В.В.Морозов: другие произведения.

Хх век.

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:

Конкурсы: Киберпанк Попаданцы. 10000р участнику!

Конкурсы романов на Author.Today
Женские Истории на ПродаМан
Рeклaмa
 Ваша оценка:


Виталий Морозов

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Так и было

   ХХ век

Хроника трудных лет

Петрозаводск

2011

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   О том, что знаю лучше всех на свете,
   Сказать хочу и так, как я хочу.
  
   Тут ни убавить, ни прибавить,
   Так это было на земле.

А. Твардовский

ХХ ВЕК В ЗЕРКАЛЕ МОИХ КНИГ

  
   Три книги. Три разные эпохи. Разные места действия, разные герои. Все книги вместе отражают двадцатый век. Не глобально. Но в таких деталях, таких ярких живых картинах, что любой читатель, углубившись в атмосферу давних и не очень давних времен, почувствует душевный трепет и не утратит интерес к чтению до самого конца повествования.
   Роман-хроника "Так и было" - это некая сага о русской деревне первой половины ХХ века. Она охватывает самые драматические, порой трагические страницы новейшей истории страны, включая Великую Отечественную войну и тяжкие послевоенные годы. Это людские судьбы, показанные на примере жизни одной большой семьи. Здесь с этнографической точностью отражена жизнь умирающей теперь крестьянской цивилизации, которая многие века составляла основу государства российского.
   Следующая книга - повесть "Мой университет". Тут уже другое место событий, иное время. Книга посвящена жизни и быту студентов Карело-Финского государственного университета в далекие пятидесятые годы прошлого столетия. Тогда в университете особенно популярен был геологоразведочный факультет. Не зря ректор - Иван Семенович Яковлев - называл студентов-геологов - гвардией университета. Много страниц повести посвящено особенностям учебы и полевой практики студентов геологоразведочного факультета. В ту пору молодые люди еще понимали, что такое романтика странствий. Вот и стремились получить одну из престижнейших профессий - профессию геолога. Хотя многие жили на одну стипендию. Но на стипендию тогда можно было прожить. Впрочем, бедность в ту пору не считалась пороком. Очень многие жили бедно и трудно. Описанная в повести "Мой университет" жизнь студентов, сам город Петрозаводск той поры, - неведомы современной молодежи и большинству уже зрелых людей. Поэтому повесть от начала до конца читается с неослабевающим интересом.
   Третья книга этой серии называется "Мои экспедиции". Она посвящена геологам, коллегам по основной профессии автора. Это одно из немногих произведений художественной литературы, где описаны непростые жизненные перипетии "геологов-работяг", людей некогда очень престижной романтической профессии. Работа геологов-полевиков в тундре Кольского полуострова, таежных дебрях Архангельской области и на территории Карелии показана изнутри, описана участником событий и потому воспринимается с большим интересом, как подлинное свидетельство очевидца. В книге "Мои экспедиции" много страниц посвящено Костомукше. Истории открытия и разведки Костомукшского железорудного месторождения, самого крупного на северо-западе России, строительству города Костомукша. Строительству, которое проходило на глазах автора: от закладки первых фундаментов до пуска комбината. За открытие и разведку Костомукшского железорудного месторождения, как сырьевой базы горно-обогатительного комбината, группа специалистов, в том числе автор этих строк, были удостоены высокой награды - Государственной премии СССР.
   Все три книги написаны от первого лица. У героев книг сохранены подлинные имена, соответствующие их прототипам. Это придает повествованию особенную достоверность. Представленные произведения далеки от модных теперь детективов либо "дамских" романов. Но это книги, которые, надеюсь, будут интересны большинству людей, независимо от возраста, образования или социального происхождения. Это увлекательные, жизнерадостные, нескучные книги.
   Читайте, не пожалеете!
   Виталий Морозов
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Так и было
   Роман-хроника
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Петрозаводск, 2006 ПРЕДИСЛОВИЕ
  
   В ящиках моего письменного стола лежат папки с тетрадями, блокнотами, записными книжками. Много папок, а еще больше тетрадей, исписанных мелким почерком за последние тридцать лет. Здесь нет портретов знаменитых людей, нет описаний эпохальных событий.
   Впрочем, тут много о войне. Она, можно сказать, в центре внимания. Вторая книга так и названа "Война". Это главная, стержневая книга. Потому что для моего поколения война, такая же вечная тема, как тема любви, жизни и смерти.
   О войне написано много. Виктор Астафьев писал про "свою войну". У меня она тоже "своя", не похожая ни на какую другую. У каждого человека, пережившего это страшное время, осталась своя боль, своя печаль. И свой след в памяти. Одинаковым для моих ровесников было то, что война лишила нас детства.
   Правда о войне тоже у каждого своя. Но рядом существуют уже давно сложившиеся стереотипы в ее описании. И существует проблема восприятия правды о войне, если она (правда) не соответствует стереотипам. Я знаю это на примере Виктора Астафьева, который пострадал за "свою" правду. Его книгу "Прокляты и убиты" чуть не предали анафеме.
   У меня правда о войне, увиденной глазами ребенка. Поэтому в моем повествовании нет батальных сцен и, к счастью, они не грешат стереотипами. Тут, как говорится, истина глаголет устами младенца. Однако прав был В. Конецкий, сказавший: "У правды есть свои сроки. И если правда давно идет к людям, то и она и люди многое теряют". К сожалению, - это так.
   Впечатления детства - самые яркие в жизни. Они озарены каким-то особенным светом радости, даже восторга. Несмотря на тяготы, какие пришлись на нашу долю.
  
   Я не успел и не сумел в свое время рассказать обо всем пережитом своим детям. А теперь вот и внуки выросли. У них другая жизнь, другие заботы. Но придет пора, когда возникнет живой интерес ко всему прошедшему. Не столько к истории вообще, сколько к давним событиям, участниками и свидетелями которых оказались близкие люди.
   Уже не осталось ровесников нашей мамы. Мои ровесники один за другим уходят в небытие. Они уносят память человеческую. Уносят бесследно и безвозвратно. Значит мне, пока есть еще силы, надо успеть поведать о том, что знаю. В надежде на интерес ко всему не только близких, но и многих других людей.
   Я буду касаться пережитого мною лично, что до сих пор стоит перед глазами и снится по ночам. А еще того, что много раз слышал от мамы и бабушки, от других близких людей. Что прошло через мое сердце и стало частью меня самого.
   Мне придется посмотреть на события давних лет сперва глазами ребенка, потом юноши. Но через этот первозданный взор часто будет просвечивать взгляд современного человека с какими-то, может быть сугубо личными, оценками.
   То, что видел я, не дано в точности увидеть и пережить никому другому. И рассказать обо всем этом, "так, как я хочу", смогу только я.
   Я не стану выбирать события по их важности либо общественной значимости. Единственной меркой будет тут яркость впечатлений. Что лучше запомнилось, что оставило наиболее глубокий след, - о том и пойдет речь.
   Для меня очень важно отразить дух той поры, подробности жизни и быта людей. И не важно, что эти люди ничем не знамениты. Здесь меня вдохновляют слова М. Пришвина: "Как подумаешь иногда усталый, каких маленьких людей собираюсь я описать, оторопь берет: зачем, кому это нужно? - и бросишь. А потом соберешься и думаешь, и опять за свое: большие люди, думаешь, сами расписываются на страницах истории и у них имеется множество слуг, которые не дадут им исчезнуть. Но тихий скромный человек так-таки и сходит на нет, такой хороший, милый мне человек и вот нету до него дела.
   Досада взывает новые силы и, думаешь - а вот оттого и не дам я тебе от нас исчезнуть, живи, любимый человек, живи!".
  
   Все записи в моих тетрадях - знаки своего времени. Время уходит - стираются знаки. Но остаются люди, которым интересно знать, как это было раньше. Самим названием трилогии, я хотел подчеркнуть: как написано, так и было. Как было, так и написано. Имея в виду, что тут все правда. Даже в тех местах, где я пытаюсь зримо воссоздавать давние события, где, как говорят, присутствуют элементы творческой фантазии, правда остается незыблемым принципом.
   Я не могу определить жанр своего повествования. Но знаю точно, - это не мемуары. Скорее история жизни, которая прожита мною, моими родными и близкими, моими ровесниками.
   Мне хотелось с особой подробностью и этнографической точностью отразить жизнь и быт нашей деревни за первую половину теперь уже прошлого века.
  
   Много страниц в моих записях посвящено нашей бабушке - неграмотной пожилой женщине - человеку беспредельной доброты и необъятной души. Ее щедрость, острый ум, постоянную заботу о ближнем, - до сих пор, полвека спустя после кончины, помнят и ценят все знавшие ее люди. Именно по рассказам бабушки, я писал о ее горькой доле, о других событиях дореволюционной поры. Не из школьных учебников, а от нее, не знавшей ни одной буквы, я еще в раннем детстве услышал сказки Пушкина, "Конька Горбунка", сказки о Кощее Бессмертном и бесконечные рассказы про Бову Королевича. От нее по наследству достался мне дар Божий - любовь к русской словесности, к простому крестьянскому слову - всегда меткому до афористичности. Мне хочется с гордостью повторить здесь слова Виктора Астафьева - я тоже "бабушкин сын".
  
   Рассказ ведется при строгом соблюдении хронологической последовательности в изложении событий. Эти события, как бусинки, связаны нитью повествования и нанизаны в строгой временной очередности. Поэтому не случайно в подзаголовке значится: хроника...
   Из этого правила есть исключения, когда речь идет о некоторых близких людях, об их непростой драматической судьбе. Тут я нарушал хронологию и доводил рассказ до конца; подчас трагического.
   Для удобства пользования, весь текст разделен на три книги с простыми непритязательными названиями: "До войны", "Война", "После войны".
   Я старался не столько рассказывать о прошлом, сколько показывать его, чтобы читатель мог все представить наглядно и живо.
   Мне приходилось употреблять многие старинные слова и словосочетания, которые, наверное, неизвестны молодым читателям. Впрочем, эти слова, все до единого, есть в словаре Даля. Я не мог без них обойтись, потому что они часть моего разговорного языка, языка моих односельчан в пору нашего детства.
   Мне хотелось, чтобы каждый человек, настоящий ценитель русской словесности, обратил внимание не столько на то, о чем написано, но, главное, как.
   Удалось ли это, - судить не мне. Но я стремился к тому, чтобы каждая фраза воспринималась без отторжения и не оскорбляла слух. Получилось ли так, не знаю. Однако для меня всегда была важна и доставляла удовлетворение сама работа. В некоторые трудные периоды жизни, она была просто спасительной.
   Тут мне вспомнились слова Гаршина: "На свете есть только одно истинное безотносительное счастье - удовлетворение работника, когда он, погруженный в свой труд, забывает все тяготы жизни, а закончив его может сказать себе с гордостью: да, сегодня я создал благое".
   Чтобы твердо сказать последние слова, мне предстоит еще много потрудиться. Возникает невольный вопрос, - хватит ли сил? Загадывать на будущее не берусь. Я речь веду о прошлом. Если написанное прочтут только дети и внуки, все равно я считал бы свой труд не напрасным. Но я тешу себя надеждой, что мои рассказы о об увиденном, выстраданном и пережитом будут интересны многим людям.
  
  
   ПОСВЯЩЕНИЕ
  
   Памяти жены -
   Морозовой Антонины Михайловны.
  
   Она ушла на вечный покой, не дождавшись публикации этой книги. Хотя очень надеялась, что мы вместе доживем до такого радостного дня и часа. Она мечтала увидеть изданную книгу. Потому что сама вложила немало сил и времени, помогая закончить мой многолетний труд. Она была первой читательницей, деликатнейшим критиком, - строгим и справедливым.
   Библиотечный работник по профессии и библиофил по призванию, она лучше и быстрее любых словарей помогала в толковании многих старинных, теперь забытых слов и словосочетаний, предостерегала от излишней "цветистости" некоторых фраз, перегруженности эпитетами и метафорами. Хвалила сдержанно, но так тепло, ласково, с такой искренней заботой о "конечном результате", с такой любовью, что после ее добрых слов ко мне приходили новые силы и юношеский азарт; появлялось желание бесконечно улучшать каждую страницу рукописи только ради того, чтобы увидеть улыбку родного заинтересованного человека.
   Она всегда делилась с окружающими всем, что имела, особенно жаром своей неистощимо богатой души. Лишь благодаря ее духовной поддержки, я сумел закончить главный труд своей жизни.
  
   Она очень любила цветы и выращивала их целыми плантациями на своем участке. Она любила своих детей и внуков. Она любила людей. И её все любили.
   Жаль, что мы не успели сказать ей при жизни много добрых и ласковых слов, жаль, что мало дарили цветов и улыбок.
   Пусть эта книга хоть в какой-то степени будет данью её памяти.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Книга 1.

До войны

   Я нежно болен вспоминаньем детства
  
   С. Есенин

Часть 1. Хутор Алешня

  
   Сперва была только речка Алешня, окаймленная зеленью заливных лугов. Хутор появился гораздо позже. Но я хорошо помню наш хутор Алешня. Мои родители уехали оттуда в 1935 году, когда всех стали сгонять в колхоз. Было мне тогда чуть больше трех лет. От самого рождения и до этого срока меня никуда не вывозили, и никого из посторонних людей я не видел. Весь мир мой состоял из большой неказистой избы, почти половину которой, занимала русская печка, да просторного двора, окруженного множеством построек.
   Все жилое тут возникло в начале двадцатого века, когда и в наше захолустье докатилась столыпинская реформа.
   Дед мой, Семен Тимофеевич Морозов, был, видно, не из зажиточных крестьян. Иначе вряд ли его удалось бы переселить с хороших земель около деревни, в глухой лес. Правда, это безжизненное место облагораживалось широкой поймой маленькой речки с заливными лугами по обоим ее берегам. Вот в таком месте, за семь верст от деревни Понизовье, и получил мой дед столыпинский надел земли под хутор.
   Видно пришлось ему с двумя братьями - Андреем и Сергеем - хорошо потрудиться, чтобы обжить этот воистину медвежий угол. К тому времени, когда я начал осознавать себя, все земли вокруг были распаханы, благоухал медовым ароматом большой яблоневый сад с пасекой, на заливных лугах паслись коровы и множество разной мелкой живности. От деревни к хутору успели проложить дорогу, большая часть которой называлась мостище - поперечный настил среди заболоченной, слабо лесистой равнины.
   Потом, навсегда покидая хутор, когда мне впервые пришлось проехать на телеге по этому мостищу, главное свое впечатление, по словам мамы, я выразил словами: "Дыр-дыр-дыр...".
   Но еще раньше и ярче мне запомнилось другое. Солнечный теплый день в конце лета. Большое картофельное поле недалеко от нашего дома. Бесконечно длинные борозды, через одну разваленные сохой. Темно-бурая земля уже подсохла и кажется на солнце золотисто желтой. На фоне этой свежераспаханной земли огромные белые картофелины, лежащие то в одиночку, то целыми гнездами. Я выбираю самые крупные, наполняю ими свое маленькое ведерко и важно отношу его в большую кучу на середине поля. Было ощущение настоящего счастья, если удавалось наполнить ведерко раньше, чем это успевал сделать кто-либо из взрослых.
   Ласково светило солнце, весело жужжали пчелы, где-то высоко над головой шумел легкий ветерок. В ивняке на берегу речки паслись овцы. Слышались тихие голоса людей, торопливо убирающих урожай. Мне так хотелось, чтобы всегда вокруг были эти нескончаемые борозды с солнечно яркими картофелинами в них. До сих пор эти борозды снятся ночами.
   Хутор Алешня принадлежал моему деду по отцовской линии. Привлекло его сюда не только тихое раздолье с заливными лугами, но и сама речка. Бабушка моя по материнской линии - Лукерья Павловна - не раз ехидно замечала, что у братьев Морозовых планы были воистину наполеоновские. Они собирались не только распахать и засеять все удобные земли вдоль поймы, не только думали превратить заливные луга в культурные пастбища и сенокосные угодья, но еще большие виды имели на речку.
   Братья моего деда уже успели к тому времени отойти от крестьянских дел. Тот и другой закончили в городе Холме педучилище и, как говорили тогда, "пополнили ряды сельской интеллигенции". У них были свои семьи, жили и учительствовали они в разных местах: один в районном центре - поселке Плоскошь, а другой в больших селах, где имелись школы. Там при школах каждому выделялись казенные квартиры, где жили они с сентября по май месяц. А на лето все собирались вместе, и хутор Алешня становился многолюдным, как деревня. Моя бабушка Лукерья рассказывала, что именно ученым братьям деда пришла в голову мысль построить на речке плотину с мельницей. Да еще так, чтобы водяное колесо не только жернова вращало, но еще и вырабатывало электричество. Уже было присмотрено место чуть выше хутора, где после излучины река выходила напрямую к дому и низкие заболоченные места сменялись крутыми высокими берегами, поросшими соснами, а сама река пологими перекатами опять спускалась в болотистую низину, заросшую травами.
   Вот в том месте, где высокие берега сжимали реку до размеров большого ручья, где вода особенно звонко шумела на перекатах, где русло было все сплошь вымощено камнями, именно на этом живописном месте и предполагалось построить мельницу. Хутор построили с учетом этого заранее облюбованного места. И землемер в свое время так обозначил границы хуторских владений, чтобы часть реки с высокими берегами и порожистыми перекатами вошла в земельный надел.
   Учителя Андрей Тимофеевич и Сергей Тимофеевич приезжали на хутор Алешня в летние каникулы. Они часто вечерами, вроде как для прогулки, выходили на крутые берега речки. И каждый раз прикидывали: откуда будут брать камни, откуда рыхлый грунт для плотины, как все это укрепят бревнами из росших тут же неподалеку высоких стройных сосен. Планировали, как все это ловчее подвозить к берегу на лошадях, какие и где дороги надо проложить для удобства стройки.
   Думали они и про наемную рабочую силу на тот момент, когда понадобится быстро перекрыть русло реки. Подсчитывали, сколько каждый сможет внести в это дело денег из своего учительского жалования. Даже речь вели про строительство тут же еще и лесопилки, которая приводилась бы в движение вырабатываемой электрической энергией. Думали дед мой и его братья также о строительстве хорошей дороги и в сторону деревни Понизовье - на запад, и в сторону большака Торопец - Холм - на восток. Чтобы эти людные места с деревнями и деревеньками вдоль тракта, как бы приблизились к хутору. Они надеялись, что со всех этих мест будут на хутор приезжать селяне молоть рожь, овес, ячмень. Уже подсчитывали барыши от этого промысла. А потом, когда и лесопилка станет рядом с мельницей, замышлялась торговля брусом и досками. Ведь лесов вокруг было не меряно. Не надо даже больших затрат на подвозку. Все рядом, только вали да пили.
   Но планам деда и его ученых братьев не удалось сбыться. Нежданно-негаданно грянула революция.

***

   Но хутор Алешня не сгинул. Он сумел пережить все передряги. Захолустье наше оказалось так далеко от бойких мест, что туда не дошли, не докатились громы войны и революционных потрясений. Хорошо возделанные поля, сад и пасека давали все надобное для жизни. Даже одежду шили из своих же холстов и сукна, вытканного долгими зимними вечерами тут же на хуторе. Не говоря про обувь: ее шил приходящий сапожник из выделанных дома телячьих шкур. Только валять валенки, тоже из своей шерсти, отдавали шаповалу в соседнюю деревню. Получилось так, что натуральное хуторское хозяйство лучше, чем городское и даже деревенское, приспособлено к жизни в годы войн и смут.
   К началу 20-х годов хозяйство окрепло и приняло, как бы сейчас сказали, "животноводческое направление". Сама жизнь принудила к этому. На заливных лугах вдоль реки и на лесных покосах каждый год вырастало столько травы, что хватало для пастбищ и еще много оставалось на сено. К осени им набивали огромный сарай, поветь и другие свободные места под крышей.
   Особую заботу у моего деда Семена вызывали лошади. Он любил их какой-то особой любовью и считал, можно сказать, членами своей семьи. В конюшню дед уходил надолго. Он не только задавал лошадям сено, подливал в длинные желоба колодезную воду, но чистил их, гладил, холил и с каждой отдельно разговаривал, как с человеком. Если лошадь надо было готовить к поездке в лес за дровами либо за сеном, то ей в кормушку подсыпалась еще и щедрая порция овса. Дед любил повторять, что не только человек, но и лошадь, если работает до пота, то должна и есть в охоту, иначе говоря, досыта.
   Привилегированным "сословием" в конюшне деда были жеребцы. Коль не вышло ничего с мельницей да лесопилкой, накопленные деньги истратили на жеребцов. Покупались они не разом. И всегда необъезженными жеребятами. Воскресными днями и в праздники ходил дед по конным базарам да ярмаркам, приглядываясь к коням. Надо было выбрать не просто хороших выездных лошадей, но обязательно чистых кровей рысаков. И еще надо было смотреть, чтобы не попали масть в масть. Каждый из братьев подбирал по своему вкусу. Одному хотелось жеребца вороного, другому серого в белых носках, а третьему каурого. Но чтобы одной породы и росту примерно одинакового. Платили за коней "богатые" учителя - Сергей да Андрей, а мой дед Семен должен был в счет своей доли выхаживать жеребят и "доводить их до кондиции".
   К тому сроку, когда жеребята были куплены, для них отдельно выстроили новую конюшню. Перед ней огородили большую зеленую лужайку под выгон, где дед потом выгуливал, объезжал лошадей; где они могли резвиться свободные от хомута и пут.
   Это было в середине двадцатых годов. К тому времени жеребцы стали свободно ходить под седлом и в упряжке. Каждый из братьев приобрел по легкому тарантасу. Теперь они могли выезжать в город, либо по престольным праздникам до ближайших сел в церковь, а то и в гости. Тогда говорили, что у них на троих был один выходной костюм, а вот по хорошему жеребцу у каждого. Жеребцы отличались необыкновенной резвостью и выносливостью. Скоро о жеребцах братьев Морозовых заговорили во всей округе. Особенно после того, как на первых же бегах в уездном центре дед Семен оказался победителем и выиграл приз. На своем вороном, разукрашенном лентами, он приехал на хутор Алешня, как герой. Несколько лет спустя, именно этому вороному я был обязан жизнью.

***

   Зима 1931 - 1932 годов выдалась суровой и многоснежной. На Hождество замело все дороги, и наш хутор оказался отрезанным от остального мира. Именно в такое время приспичило моей маме рожать. Житейское дело. Тогда не было нигде рядом ни больниц, ни врачей. Лечились домашними средствами, а при родах помогали бабки повитухи. Когда почуяли все домочадцы, что у мамы вот-вот начнутся схватки, отец запряг вороного в легкие санки и по заметенной дороге поехал до ближайшей деревни. Эта самая бабка оказалась воистину бабушкой, весьма пожилой женщиной, которая никак не хотела в такую стужу и непогоду не только ехать на какой-то дальний хутор, но из дому выходить не решалась. Отец Христом Богом умолял ее поехать, обещал заплатить и привести в целости обратно. Согласилась с большим трудом, и, кряхтя, стала одеваться.
   Метель поутихла. На дороге кое-где сохранился еще санный след, и лошадь шла скорой рысцой. Доехали благополучно. Бабку отогрели в жарко натопленной избе. Напоили горячим чаем. А вот дальше все было плохо и тяжко.
   Первые роды, говорят, всегда тяжелы. А тут еще выдалась двойня, и первый плод выходил как-то не так, не тем концом. После более полусуток мучений, когда и роженица и принимающая роды выли от изнеможения, удалось извлечь мою единоутробную сестру, но не живую. И вот тут мой отец услышал от повивальной бабки сквозь стон слова, которые всех привели в оцепенение: "Там есть еще ребенок, он живой его надо спасать. Мамку спасать надо. Акушерку надо скорей ... Я ничего не могу, сил моих нету...".
   Дед Семен, сидевший около жарко натопленной печки, услышав такие слова, сразу стал одеваться. На ходу он крикнул моему отцу: "Вась, скорей запрягай вороного, поеду в Холм за акушеркой. А ты тут с бабами как-нибудь управляйся. Женку поддержи, утешь, как сумеешь".
   До самого большака, чуть не десять верст, дед ехал по снежной целине. В деревне Борок он заехал к своей сестре Дарье Тимофеевне, попил чайку, подождал, пока немного отдохнет и покормится лошадь. А дальше, по уже наезженному большаку, несмотря на недавнюю метель, он гнал жеребца, как на бегах. Единым духом отмахал конь почти тридцать верст и остановил дед эту скачку только у крыльца больницы. Ринулся он в ноги первому встречному доктору и взмолился послать акушерку к умирающей роженице - своей невестке. Акушерка тут же сама стала собираться. Она по возрасту, да и по обличию сильно смахивала на повивальную бабку. Такая же сухонькая, маленькая, пожилая. Только разговор правильный городской и одежки тоже не деревенские: зима лютая, а она в пальтишке с лисьим воротником и в фетровых бурках. Пришлось заехать к ней на квартиру. Пока она переодевалась в вязанную шерстяную кофту, толстую суконную юбку и обувалась в просторные валенки с шерстяными носками, дед успел подкормить лошадь сеном и дал похрустеть овсом из прихваченной с собой торбы. Напоследок напоил он своего вороного чуть подогретой водой из большего ведра и был готов ехать.
   Докторша вышла в овчинном дубленом полушубке с опушкой, укутанная поверх еще большим толстым шерстяным платком белого, чуть с желтизной цвета. Дед посадил ее в распушенное душистое сено к задней спинке легких своих саней, укрыл сверху огромным овчинным тулупом и сказал, чтобы дремала всю дорогу, а коль почует холод, то велел хорошенько шевелиться, насколько позволят маленькие сани и тяжелый тулуп.
   Начинало смеркаться, и опять к ночи стал посвистывать ветер, поднимая вверх штопором снежные вихри.
   Вороной отдохнул немного и, как будто понимая жизненно важную свою роль, быстрой иноходью, наперегонки с ветром, летел к дому. Дед отпустил вожжи и, отдавшись чутью лошади, только изредка подбадривал ласково: "Ну, давай, давай, не подведи, родимый!".

***

   А в это время на хуторе Алешня ждали акушерку и торопились скорее да с толком все подготовить к ее приезду. В жарко натопленной избе заблаговременно накипятили и слили в большой ушат несколько ведер горячей воды, прикрыв посудину чистым холщовым полотном. Достали и прогладили паровым утюгом белые, только недавно вытканные холсты, чтобы застелить ими кровать для роженицы, подготовили из чистых, но уже поношенных холщовых рубашек пеленки для младенца. Хотя мама, напуганная гибелью девочки, с суеверным страхом, сквозь стоны от непосильной боли, отговаривала всех что-либо готовить для ребенка.
   Руководила всем повивальная бабка. Отец,сидя у постели мамы, как мог, утешал ее, стараясь облегчить муки.
   Потом он собрал все, какие были лампы и фонари, принес из амбара бутыль с керосином и стал готовить хорошее освещение. Заправил большую десятилинейную лампу с абажуром, протер несколько раз газетной бумагой закоптелое стекло, добиваясь его прозрачной чистоты, попробовал зажечь фитиль и только убедившись, что горит он ровно и ярко, отставил лампу в сторону, погасив огонь. То же самое проделал он с маленькой семилинейной лампой и двумя фонарями "летучая мышь". Один из этих фонарей он сразу зажег и повесил высоко на слегу в сенях, чтобы там не спотыкаться. А со вторым вышел во двор.
   Между тем на улице опять разыгралась метель. Темень стояла такая, что, как говорят, хоть глаз выколи - ничего не видно. Даже фонарь в этой снежной круговерти освещал не больше, чем на полшага вокруг. Только в дровянике за ветром еще можно было что-то различить. Отец подошел к запорошенному снегом штабелю дров. Набрал из него охапку сухих березовых поленьев и принес в дом. Он ходил за дровами еще несколько раз. Их требовалось много, чтобы поддерживать в доме тепло так нужное для роженицы. А исстрадавшаяся в муках мама уже совсем обессилела и перестала кричать. Только глухие редкие стоны слышались из-за занавески, отделявшей ее кровать от остальной части дома. Отец не выдержал этой гнетущей обстановки, взял фонарь и вышел снова во двор. Прислушался, но кроме воя ветра не уловил ни одного звука. Тогда он взял широкую лопату и стал разгребать снег. Перво-наперво отрыл сугробы от крыльца, потом проложил дорогу до самых ворот и очистил от снега подъезд к воротам снаружи. Открыл настежь ворота и снова подчистил остатки снега. Хотел грести снег дальше к дороге, но увидел, что бесполезно. Все, что расчистил у ворот и во дворе, оказалось снова в сугробах. Снег не только валил сверху, но, подхваченный усиливающимся ветром, лавинами катился по двору, переметая тропинки и заполняя хоть ямку- выбоину у ворот, хоть длинное крыльцо амбара.
   Отец с фонарем, который еле удерживал в руках под порывами ветра, вышел за ворота. По колено в снегу прошел несколько десятков шагов к дороге. Там начинался лес и еле обозначилась, накатанная прежде, колея. Ветер в лесу приутих. Только вершины высоких сосен шумели где-то в поднебесье.
   В этот момент какой-то посторонний звук, еле слышный, добавился к шуму ветра. Как будто далеко что-то дзинькало. Сперва изредка, а потом все чаще. Тут отец сообразил, что слышит звон поддужного колокольца, прорывающийся сквозь свист бури. Он хотел бежать навстречу, а потом ринулся к дому, чтобы предупредить всех. Вбежал в избу, обдав переднюю холодным туманом, и крикнул только одно слово: "Едут!". А затем, размахивая фонарем, побежал обратно за ворота. Звон колокольчика стал уже хорошо слышен и по тому, как он часто, надрывно заливается, было ясно, что вороной чует жилье и спешит домой, выкладываясь изо всех сил. Скоро в тусклом свете фонаря отец увидел скачущего галопом жеребца и прыгающие по сугробам легкие санки с седоками. Только за воротами, уже во дворе, галоп сменился легкой рысью, а затем дед резко остановил взмыленную лошадь у самого крыльца.
   -Ну, как ты, живой? - невольно вырвались у отца обычные в таких случаях слова.
   -Я то живой, - хриплым застуженным басом ответил дед, не знаю как докторша. И Воронка, кажется, загнал до полусмерти. Но он молодец, коняга. И тянул споро, и дорогу держал сам. Спасло только то, что я вожжами даже пошевелить не смел. Я, ученый! Не раз бывал в таких переплетах. Тут коню доверяться надо, иначе гибель!
   -Пойдемте скорее в избу, давайте я помогу.
   Отец кое- как извлек из саней окоченевшую докторшу, которая c трудом сделала первый шаг: не держали отсиженные ноги.
   -Думала, не доедем. Слава тебе, Господи, все- таки добрались.
   Пока докторшу поили горячим чаем с медом, пока она потихоньку еле-еле
   отогревала свои скрюченные ледяные пальцы и кисти рук, бабка повитуха хлопотала у роженицы и готовила все, что надо для помощи в этих затянувшихся родах. Докторша-акушерка подсказывала, прихлебывая горячий чай: то одно принеси, то другое сделай, то третье.
   А затихшая перед тем мама снова застонала все громче. Дед в это время скинул тулуп и, оставшись в одной фуфайке, сказал отцу: " Тут бабы разберутся. А мы пойдем приберем коня. Досталось ему, бедняге. Такую даль отмахал за день, не глядя на вьюгу".
   Воронок, стоя в упряжке, исходил паром. Сразу прикрытый теплым тулупом, из-под которого только что выбралась докторша, конь нетерпеливо заржал, ожидая, когда освободят его от хомута и оглоблей.
   Отец быстро распряг лошадь, а дед, взяв коня под уздцы, отвел его в теплое стойло. Вот там и началась главная работа. Сначала всего коня - от пушистой гривы и до хвоста - протерли несколько раз мешковиной, как бы разглаживая складочки кожи и неожиданно выступившие ребра на недавно гладких боках.
   Потом долго его чистили щетками от холки и до самых копыт. Дальше дед приказал принести суконную попону и аккуратно укрыл ею жеребца. Теперь надо было его очень осторожно напоить и накормить. Отец принес два ведра чистой воды: одно ледяной прямо из колодца, а второе - чуть подогретой из дома. Не успел все это разом вылить в желоб, как конь принялся жадно пить, процеживая воду сквозь зубы и пофыркивая временами. В кормушку, справа от желоба, дед положил зеленого душистого сена, специально выбрав, какое получше. Вороной сразу бросил питье и стал энергично хрумкать. Отец с дедом долго любовались этой трапезой, красивой, но сильно уставшей лошади. Потом дед принес полкадушки чистого отборного овса и высыпал все это в кормушку слева от желоба с водой. Но конь не набросился на овес. Он все еще аккуратно выбирал небольшие ровные клочки сена и прилежно пережевывал. Подъев сено, наконец, дошла очередь до овса. Но перед этим вороной снова приложился к желобу с водой и очень медленно пил мелкими глотками. Затем перешел к кормушке с овсом и уже не жадно, не торопясь, мягкими подвижными своими губами, подбирал крупные зерна, гулко хрустел да пофыркивал носом.
   Обихаживая жеребца и залюбовавшись им, отец мой и дед не заметили, как пролетело довольно много времени. Разом оба подумали, а отец вслух произнес "Как- то там роженица..." И в этот миг дверь хлева распахнулась. Споткнувшись на пороге, ввалилась простоволосая повивальная бабка с криком: "Мальчик, мальчик... Слава Богу, живой... не богатырь, но докторша сказала, что должен оклематься".
   В доме отец с дедом услышали глуховатый, но довольно громкий плач новорожденного и дед сказал приободряюще: "Коль так голосит, значит выживет".
   Вот так я родился. Произошло это событие в 1932 году, накануне Рождества Христова.
   Отцу меня показали только на другой день. И тут он сам увидел, что действительно новорожденный не богатырь. Но не это было главным. Самое важное то, что и мама, и сын живы, а значит поправятся со временем. Так сказала акушерка и вселила веру в души всех домочадцев.
   Ей за помощь в родах, за спасение сразу двух жизней собрали много разных подарков. Как заявил мой дед, чем богаты, тем и рады. В большую платяную корзину поставили глиняный горшок с медом, уложили завернутые в белую холстину толстые пласты шпика, миску застывшего внутреннего сала со шкварками, круглый оковалок коровьего масла, завернутый в кисею, и разной прочей снеди. Все уложили в возок, усадили рядом докторшу и дед бережно укрыл ее еще новым легким тулупом. "Это тебе на память про нас и в знак особой благодарности" сказал он с дрожью в голосе. А потом добавил: "Небось, не первый такой случай и не последний. Придется когда еще ехать в стужу, вот укроешься своей теплой одежкой". Докторша аж прослезилась растроганная...
   Отдохнувший за ночь и хорошо накормившийся вороной уже нетерпеливо подтанцовывал в упряжке, перебирая копытами. Отец в длинной шубе и валенках ждал конца прощанию, всем своим видом показывая полную готовность к дальней дороге
   Вьюга к утру утихла и уже из-за леса, сквозь редкие тучи проглядывало солнце, покрывая тонкой позолотой острые верхушки сугробов.
   "Ну, тронем, что ли, потихоньку" - сказал отец, устраиваясь половчее в передке саней, - "Нам бы только шажком до большака добраться, а там я мигом домчу вас домой" - сказал он докторше.
   Дед, тем временем, с трудом отворил промерзшие насквозь, запорошенные снегом ворота и рукой дал знак, что можно ехать, а вдогонку только вымолвил тихо: "Ну, с Богом!"

***

   На свет-то меня произвели, но надо было еще, как теперь бы сказали, узаконить существование. Для этого требовалось совершить два обряда: окрестить в церкви и зарегистрировать в сельсовете. Задумали все сделать одним разом и, не откладывая в долгий ящик.
   Но уже через неделю планы пришлось менять. С регистрацией ждать было нельзя и к тому же ее можно сделать без ребенка. Поэтому, как только после бури снова накатали дорогу, отец запряг того же Воронка и поехал в нашу ближайшую деревню Понизовье, где находился сельсовет. Там он и получил мое свидетельство о рождении N 4/3 , выданное Жидулинским сельсоветом Холмского района Западной области РСФСР. Сейчас это слежавшийся и распавшийся на четвертины, пожелтевший от времени листок с почти неразличимыми записями.
   Рядом со свидетельством у меня хранится снятая от руки его копия тоже более чем сорокалетней давности, но без повреждений. Из копии можно узнать, что в книге записей актов гражданского состояния о рождении за 1932 год 14 числа января месяца произведена соответствующая запись о рождении 6 января 1932 года Морозова Виталия Васильевича. Тут же названы родители: отец - Морозов Василий Семенович и мать - Морозова Евгения Ивановна. Местом рождения обозначена деревня Понизовье. Видно уже тогда, за несколько лет до сплошной коллективизации в наших краях, хуторов власти не признавали, и они были обречены на погибель.
   После регистрации оставалось еще провести крестины. Родители давно договорились с будущим крестным отцом и крестной матерью. Согласились взять на себя эти хлопоты тетя Оля - наша родственница по материнской линии, и дядя Павел Кудрявцев - бывший сосед Морозовых в дохуторское время. Когда отец регистрировал мое рождение, заехал в каждый из этих домов, еще раз подтвердил договоренность, сообщив, что младенец появился на свет Божий к положенному сроку, хотя и в тяжких муках. Ему надо время, чтобы выправиться и окрепнуть. Иначе и поездку в церковь не выдержит. Ведь ехать надо либо в село Волок, либо в село Зуево. То и другое в 10-12 верстах от нашей деревни. Да от хутора еще 7 верст. А зима лютая, дороги позаметены. Так что решили не рисковать, выждать какое-то время. Отец сказал, что крестины сына, скорее всего, будут после Крещения Христова, а точнее обещал сообщить позже.
   Меж тем солнце стало все выше подниматься над горизонтом и в иные дни светило по-весеннему ярко. По краю обращенной на юг крыши дома появились длинные ледяные сосульки, с которых заметно капало в полдень.
   Воспользовавшись хорошей погодой, пришла на хутор навестить меня новорожденного и свою дочь роженицу, бабушка Лукерья. Была она недолго, и вот с ней-то наказали будущим кумовьям, что крестины надо провести на следующей неделе, примерно в конце января - начале февраля 1932 года. К этой поре в селе Волок уже успели сжечь барский дом Кушелевых (их родовое имение), но церковь еще стояла. Вот в ней и договорились сотворить обряд посвящения меня в православную веру. Отец с утра пораньше запряг Вороного в широкие сани - розвальни, положил туда много сена, постелил стеганое ватное одеяло и усадил маму со мной, укутанным в разные одежки. Выехали на рассвете. В Понизовье забрали кумовьев и по хорошей гладкой дороге не заметили, как добрались до Волока.
   В том помещении церкви, где находилась купель, было жарко натоплено. Крестная, тетя Оля, взяла меня на руки и, почуяв тихое то ли сопение, то ли что-то похожее на мурлыканье, сказала на ходу: "Вроде живой крестник! Небось, и дальше выживет...".
   А дальше, говорят, она еле нашла меня в ворохе разного тряпья, которое постепенно снимала, как капустные листья с кочана. Когда добралась до моего хилого тельца, то сказала то ли с тревогой, то ли с юмором: "Крестник-то размером с рукавицу... Ну, даст Бог, вырастет и не заметишь. Только бы здоровый был, наберет и росту и весу. На все воля Божья!".

***

   После моего появления на свет, мы прожили на хуторе Алешня еще два с половиной года. В Понизовье уже давно существовал колхоз. Только редкие сельчане, которые не хотели и не могли принять новые порядки, - исчезли: либо затерялись в Ленинграде, либо, кто побогаче, оказались причислены к сословию кулаков и высланы в Соловки.
   Мои родители старались остаться на хуторе, как можно дольше. Дед не уставал повторять, что переезд со всем хозяйством - как маленький пожар. Но больше всего он цеплялся за хутор, спасаясь от колхоза. Туда гнали, не спрашивая согласия. Не раз приезжал председатель колхоза и требовал писать заявление. Но дед всякий раз находил отговорки. Он ведь знал, что главное дело жизни - жеребцов - тут же, как тогда говорили, обобществят. А попросту - отберут и поставят в общую колхозную конюшню. И никто их там уже не почистит, не погладит каждый день, никто не насыплет в кормушку отборного зерна. Дед бывал в колхозной конюшне и видел, каким прелым сеном кормят там не только коров, но и рабочих лошадей. Потому он все откладывал переезд. Последний раз появилась к тому серьезная причина. С началом санного пути зимой 1934-1935 года отца мобилизовали на очистку от леса территории будущего Рыбинского водохранилища. Мобилизовали вместе с лошадью, запряженной в сани с подсанками, на вывозку леса. Желания тогда не спрашивали. Приехал уполномоченный из района с портупеей поверх полушубка и наганом на широком ремне, вручил повестку и ускакал. На сборы были даны одни сутки. Лошадь, сбруя, харч на дорогу для себя и для коня - все приказано взять свое. Правда, какие-то деньги обещали платить за работу. Но, как потом оказалось, этих денег не хватало даже себе на еду. Какие уж тут заработки. Хорошо, что всем мобилизованным лошадям давали хоть плохого казенного сена. А люди должны были питаться на свои гроши, которые платили за тяжелую работу от зари до зари.
   Всю зиму отцу пришлось проработать на чужбине, жить в бараке, питаться впроголодь. Зато дед на разговоры о переезде в деревню и вступлении в колхоз отвечал одинаково: "Пока Васька там на казну вкалывает, никуда не поеду. Да и сил моих нет перевозить такое хозяйство. А колхоз никуда не денется. Как все, так и я. Коль силой погоните, упираться не буду...".
   Впрочем, отсрочка получилась только на год. И то, слава Богу!

***

   Все, что касается истории моего рождения, напоминает пересказ старого полузабытого кино. Бабушка, мама, крестная не раз то с грустью, то с легкой усмешкой рассказывали мне эту историю. Вот и получилась картина, которую я попытался изобразить. Так было на самом деле, либо чуть иначе - какая разница. Важно то, что я родился. А ведь мог сгинуть вслед за моей единоутробной сестрой. Тут помогло выжить упрямое нежелание моего деда Семена вступать в колхоз. Не будь такого упрямства, не будь жеребцов, и под угрозой оказались бы сразу две жизни - моя и мамина. Но выжили.
   Мне суждено было на хуторе Алешня стать на ноги, научиться шагать и даже кое-что запомнилось с тех давних пор.

***

   Большая наша изба, закопченная изнутри, к тому времени заметно опустела. Зимой, кроме нас с мамой да деда, там никого не было. Братья деда где-то учительствовали. Отец извозничал в дальних местах. Тогда в нашей избе мне запомнилась огромная русская печка, занимавшая весь ближний угол у входа. По утрам эта печка пылала жаром, весело потрескивая горящими поленьями, и даже изредка выстреливала раскаленными докрасна углями. Зарево от топящейся печки освещало всю избу, и дед в это время гасил лампы, приговаривая каждый раз, что кончается керосин.
   С рассветом мама шла убирать и кормить скот во дворе, дед в такое же время шел к лошадям, готовил дрова, возил со стогов сено, либо занимался другими делами на улице. Я один оставался в большой полутемной горнице с маленькими заиндевелыми оконцами. Было страшно, и я тоже просился во двор. Маме ничего не оставалось, как брать меня с собой. До сих пор помню тяжесть множества одежек и такое ощущение, что трудно шевелить руками. Зима стояла лютая, и мама боялась меня простудить. Вот и кутала без меры. Хотя мне такие одежки сильно не нравились: спотыкался и падал на каждом шагу, а мама еле успевала вытаскивать из сугробов.
   В этих наших хлопотах по хозяйству для меня находилось только одно удовольствие - рыбалка. Задав корм скоту, мама брала меня за руку, и мы потихоньку тащились к речке, где у деда всегда стояла мережа из прутьев, которая в наших краях звалась норот. Мы спускались по тропинке в снегу на лед, находили полузапорошенную прорубь, а в ней шест с привязанной невидимой ловушкой. Мама топориком обрубала лед по краям проруби и, когда там начинала свободно плескаться вода со множеством мелких льдин, кувыркающихся на быстрине, вынимала норот. Открыв затычку в хвостовой части, мама вытряхивала на лед пяток маленьких налимчиков - наш обычный улов. Я радовался ему, издавал восторженный визг, стараясь взять голыми руками скользких брыкающихся рыбок. Мама их собирала в маленькую корзинку, прихваченную для такого случая, норот возвращала обратно в прорубь и мы шли домой. Перед самым домом я брал у мамы корзиночку и бежал к деду показать свой улов.
   Дальше ждали тоже интересные дела. Этих рыбок мама тут же потрошила, а потом мы с ней их по-хитрому жарили на сковородке. Сначала мама большим острым ножом отрезала розовые тонкие ломтики шпика, раскладывала на сковороде и ставила сковороду в печку. Там сало сразу начинало потрескивать, шипеть, скручиваться в трубочки, а некоторые его кусочки чуть не выпрыгивали на угли.
   Потом на раскаленную сковороду клались очищенные рыбки. Они жарились совсем не долго на одном боку, а затем переворачивались на другой. Заблаговременно мама взбивала яйца и разбалтывала их со сливками, которые снимала деревянной ложкой из глиняного кувшина, заполненного молоком. Дальше это все заливалось с гулким шипением и треском на раскаленную сковороду, где жарились рыбки, и сковорода опять ставилась на угли. Скоро яичница начинала трепетать, как живая, слегка подрумяниваясь с самого горячего бока. Когда она покрывалась густой ярко коричневой корочкой, сковорода вынималась из печки. И тут же у нас с мамой начинался пир. Эту очень вкусную яичницу с рыбой мы уплетали, прикусывая черный чуть сладковатый хлеб, который нарезался не толстыми, но большими краюхами. А мне еще мама наливала в белую фарфоровую кружку с розовыми цветочками - холодного молока с желтыми пятнышками сливок наверху. Я почему-то не любил сливок и старательно сдувал их на край кружки.
   Покормив, мама швыряла меня на теплую печку, а сама опять уходила хлопотать по хозяйству.
   Не один раз мне одному приходилось подогу скучать на печке. Там всегда темно и страшно. А еще - оттуда нельзя убежать. Потому что слезть с этой верхотуры не было никакой возможности. Меня со всех сторон окружали теплые либо горячие кирпичи, совсем одинаковые, а потому неинтересные. Другое дело - единственная стена из толстых бревен и потолок из байдака. После улицы они казались особенно теплыми и сплошь чернели впотьмах. Только потом, когда глаза привыкали к темноте, начинало казаться, что и на печку проникают какие-то отблески света из окон. Постепенно обнаруживались отдельные доски на потолке и бревна на стене с полосками жесткого щетинистого мха между ними.
   Скоро я заметил, что стена и потолок не черные, а какие-то разноцветные, правда, в темных тонах. Среди полос разных оттенков темно-серого, коричневого, золотисто-желтого цвета стали выделяться округлые сучки. Из этих сучков, извивов старого дерева, разных отметин топора и рубанка, возникал рисунок, который я мог рассматривать часами. Иногда так и засыпал, пригревшись на теплых кирпичах.
   Бывали случаи, когда на улице лютовал мороз или вьюга не давала выйти во двор. Тогда мне целыми днями приходилось проводить дома. Особенно не любил я темные дни. Они казались бесконечно длинными.
   Мама, не глядя на погоду, должна была кормить многочисленную живность, таскать воду из колодца, заниматься множеством других дел на улице. Там же, в мужских хлопотах и заботах, проводил целые дни дед Семен.
   Я сильно скучал один дома. Игрушек тогда никаких не было. Слоняться по избе или смотреть в заиндевевшее окно на шумящую за стеклом метель - скоро надоедало. Один раз я заметил на полу у печки большую кучу дров, приготовленных на утро. Тут же рядом валялись россыпью много тонких сосновых лучинок на растопку. Некоторые из них сочились янтарными капельками, липли к пальцам и остро пахли смолой. Вот из этих поленьев и лучинок я приохотился что-нибудь строить. Дед часто подтрунивал, глядя на мои избы пирамидальной формы, и говорил, что таких домов не бывает. Я с ним не спорил, но строил все ступеньками, лесенкой, потому что так было интересно. А обычные дома мастерить не хотелось. Вот и выдумывал что-то такое необыкновенное.
   Было у меня в часы одиночества еще одно занятие. В нашей избе чуть не во всю стену висела карта мира. Как теперь я понимаю, пригвоздили ее к нетесаным бревнам еще в давнее время ученые братья моего деда. У меня остался в памяти ярко-синий рисунок карты, на котором зеленела и, местами отдавала коричневым цветом разных оттенков, полоса от потолка и до самого пола, суживающаяся и сходящаяся на клин внизу. Потом дед как-то объяснил мне, что синее - это все моря - океаны, остальное суша. Она тоже двояко изображалась: где зеленым цветом - там, значит, равнина. А где коричневыми кудряшками разных оттенков - там горы. Для меня наибольшей горой, какую одолел сам, был высокий берег реки. С него я скатывался на маленьких саночках - дровеньках. Но дед потом объяснял, что настоящие горы - высоченные: смотришь на их вершины - шапка с головы валится. Там всегда зима, кругом белый снег и лед, а растений никаких. И никого живого. Только птицы летают, и то не все. Мелким пичужкам туда не добраться. Залетают туда большие сильные птицы орлы, похожие на наших ястребов. И могут туда подняться только очень сильные люди. Но они там бывают недолго. Поглядят вокруг, полюбуются и обратно вниз. Так рассказывал про горы мой дед, который в горах никогда не был и не собирался туда.
   После таких разговоров, оставшись один, я мог подолгу рассматривать карту. И каждый раз видел что-то новое.
   Один раз, в самом низу карты, на том месте, где по теперешним моим представлениям находится остров Огненная Земля, я обнаружил дырку. Сунув туда палец, донышка не нашел. И тонкая лучинка влезла в дыру чуть не вся без остатка. Приходилась дыра как раз на промежуток, где колючий мох отделял одно бревно от другого. Дыра надолго оставалась для меня загадкой.
   Перед вечером, когда косые лучи низкого предзакатного солнца, отразившись от побеленной печки, тускло освещали карту, я частенько рассматривал синие полосы океана, зеленые равнины и золотистые кудряшки гор. И каждый раз, находились какие-то особенные места, новые краски, подробности. Однажды я присел на корточки около карты и протянул руку, чтобы сунуть палец в бездонное отверстие. Но оттуда стрелой выскочила маленькая серая мышка. Я даже вздрогнул от испуга. А мышка исчезла где-то под шкафом. Так вот, оказывается, кто проделал эту дыру: мышка прогрызла. Тайны не стало, и сразу пропал интерес к дыре. Но проходил я мимо карты всегда с опаской. А вдруг опять оттуда мышка выскочит, да не маленькая, а большая. Мышей я боялся. А карту разглядывать не перестал. Потом работа с картами стала частью профессии. И все ровно какой-то детский привкус и такое же детское любопытство к картам осталось на всю жизнь.

***

   Хоть редко, но бывали на хуторе Алешня особенные дни. Это когда мама, управившись со всем домашним хозяйством, заходила в избу, шумно захлопывала дверь, впустив облака сизого пара, и объявляла весело: "Все, теперь мы с тобой будем отдыхать!" Я уже знал, что впереди у нас не какая-нибудь тихая дрема, а много приятных занятий. В предвечернее время вся изба заполнялась золотистым светом, просеянным сквозь заледенелые оконные стекла. Свет ровно ложился на большой обеденный стол, намытый до желтизны, на широкие белые половицы, застеленные пестрыми домоткаными половиками. Лучи зимнего солнца зайчиками играли на серебристых ведрах со студеной водой, на посуде, на полке с книжками. Книжек было не много, но именно они больше всего привлекали меня. Потрепанные, невзрачные, с выпадающими листками, они манили не видом своим, а единственно тем, что их можно было читать. И мама читала. А я слушал, растопырив уши и почти не шевелясь. Не просто слушал, а еще смотрел, даже рассматривал. Ведь книжки-то были с картинками, почти с живыми. Это были тоненькие книжки в мягкой обложке вроде нынешних "Веселых картинок". Запомнилась одна из них под названием "Небылицы в лицах".
  
   Небылицы в лицах,
   Догоняет заяц лисицу,
   Воробей собирает крошки
   Под самым носом у кошки.
  
   И тут же нарисованы, как живые, пушистый длинноногий заяц, рыжая лисица, нахохлившийся очень смелый воробей, подбирающий крошки...под самым носом у большой белой кошки с черными пятнышками на носу и ощетинившимися усами. А на следующей странице совсем о другом:
   На вербе золотятся груши
   Любо слушай, не любо - не слушай.
  
   И нарисована широкая с редкими листочками верба, увешанная множеством крупных груш.
   Книжки в ту пору никак не вязались с хуторской обстановкой бедной крестьянской избы. Потому что мало было людей, знавших грамоту. И среди них мой отец, осиливший четыре класса церковно-приходской школы. А у мамы и того меньше - только три класса. И книжек в нашем доме, как говорят, по всем статьям быть не должно. Ведь не водились они в других домах. У нас были потому, что у деда оба братья - учителя. От них и книжки. Детских с картинками - мало. Но мне мама читала и "взрослые" книжки. С тех пор запомнились не раз потом слышанные стихи И.С. Никитина:
  
   Не пора ль Пантелей постыдиться людей,
   Не пора ль за работу приняться!
   Промотал хомуты, промотал лошадей,
   Видно по миру вздумал шататься.
  
   Короток зимний день. Скоро начинало смеркаться, и мама убирала книжки обратно на полку. Но сама не уходила. Я забирался к ней на колени и просил рассказать сказку. И она рассказывала сказки, всякие страшные истории, после которых я никак не соглашался остаться в доме один, а шел вместе с ней и за водой, и в хлев.
   Когда, закончив свои дела, мама вместе со мной возвращалась в избу и зажигала лампы, я постепенно отходил от страшных сказочных событий. Но уже на следующий день снова начинал клянчить: "Мама, расскажи сказочку". И снова она рассказывала без конца. Зато и запомнились вечера, проведенные вдвоем с мамой и наполненные сказочными фантазиями.

***

   Когда отец возвратился с рыбинского лесоповала, они с дедом стали готовиться к переезду. Все в округе давно уже вкусили прелести колхозной жизни, а наше семейство продолжало числиться в единоличниках. Районное начальство давно вынуждало народ с дальних хуторов переселяться поближе к деревне. И вынуждали записываться в колхоз. А там сразу шло "обобществление" скота, за исключением одной коровы и разной мелочи, лишение надела земли. Не говоря про обязанность каждодневно ходить на казенные работы. И все бесплатно. Непонятное слово "трудодень" появится позднее. Не скоро, не так скоро, как надо бы, дойдет до колхозников истинный смысл этого чужого, неслыханного раньше слова. Не скоро поймут наши селяне, что работа в колхозе - та же принудиловка, какую по приговору суда выносили за самогоноварение.
   Такие подробности колхозной жизни еще до переезда знал мой дед. Бывая часто по делам в деревне, еле сдерживая своего пританцовывающего жеребца в хорошей уздечке, дед не раз замечал, какими глазами глядели на него давние знакомые. Всем видом своим показывали, что ты, мол, не нашего роду племени. Если прямо не причисляли к кулакам, то уж в подкулачниках значили точно. А некоторые даже вроде бы обиду высказывали. Как будто дед виноват, что он пока еще сам хозяин, а они уже подневольные люди. Как будто не власть, а уцепившийся за свой хутор единоличник причина всех деревенских бед. Иной раз какой-нибудь нахлебавшийся самогонки встречный мужик шарахнется в сугроб из-под копыт жеребца, мерзко выругается матом да еще угрозы вдогонку накличет: " Скоро до всех таких доберутся! Да не в колхоз, а сразу на Соловки отправят!".
   Все это потихоньку, неторопливо рассказывал дед возвратившемуся с дальних краев моему отцу. Рассказывал неспроста, а подводил к тому, что хочешь-не-хочешь, переезжать придется, и от колхоза никуда не денешься. А то и вправду на Соловки сошлют. Такое уже бывало.

***

   С переездом надо было поторопиться. И не только потому, что угрожали власти. На дворе стоял март. Днем припекало солнце и текло с крыши, а ночами еще хорошо морозило. Снег по-настоящему пока не таял. Приближалась масленица. Дед Семен со своей молодой женой Марьей собирался последний раз пофорсить, покрасоваться на бегах, которые всегда устраивались в масленичную неделю. Уже нахолен - начищен Вороной, истосковавшийся в безделье. Приведена в порядок и обновлена ременная сбруя с множеством серебристых блях и подвесок.
   "Вот сорву еще один раз приз и будем переезжать..." - заявил дед моему отцу и добавил- "Но придется поспешить. Надо успеть с переездом по санному пути. Хоть самое большое, громоздкое перевезти по снегу, а то по нашей дороге на телеге далеко не уедешь и много не увезешь. Разве что мелочевку какую. Хотя бы вас определить к бабе Лушке, а я повременю. С меня, как говорят, взятки - гладки. А ты молодой, тебя тут же за шкирку схватят. Да мне и переезжать некуда. Сперва избу перевозить надо. А вас твоя теща давно зовет. Вот и с Богом...!"
   На том и договорились. Масленицу справить спокойно на старом месте, а с началом великого поста, пока держит зимняя накатанная дорога, начать переезд. Одного сена на несколько возов.
   Дед еще собирался весной посеяться на хуторе, сколько успеет да сумеет, чтобы к осени собрать урожай, обеспечить семью едой на зиму. На колхоз не надеялся. Старался сам о себе позаботиться.
   Очень жалел он всю скотину, особенно жеребцов. Кормил живность, как на убой. Благо корму заготовлено в достатке.
   Он уже не раз видел коров да лошадей на колхозном дворе. Потом отец рассказывал, что у деда слезы катились из глаз от жалкого вида животных. Согнали, говорит, всех гуртом в одну кучу, о кормах не подумали. Потемнелое, часто смерзшееся сено с дальних лядин - вот и весь корм. Дед с горечью думал о том, как его рабочие лошадки, а особенно жеребцы выживут в тесных переполненных конюшнях. "Как представлю такое, сердце кровью обливается" - не раз сетовал он моему отцу.
   Понимая, что ждет его и всех нас, дед строил, как он выражался, свои "планты". Он намеревался переездом нашей части семьи создать видимость, что тоже готов вступить в колхоз, а на самом деле думал "протянуть волынку", как можно дольше. Хотя хорошо понимал, что до бесконечности тянуть не дозволят. "Вы переедите, бумагу в колхоз подадите. От вас отстанут" - размышлял вслух дед - "А я тем временем тоже буду делать вид, что готовлюсь. Если начнут прижимать не на шутку, придется Марью к бабе Лушке отвезти, а мы с тобой потихоньку будем, пока тепло, разбирать избу, потом и другие постройки. Думаю, что лошадей у нас не тронут, иначе и переехать не на чем. Колхозные по нашей дороге порожняком не пойдут. Расчет только на своих. Я с ними еще на земле поработаю. Если куда на выезд понадобится, жеребцы при мне. Тебе тоже, коли нужда выйдет, приходи-бери любого. А перевозку дома и построек придется отложить до зимы. Твои дровни с подсанками приведем в порядок, еще одну пару таких же снарядим и в две подводы скоро перевеземся. Место для дома в деревне мне председатель уже показывал. Хорошее место. Все дома в ряд. Мой будет поближе к краю, где не так людно. Не люблю я людных мест. За домом обещано полгектара земли. Не густо, но лучше чем ничего. Может как-то приживемся. На все Божья воля".
   Так рассуждал мой дед, предвидя крутой перелом в жизни. На самом деле перелом получился гораздо круче, чем это можно было ожидать. Трудное время наступало... Нехорошее время.
  
  

Часть 2. Бабушкин хутор

  
   К лету 1935 года мы перебрались на хутор бабушки Лукерьи - недалеко от деревни Понизовье. Видно нас с мамой отец перевозил в последнюю очередь уже на телеге. Гладкая часть дороги в лесу, где ехали трусцой, не оставила никаких впечатлений. А вот мостище - совсем другой случай. Почти версту ехали по настилу, уложенному поперек дороги. Эта верста показалась бесконечно длинной. И протрясло меня так, что первое маленькое путешествие запомнилось надолго.
   Бабушкин хутор был больше, просторнее, чем у деда. Он располагался на высоком крутом берегу реки с необычным названием Сережа. Самое удивительное, что никогда название этой реки не соотносилось с мужским именем. И слово река, и ее название- Сережа - у нас воспринималось в женском роде.
   Сережа - речка маленькая. В летнюю межень, как говаривали у нас, ее могла перейти курица вброд. Зато весной вздувалась вода, как на дрожжах. Река выходила из берегов, заливала всю широченную пойму и превращалась по нашим меркам в настоящее море. Из деревень на том берегу уже никто не мог попасть к нам, потому что половодьем сносило единственный деревянный мост, а до прочного железного в селе Волок - полдня пути по непролазной грязи.
   Речка Сережа окаймляла бабушкин хутор со стороны заката. С юга границей земельного надела служила липовая аллея протяженностью с полверсты. Ее у нас называли коротко и ласково - липки. В осеннюю непогоду вершинами липок шумел студеный ветер. А в летний полдень там всегда монотонно гудели пчелы, собирая свою "взятку" и одаривая нас светлым душистым медом.
   Бабушкина усадьба окнами и крыльцом выходила на юг. А к северу от нее, сразу за надворными постройками, высокий берег круто спускался в обширную ложбину, которая называлась Водас. Большую часть Водаса занимали заливные луга - лучшие сенокосные угодья. Только на несколько приподнятых полосках попадались распаханные земли, где сеяли вику, овес и горох. Бабушке принадлежала меньшая часть Водаса, примыкавшая к усадьбе и отделенная от соседей, что располагалась севернее, хорошо накатанной дорогой к броду. Но и на этой части хватало сена даже в те времена, когда водилось много скота.
  
   Я многих деревенских жителей этих мест расспрашивал, откуда взялось такое странное слово Водас. И никто ничего не знал. Потом вспомнил рассказы бабушки о частых ее постояльцах, которых привлекало гостеприимство и безграничная бабушкина жажда общения. Постояльцы всегда причислялись к "ученым" людям. Скорее всего, это были чиновники, приезжавшие по казенным делам. Бабушка вела с ними долгие разговоры. А главное - она умела внимательно слушать и, как сама замечала, набиралась ума. Потом и нам, своим внукам, бабушка передала очень многое, запомнившееся из тех давних разговоров.
   Я думаю, один из таких ученых городских людей, вышел рано утром на крутой бережок у дома и удивленно - восхищенно произнес, глядя на затопленную широкую пойму реки: "Вода-с!". Еще вечером на реке стоял набухший синий лед, а к утру, она уже успела выйти из берегов. Тут невольно и вырвался возглас, как выдох- "Вода - с!". А рядом, наверное, оказался кто-то из деревенских людей, услышал такое слово, обращенное к бескрайней воде, и привязалось с тех пор за зеленой низкой местностью в долине реки это собственное имя: " Водас".
   Может, так это было, а может иначе. Но самая живописная часть бабушкиного земельного надела, где буйствовало разноцветье трав, называлась Водас.
   Совсем недавно я обошел вокруг бывшие владенья бабушки, и по приблизительным подсчетам получилось, что только пахотные земли на хуторе занимали не меньше десяти гектаров, да еще около пяти - заливные луга с лучшими сенокосами.
   Сами хуторские постройки казались мне большим и сложным сооружением. Интересна история их возникновения и краха. История полная бед и несчастий.

***

   Моя бабушка Лукерья Павловна вышла замуж в первый год двадцатого века. Она много раз вспоминала то время. И все отмечала, что была некрасивая, лицо рябоватое. А муж-то ей достался и красивый, и богатый. Только свататься он не на тройке подъехал, а пешком пришел. Потому что его родители и все родственники стеной встали против этого брака. Однако же брак свершился. Обвенчались молодые в небольшой деревенской церкви села Зуево, а жить им первое время пришлось в беднейшей избе вместе с отцом бабушки, горьким пьяницей и дебоширом.
   Не о такой жизни мечтал мой дед Иван Федорович Афоничев. Его семейство было самым богатым и многолюдным в округе. Четверо братьев и трое сестер еще при живых родителях имели в своем владении несколько домов и все лучшие земли вокруг деревни Понизовье. На дворе у них водились стада коров, овец, свиней, разной птицы. Породистые рабочие лошади - битюги громадных размеров - сильно отличались от местного тягла соседей не только по внешнему виду, но и по силе своей: любая из них могла свободно тянуть по нашим мягким песчаным почвам двухлемешный плуг, только появившийся тогда в богатых крестьянских дворах.
   Были во дворах Афоничевых и жеребцы на выезд, и породистые кобылицы с табунками жеребят-сеголеток.
   Из такого семейства вышел мой дед Иван-младший среди братьев. И невеста ему была присмотрена в соседней деревне: говорят, хоть толстая да несуразная, но богатая - с возами разного приданого. И дом для младшего в семействе уже достраивался - не хуже чем у остальных братьев.
   Но непокорным оказался дед Иван, не поддался нажиму родни, а сделал так, как сам порешил: женился по своему выбору.
   Не могли ему этого простить родители. Все родственники от него отвернулись. Он был лишен наследства и чуть ли не проклят за такое вольничание. Остался без земли и, как говорят, без куска хлеба.
   В это время за рекой открывали свое дело недавно появившиеся в наших краях евреи-лесопромышленники. Они успели уже понастроить несколько жилых домов для рабочих, достраивали высокое здание конторы. Судя по всему, собирались они и лес заготовлять, и пилить его на доски, и барки строить да сплавлять их по высокой воде. Дело разворачивалось большое, дед сразу понял, что не на шутку, и пошел наниматься на работу. Взяли его лесником. Даже за казенный счет приобрели ружье - двустволку тульских заводов. И квартиру казенную выделили в только что построенном доме недалеко от лесного массива, за которым должен присматривать дед Иван. Он любил лес, мог пропадать там целыми днями и за порядком следил исправно. Хозяева, довольные работой деда, хорошо ему платили. Бабушка рассказывала, что скоро они оборудовали квартиру, купили нужные предметы обихода, одежду, обувь и зажили, "как паны". На второй год дед соорудил рядом с домом хлев, другие надворные постройки и они обзавелись скотом. Скоро пошли дети. В этой квартире родились все трое: дядя Митя, тетя Дуня, а в 1910 году и моя мама.
   Как раз тогда до наших мест дошла столыпинская реформа. Всем крестьянам стали выдавать земельные наделы. Получил такой надел и дед Иван. Недалеко за рекой, на очень красивом и удобном месте.
   В первую же зиму, пользуясь своим положением лесника и добрым расположением хозяев, дед Иван купил лес, заготовил его, нанял мужиков и вывез по зимнему пути на другой берег, где намеревался возвести дом и другие хуторские постройки. Побуждал деда к большой стройке не только чисто хозяйственный расчет, но и стремление показать своим братьям, всем родственникам, отвергнувшим его, что он сам, своими руками сумел добиться благополучия и зажить не хуже богатой родни. Значит, и дом надо было строить большой, просторный, и все вокруг обустраивать основательно, с размахом.
   Видно были у деда Ивана не только силы молодые, но и денежки, заработанные на службе у лесопромышленников. Рубили дом, хлевы, сараи, амбары сразу до десятка плотников. Дед щедро им платил, а бабушка всех сытно кормила. Но было поставлено одно условие: чтобы за лето все подвести под крышу. А в следующее лето дед мечтал отделать помещения и постройки, чтобы хоть поздней осенью окончательно переехать на хутор.

* * *

   К августу 1913 года стройка в основном завершилась. Светился солнечной желтизной новый дом под тесовой крышей и просторный двор за ним. В зимней избе уже топилась русская печь, стояли вдоль стен широкие гладко струганные лавки, а посредине - большой обеденный стол.
   На зеленой лужайке перед домом плотники заканчивали установку коновязи. Широкие ворота и калитка во внутренний двор открыты настежь для проветривания.
   Стояла теплая солнечная погода. От липовой аллеи, доносился слабый медовый аромат. Парила река, заполнившая низкую пойму белесым туманом.
   А на возвышенности, недалеко от усадьбы, сияла серебром островерхой кровли недавно обновленная деревенская часовня
   Приближался престольный праздник в честь пресвятой иконы Одигитрии Божьей Матери. У нас его называли, просто - Егитрия. Каждый год этот праздник справляли в положенный срок 10 августа. К этому времени успевали закончить с сенокосом, а уборка урожая еще не начиналась. Неделя перед Егитрией, целиком занятая подготовкой к празднику, как бы отводилась Всевышним для дозревания ржи. И для отдыха людей перед началом тяжелой работы - уборки урожая, которая потом тянулась без перерыва до самой осени.
   Дед Иван и бабушка Лукерья не торопились с переездом в новую усадьбу. Еще требовалось доделать много всяких мелочей; дому и другим постройкам надо дать подсохнуть. А главное - на телегах вброд через реку много не перевезешь. Переезжать они решили по санному первопутку, когда станет река и хорошо окрепнет лед. Тогда можно будет собрать толоку и за день - два все перевезти.
   Но деду не терпелось перед всей округой утвердиться в новом звании землевладельца и справного хозяина. Он спешил, как говорят, "втереть нос" своим братьям, показать чего достиг именно трудом праведным. Дед хотел показать свои хоромы немедленно.
   И решил он устроить новоселье, воспользовавшись престольным праздником. Готовился он к этому празднику загодя. Даже с напарником-лесником договорился, чтобы тот присмотрел неделю-другую его кварталы да лесосеки. Ведь надо съездить в город, чтобы купить сахарную голову, пряников, баранок и разных сладостей к чаю; добыть бочонок селедки и постного масла. Из-за реки, с казенной квартиры, надо доставить в новый дом картошку, овощи, разную посуду и утварь. Еще надо прорастить зерно, сделать солод и растворить бочку пива; присмотреть, какую овечку забить на жаркое ... Дел набралось много. Но все это, можно сказать, приятные дела и веселые хлопоты. Однако они сильно волновали деда Ивана. Последнее время он все чаще жаловался на усталость, на боли под левой лопаткой. Оно и понятно. Ему приходилось исправно нести службу лесника да еще надзирать за стройкой и самому там работать в неурочные часы. Нужен был пригляд и за всем хозяйством при казенной квартире. Все вместе требовало большой траты физических и душевных сил. А силы были подорваны еще тогда, когда все родственники разом отвернулись, не приняв его невесту, а потом и жену. Дед Иван не мог забыть обиды, нанесенной ему самыми близкими людьми. Не мог он забыть и простить неправедного родительского гнева. Да было бы за что... Женился не так, как хотели родственники. Велика ли беда? И все-таки с трудом пережили ее родственники деда Ивана. Их стремлению приумножать богатство дед нанес непоправимый урон. Вот и посыпались на него проклятия, и, как говорят, пустили его по миру, лишив не только вместе нажитого добра, но и законной земельной доли. Все тогда сделали вид, что не было в большом доме Афоничевых сына и брата Ивана. За несколько лет никто не полюбопытствовал жив ли он и его семейство. Перенести такое оказалось ох, как тяжело. Тогда впервые и занедужил Иван Федорович, хотя виду не подал. А в последний год стал жаловаться. Бабушка Лукерья женским чутьем своим поняла: что-то неладное творится с ее Иваном. Ходила по знахаркам, старалась ворожбой выгонять хворобу, но ничего из этого не вышло. Плох был в последний год дед Иван. Всю стройку только присматривал сам, а главную работу делали наемные люди. Он даже боялся один заходить далеко в лес. Был случай, когда в жару стало ему так плохо, что не чаял до дому добраться. Ручеек поблизости оказался - он и спас. Попил холодной водички, голову и грудь смочил, полежал в тени - немного отошла боль. Потом дома, узнав про такую незадачу, бабушка приструнила его ласково, и вперед наказывала делать обходы только с напарником.
   Но тут закрутилась подготовка к празднику да новоселью в еще недостроенном доме.

***

   До праздника оставались считанные дни. Все спешили управиться с предпраздничными делами.
   Бабушка прибрала большую летнюю избу. Подмела все опилки и стружки. В какой уже раз веничком - голиком да еще с дресвой вымыла полы, вычистила золой старинный ведерный самовар и протерла его мягкой фланелевой тряпочкой с мятой клюквой. Он засиял так ярко, как будто солнце заглянуло в эту новую избу. На боках самовара проявилось множество медалей: самовар-то был настоящий тульский.
   Много труда понадобилось и для чистки ножей, да ложек с вилками. Не тронутые с Пасхи, они успели покрыться ржавчиной. Бабушка тем же способом чистила все дресвой да песочком, а потом суконкой с золой доводила до блеска.
   Мужики-работники вставляли в оконные рамы последние стекла, навешивали двери, прибивали ручки, доделывали разные другие мелочи.
   Дед успел оповестить кое-кого из родственников в ближних деревнях, а сам готовился варить пиво. Уже проращенный солод, сплошным белым дерном занявший весь стол у печки в другой избе, растерт в рыхлую пушистую массу и высушен в печке. Теперь предстояло его размолоть, превратив в солодовую муку. Такая мука и была основным сырьем для приготовления пива. Потом еще требовался хмель. И свежий, недоспелый, и прошлогодний, насушенный впрок. Дальше делалось все просто, но не без некоторых хитростей.
   Первым делом солодовая мука, тщательно перемешанная с хмелем, помещалась в большую дубовую бочку и заливалась крутым кипятком. Бочка закрывалась плотной холщовой тканью, и оставлялось все преть, настаиваться на сутки.
   С утра на следующий день в печке нагревались докрасна на березовых углях небольшие, размером с кулак, камни. Потом солодовый настой хорошо перемешивался, и туда быстро опускались один за другим раскаленные камни. Они с гулким шипением падали на дно, а бочка опять плотно закрывалась. Если пива готовилось десяток ведер либо больше, то через день в бочку снова клались раскаленные камни.
   Так получалось сусло. Теперь оставалось дождаться, когда оно немного остынет а затем, в чуть теплое, опустить растворенные в том же сусле дрожжи. Чтобы дрожжи начали быстрее и лучше бродить, дед добавлял в сусло дюжий кусок от сахарной головы. Он всегда говорил, что тут не надо жадничать: "И сусло надо делать густое хлебное из хорошего ячменя, и хмель класть отборный, и куска сахару не жалеть. Да еще надо знать такую тонкость: дрожжевую закваску никогда нельзя сразу лить в сусло. Надо растворить ее в большой глиняной корчаге, повременить малость, дождаться, когда дрожжи начнут ходить шапкой, когда будут готовы перехлестнуть через край, только тогда их лить в бочку. Тогда пиво будет справное. В закрытой холстиной бочке надо дать ему выходиться на холодке, а как пена начнет чуть-чуть оседать - вот тогда пиво можно считать готовым. И подстатить с ним следует так, чтобы эта готовность пришлась как раз на первый день праздника. Только в этот срок пиво лучший свой вкус нагуливает и хмельным по-настоящему становится. Дальше самое большее еще сутки-другие оно живет. А в жаркую погоду может уже на вторые сутки скиснуть. Так что тут настоящая сноровка надобна".
   Дед, частенько готовивший хмельной праздничный напиток, постиг все мыслимые хитрости и умел делать пиво всегда без промаху. Тем и славился в округе. Этот раз пиво тоже готовилось точно к сроку.

* * *

   В Егитрию с утра моросил дождик и от реки несло туманной прохладой. Но к полудню, когда начали съезжаться гости, выглянуло солнце и потеплело. Однако земля продолжала парить, пахло сыростью и прелой травой.
   Перед домом, у коновязи, уже стояли с десяток лошадей, запряженных в самые разные повозки: от обычной телеги на деревянном ходу, до легкой брички на мягких рессорах. Лошади хрустели овсом и свежим зеленым сеном, попивая воду из длинного желоба. Тут собрались разных фасонов тележки, дрожки, двуколки на высоких дутых колесах и даже тарантасы сложной конфигурации. У лошадей были ослаблены подпруги и даже рассупонены хомуты. А седоки-гости в это время поочередно заходили в дом.
   Они поднимались на высокое новенькое крыльцо и проходили в обширные сени. Тут все сияло свежевыструганными досками и смолистый запах древесины перемешивался с дразнящим ароматом кухни. Готовили в только что сбитой печке зимней избы и оттуда источались скоромные запахи вкусной еды.
   Начиналось праздничное действо уже в сенях. Дед Иван встречал каждого гостя, низко кланялся ему, называя по имени и отчеству, а затем деревянным ковшом отодвигал хмель и белую пену к краю бочки, а с ее темной прозрачной середины черпал пиво, наливая в большую глиняную кружку и преподносил гостю ароматный напиток, весь в кружеве пузырьков.
   На улице к полудню стало жарко, а в сенях царила прохлада и гости, окружив бочку, потихоньку беседовали, утоляя жажду. Хозяин то и дело подливал игристый напиток в кружки гостей, поддерживал с каждым свой особый разговор.
   Все гости давно знали друг друга и хозяина. Не просто знали, а уважали деда Ивана за его непокорность, трудолюбие, умение не поддаться панике даже тогда, когда родные люди отвернулись, оставили в беде. Приехали как раз те ближние и дальние соседи, добрые знакомые, которые поддерживали семью деда в тяжелые горькие для него дни и часы. Дед с бабушкой жили открыто, на виду. И все трудные дела хоть дома, хоть у соседей вершили миром. Не даром у них часто была в ходу пословица, что "миром можно и батьку бить", или "на миру и смерть красна". Они всей душой тянулись к людям и люди платили им тем же. Ни одной толоки без них не обходилось, ни одной большой общей затеи. Зато и любили люди эту отвергнутую родственниками семью. Помогали, когда была нужда. Потому-то и дед хотел, стремился отплатить всем добром. Он собрал добрых людей не только потому, что был праздник, не только затем, чтобы показать новую усадьбу; он хотел отблагодарить всех за прошлое и как бы сделать каждому добро еще впрок. Дед спешил, торопился, он сильно боялся не успеть. Видно какое-то нехорошее предчувствие гнездилось в его душе последнее время.
   А с другой стороны он радовался, что закончил начатое обустройство усадьбы, что у него теперь чуть не двадцать десятин земли и впереди целая жизнь. Ему не исполнилось еще и сорока лет. Трое малых детей требовали заботы. Дед знал, как сделать радостной и благополучной жизнь на этой земле. Он очень хотел создать хорошую жизнь для своей семьи, для себя. Хотел показать, что он многое может. И пиво гостям он разливал с такой доброй улыбкой, с такими ласковыми словами подавал каждому входящему пенный напиток, что гости тоже теплели в улыбке, довольные и умиротворенные.
   Позвали к столу. Бабушка и подошедшие на подмогу женщины успели подготовить праздничные кушанья. За стол садились быстро и дружно. Гости давно проголодались. Большинство из них после раннего завтрака успели заехать к обедне в деревенскую часовню, чтобы помолиться Одигитрии Божьей матери. Потом пивком разожгли аппетит и, предвкушая обильную трапезу, шустро рассаживались за широким столом.
   А на столе уже стояли большие продолговатые блюда с селедкой, густо приправленной зеленым луком и постным маслом; свежепосоленные огурцы в низких глиняных мисках; тут же прямо на столе лежали пучки зеленых луковых перьев с белоснежными луковичками на концах и очищенные головки чеснока с уже крупными, готовыми распасться дольками.
   Посреди стола, на гладко струганных широких досках источали аромат целые горы нарезанного крупными ломтями только что испеченного хлеба с золотисто-коричневыми корочками и хрустящими горбушками. Как только бабушка притащила полуведерный чугунок с рассыпчатой картошкой, дед сразу стал обносить всех выпивкой. Да не простой, а настоящей Смирновской водкой из граненого штофа причудливой формы. Все разом выпили за пресвятой праздник в честь Егитрии, похвалили казенную водку и принялись за еду. По второй стопке, не сговариваясь, решили выпить за хозяев, за новую только-только отстроенную усадьбу, за благодатную землю, которая должна принести в дом счастье и благополучие.
   Казенная водка скоро кончилась. Когда бабушка притащила на стол пышущий жаром и острым ароматом мяса большой чугун с тушеной бараниной, пышущей жаром и острым ароматом мяса, дед уже разливал по стаканам собственный самогон. Он держал в обеих руках, как ружье наперевес, четвертную бутыль зеленоватого стекла и с гулким бульканьем наполнял стаканы чуть мутноватой жидкостью. Гости сообразили, что это уже не Смирновская, но похвалили ее за крепость и за привычный добрый вкус. Ведь все они выросли на таких самодельных напитках, а казенную из "Монопольки" употребляли крайне редко и то по каким-нибудь неожиданным случаям. Так что под жареную баранину с картошкой и луком самогоночка пошла - лучше некуда.
   А бабушка только и знала приговаривать: "Ешьте, ешьте гости досыта, пейте много, но не допьяна, веселитесь без конца, а ты, Иван, налей винца".
   Впереди было блюдо, которое считалось, чуть ли не главным. Обыкновенная, вроде бы, каша из ячменной крупы. Обыкновенная-то, обыкновенная, да не совсем. Сварить такую кашу - целая наука. Но особенно важно приготовить по всем правилам крупу.
   Делалась крупа из лучшего отборного ячменя. Он насыпался в большой чугун, заливался крутым кипятком и ставился в русскую печку париться на малом жару. Там ячмень держали до тех пор, пока зерна не набухали до самой крайности. Они становились похожими на крупные горошины, лохматые от наполовину сошедшей шелухи. Распаренные зерна высыпали на холщовое полотно и немножко подсушивали. Потом их расстилали тонким слоем на горячем поду русской печки. Тут как раз и таится главная хитрость. Под должен быть не перекаленным, иначе зерна могут обуглиться, но настолько горячим, чтобы взбухшие, почти воздушные зерна ячменя могли не просто высохнуть, а еще и поджариться. От этой умеренной поджаристости и зависел вкус каши. Но не только. Высушенное после распаривания зерно надо было еще очистить от шелухи. Очистка делилась на две части. Сначала хрупкое поджаристое зерно толкли мелкими порциями в ступе и по мере готовности толченую, чуть маслянистую массу ссыпали в лукошко. Потом начиналась сама очистка. Или, как говорится, отделение зерен от плевел. Делалось это в посудине, которая называлась начелки: неглубокое деревянное блюдо продолговатой формы размером с небольшой таз. В начелки засыпалось понемногу толченого ячменя, а затем резкими круговыми движениями эта масса встряхивалась таким образом, что тяжелые зерна, скользнув по внутренней вогнутой поверхности начелок, описывали, словно бумеранг, круг и возвращались обратно, а легкая шелуха, отделившись, высыпалась на землю. Не всякому и не сразу удавалась сложная работа, которая называлась "крупу полоть". Видно такое название получилось наподобие прополки растений в поле: и там, и тут суть в очистке от сора. Поэтому у нас одинаково звучало хоть прополоть грядку с морковкой, хоть крупу полоть. Кстати, так же точно готовилась овсяная крупа, из которой варили очень вкусную кашу. А если пареный овес потом мололи на муку, то из нее получалось ароматнейшее толокно - любимое лакомство ребятни.
   Но бабушка моя Лукерья в тот праздник варила ячменную кашу. А крупу для нее дед готовил только что накануне. Тут тоже есть небольшой секрет. Самая вкусная каша получается только из свежеприготовленной крупы, поэтому впрок ее никогда не делали.
   Варили такую кашу по особенному. В большой глиняный горшок на треть засыпалась крупа, и наливалось туда немного воды. Потом плотно закрытый горшок задвигался в пазуху русской печки и там каша прела, как говорят, на вольном жару с раннего утра и до обеда. За эти долгие часы ее никто не тревожил, даже не прикасался к горшку.
   Когда наступило время подавать кашу, сама бабушка, раскрасневшаяся от жара, ловко поддела горшок большим ухватом и поставила его на середину стола. Потом, убрав ухват, она неторопливо сняла крышку с горшка и гости, как по команде привстали, чтобы заглянуть вовнутрь. Всех обдало неповторимым ароматом и жарким паром. Бабушка деревянной некрашеной ложкой обмяла образовавшуюся сверху корочку и, сделав в середине блюдцеподобное углубление, налила туда большую порцию растопленного сливочного масла. Вот теперь каша готова. Называлась у нас такая каша - гуща. Даже пословица-скороговорка про нее сложена: "Ешьте гущу, еще гущи положу".
   А дед в это время произнес завсегдашние слова: "Ну, дорогие гости, перед кашей нищий выпивал и нам не грех!"
   Трудно понять смысл такой присказки-прибаутки. Трудно представить кашу в качестве закуски, но такая традиция передавалась из поколения в поколение и коль не сама традиция, то присказка сохранилась.
   К концу обеда бабушка вскипятила свой большой ярко начищенный самовар. Но не чаем она собиралась потчевать гостей. Не принято было у нас пить чай после обеда. Самовар на стол ставили только по субботам после бани. В праздники на завершку подавали горячий ягодный кисель. Делали его либо из клюквы, либо из пареной брусники. Именно делали, готовили, но не варили. А если варили, то необычным способом. Растертые с сахаром и крахмалом ягоды разводили теплым кипятком, хорошо перемешивали и процеживали через сито. К этому сроку кипятился самовар. И вот в раствор клюквы с сахаром да крахмалом из самовара вливался крутой кипяток при быстром перемешивании. Добившись нужной густоты, кран закрывали. Кисель готов. Тогда не знали про витамины, но как раз такой способ варки сберегал все ценное, что содержалось в ягодах.
   Чаще всего кисель подавали горячим. Но иногда варили его заблаговременно, разливали в кружки либо в миски, давали остыть и холодным ставили на стол. В таком виде он выглядел гуще и даже несколько отличался по вкусу. Многим нравился именно холодный кисель.
   Закончив праздничный обед, мужики вышли на улицу покурить, а женщины помогли бабушке убирать со стола и навести порядок в доме. Гости успели оценить хоромы снаружи и все в один голос хвалили добрую работу. Дед с гордостью показывал резные доски, украшающие высокое крыльцо, такие же резные наличники на окнах.
   Потом гости прошлись по всему дому. Осмотрели широкие рубленые сени и две избы по разные стороны от них: направо изба зимняя с русской печкой, налево летняя изба - просторная с тремя окнами на южной стене. Вдоль стены под окнами сплошь стояли гладко выструганные и хорошо прилаженные лавки из толстых полубревен да тот самый обеденный стол из дубовых досок так плотно пригнанных одна к другой, что казалось будто столешница сделана из одного громадного дерева.
   Одинаковые по размеру две избы и сени составляли вместе дом-шестистенку. Но полупустые сени и летняя изба казались больше избы зимней, где много места занимала русская печка.
   Кроме отделки в доме, дед еще гордился тесовой крышей, что тогда не часто встречалось в наших краях. Когда гости посмотрели и, как говорят, даже руками пощупали все в доме, дед решил показать им еще и надворные постройки.
   Солнце уже начинало клониться к закату. От реки тянуло прохладным ветерком. Мужики успели перекурить и начали обход усадьбы.
   Взору гостей открылся просторный внутренний двор. В него можно было войти не только через ворота или калитку, но через черный ход из сеней по крылечку с перилами. Двор дед показывал с такими словами: "Тут на пароконной повозке свободно развернешься, сам проверял!"
   Гости вошли во двор через ворота. Слева от них находился амбар, состоящий из двух помещений: одно с отсеками и закромами для зерна, муки, круп, а другое для бочек с капустой, огурцами, мясом и для других съестных припасов.
   Рядом с амбаром, по ту же сторону, стоял сенной сарай. Его широкие ворота позволяли заехать туда с возом сена.
   За сараем, в левом углу двора, располагалась поветь - крытое помещение под навесом с земляным полом и дощатыми стенами. Здесь должны были стоять телеги, сани, другие повозки, а по стенам, на прочно закрепленных деревянных штырях и полках - сбруя да разные принадлежности для выезда.
   Поветью заканчивались постройки западной стороны двора.
   На северной стороне, рядом с поветью, стояла просторная конюшня с кормушками вдоль стены, стойлами и привязями для лошадей.
   Дальше, по той же стороне, гости любовались большим коровником с отгороженным помещением для телят.
   Восточная сторона подворья начиналась с овчарни, а продолжалась свинарником и заканчивалась широким теплым курятником, где бабушка думала завести породистых кур, несущихся круглый год.
   Гости остались довольны осмотром. Еще раз похвалили хозяина за то, что он "отгрохал" такую усадьбу в невиданно короткий срок. Правда, дед Иван, как бы оправдываясь, объяснил: "Тут был мой только пригляд, а работали деньги. Сам я занедужил что-то...".

* * *

   Солнце повисло над самым лесом. Надвигались сумерки. Гости уже поговаривали, что пора разъезжаться. Хозяин поднес каждому по чарочке "на посошок" и стали прощаться.
   Когда все разъехались, дед Иван опять пожаловался на усталость, на боль под левой лопаткой, на слабость во всем теле. Он стал сетовать на то, что и в доме надо еще кое-что доделать, и переезжать надо, и службу не бросишь.
   Бабушка стала его успокаивать. "Сейчас поедем за реку, в свою квартиру. Отдохнешь хорошенько и, даст Бог, к утру полегчает" - утешала она деда. А сама торопливо запрягла лошадку и они поехали домой, где в казенной квартире ждали трое детей: старшему едва исполнилось двенадцать лет, а младшей, моей будущей маме - всего три года.
   Доехали благополучно. Но дед Иван еле поднялся на крыльцо. Он сразу лег в постель, а бабушка занялась детьми - накормила всех, уложила спать. Потом легла и сама, пристроившись на краю кровати, чтобы не тревожить деда.
   Ближе к утру, бабушка Лукерья проснулась от какого-то резкого толчка. Потом услышала стон и еле различимые слова деда: "Сердце... - воды скорей..., воды, воды ...". Она встала, зажгла большую керосиновую лампу со стеклом и, подойдя к постели, почуяла, что с ее Иваном творится неладное. Он весь дрожал, стоны и хрипы исходили откуда-то из груди. Лицо бледное, серое, все в испарине. Глотнув со стакана воду, дед опять тяжело застонал, пытался сказать что-то и не мог.
   Испугавшись, бабушка разбудила старших детей, сказала, чтобы присмотрели за отцом, а сама побежала в соседний дом к инженеру - начальнику деда Ивана - просить хоть какой-то помощи.
   Еле достучавшись в дверь, она рассказала о своей беде вышедшей в прихожую женщине, а та нашла в шкафчике только пузырек с настойкой валерьяны, велела накапать в воду и дать выпить. Посетовала, что больше ничем помочь не сумеет, и сказала: "Если будет хуже, то муж велит послать за доктором".
   Никакие капли не помогли. Не помог и приехавший к полудню старенький доктор. Он долго слушал больного и чем дальше, тем больше морщился. На прощание пожелал поправляться, оставил несколько порошков, пообещав, что после их приема станет легче. А дед все стонал и сквозь стоны жаловался, что все огнем горит в груди.
   Доктор собрал свой саквояж и попросил бабушку проводить его до поджидавшего у крыльца тарантаса. Там он сказал, что у деда Ивана "разрыв сердца", что порошки немного облегчат его муки, но надо крепиться и готовиться к самому худшему.
   Две недели потом бабушка, можно сказать, не отходила от кровати деда. Он не мог лежать от сильной мучительной боли и все последние дни провел полусидя. Почти ничего не ел и только просил попить. Но больше двух - трех глотков клюквенного морса не выпивал. Ослабел до такой степени, что уже не поднимал собственной головы.
   В квартире все ходили на цыпочках и говорили полушепотом. Сам дед Иван все время находился в дреме. Лишь изредка, когда бабушка поправляла ему одеяло или подушки, он тихо, еле слышно повторял одни и те же слова: "Ты только ребят как-нибудь подними ... А про меня не тужи, не горюй. Видно так Богу угодно". Один раз он про хозяйство сказал: "Переехать не успел. Так торопился и не успел... Расчет в конторе получишь, на переезд хватит..."
   Бабушка плакала, склонив голову к его подушке, и все утешала: "Не надо раньше времени про худое думать. Может, даст Бог, и на поправку пойдешь ... на все Его святая воля..."
   К исходу второй недели после случившегося с дедом удара, он поутих, даже пить стал просить все реже.
   Как-то утром бабушка подошла спросить не надо ль чего, а он, вместо обычного знака головой, не надо, мол,... вместо этого он шепотом попросил парного молока с теплым хлебом. Почуял запах свежей выпечки, и вот захотелось хоть глоточек. Бабушка принесла стакан только выдоенного молока и краюху мягкого хлеба с румяной корочкой. Ей подумалось, что и вправду стало легче ее Ивану; может быть Бог смилостивился... Ведь возраст-то какой, жить бы да жить. И дети малые. Как им потом без отца. Такие мысли обуяли бабушку, когда она смотрела как больной, вроде бы оживился, жадно глотая молоко из стакана и прикусывая хлебный мякиш. Но вдруг, он, поперхнувшись, взглядом показал, что больше не может. Не успела бабушка унести все на стол, как съеденное вырвало обратно. Изо рта пошла розовая пена и дед Иван утих. По скатившейся с подушки голове и уроненным, как кудели, рукам, бабушка поняла-это конец. Приложила ухо к груди, прислушалась, но сердце не билось.
   Скончался Афоничев Иван Федорович, не дожив и до сорока лет.

* * *

   Похоронили деда Ивана на погосте в селе Волок. Хозяин - лесопромышленник выдал моей бабушке приличную сумму денег. Пришли поддержать ее люди со всей округи. Особенно много было молодежи.
   Поминки справляли в новом доме. В той самой летней избе, где еще недавно пировали по поводу новоселья. Только народу собралось гораздо больше, чем на праздник: и со всех ближних хуторов, и с большинства соседних деревень, густо расположенных по обоим берегам реки.
   Пришли родители деда Ивана, все его братья и сестры, другие родственники. На похоронах и потом на поминках женщины плакали навзрыд. Хлюпали носами и горевали мужчины. Искренно жалели, что такой молодой ушел из жизни. Жалели оставшихся осиротелых троих детей и вдову, растерявшуюся, не знавшую, что теперь делать с недавно отстроенным хутором, с десятинами наконец-то собственной земли, которые ей явно не по плечу.
   Одну за другой осушили собравшиеся поминальные чаши за упокой души усопшего, заедая кутьей и запивая клюквенным киселем. Говорили добрые ласковые речи, заливались горькими слезами, вспоминая каким трудягой был Иван Федорович, как скоро и хорошо сумел он свить свое семейное гнездо на просторном красивом кургане. Говорили про большие его планы и замыслы, про то, как хотел дед Иван уже с новой весны бросить службу и заняться только хозяйством. Вспомнили про пчел, которых он любил и собирался их развести много, чтобы уставить домиками всю полосу вдоль липовой аллеи.
   Плакали родственники покойного. Каялись и просили прощения у бабушки за все беды и лишения, какие они вольно или невольно принесли молодой семье. Признавались, что не со зла так поступили, а в запале да в гневе. Потому что не могли простить Ивану его непослушания, и не могли смириться с тем, что пошел он поперек родительской воли.
   И вот теперь по очереди они подходили к бабушке Лукерье и, заливаясь слезами, обещали помочь в беде.
   Бабушка была по характеру прямая, открытая, хоть вспыльчивая, но быстро отходившая. И на поминках она сказала каждому, что не помнит зла, благодарила за обещанную поддержку, а потом добавила со вздохом, почти со стоном: "Поздно все это... Его-то теперь не вернешь. Но жить как-то придется, ребят растить надо..."

* * *

   Приближалась осень. Бабушка по-прежнему работала уборщицей в конторе, получая какие-то деньги на пропитание. Озимые не посеяла, а значит и пожинать будет нечего. Придется весной наверстывать за счет яровых хлебов.
   Но главная забота и самое срочное неотложное дело, которым, хочешь-не-хочешь, требовалось заниматься уже сейчас - это переезд в новую усадьбу.
   Как-то в один из осенних вечеров, когда совсем надвигались сумерки, к дому, где квартировала бабушка, беззвучно подкатила легкая повозка. В окно она увидела, как, осадив резвого жеребца, с дрожек спрыгнули двое молодых людей и поднялись на крыльцо. На осторожный стук бабушка сразу открыла дверь, впустила парней в избу и, когда они прошли в освещенную лампой комнату, узнала ребят из деревни Понизовье. Приехали они неспроста, а с деловым предложением. И без всяких экивоков сразу, как говорят, взяли быка за рога.
   Суть дела у них оказалась проста, но разговор получился долгим и тяжелым.
   Парни от имени своих деревенских приятелей и сверстников с окрестных хуторов да деревень, просили бабушку отдать им летнюю избу для посиделок. Не на день и не на неделю просили, а надолго. И все у них ладно, как по писаному, было сказано про выгоду для бабушки и про удовольствие для молодежи. И все внятно, не хуже инженера в конторе, рассказали: чего они ждут от бабушки и чего ей взамен дадут да сделают. По их разговорам получалось так, что от бабушки требовалось согласие пустить молодежь на вечерние посиделки: каждодневно в осеннюю и зимнюю пору, по престольным праздникам летом и весной. В будни, как уберутся да посумерничают дома, так каждый со своим рукодельем приходит сюда и, если бабушка не против, то, самое позднее, до первых петухов тут беседуют, работают, гуляют.
   Потом сказали, что порядок будет, как надо. Конечно, по праздникам будет и настоящая гулянка с песнями да плясками под гармонь, может даже с выпивкой, но все чинно, важно, никаких хулиганских выходок и драк не допустят.
   Взамен они обещали снабдить бабушку дровами, керосином и даже твердо заявили, что по весне вспашут миром всю землю ее надела, посеют яровые, помогут посадить картошку. А осенью миром уберут урожай. И так каждый год.
   Но самое главное, что обещали парни: сразу как станет лед на реке и установится зимний путь - устроят толоку и перевезут все хозяйство в новую усадьбу.
   С ответом торопили. Потому что приближались холода и надо было еще поставить печку в летней избе, сделать лавки вдоль стен и найти большой стол для игры в карты.
   Предложения нежданных гостей показались заманчивыми, но бабушка просила сутки на раздумье. Она боялась, что по праздникам, как не раз бывало такое, подвыпившая молодежь может разгуляться так, что не уймешь ее по-доброму. Боялась постоянного шума и многолюдья до полуночи. За своих детей боялась - им тут не лучший пример покажут. За дом, за усадьбу боялась, а вдруг сожгут по неосторожности в разгуле.
   С другой стороны, бабушка прикинула, а как она будет со всеми делами справляться одна. Толоку, конечно, соберут и, не глядя ни на что, перевезут ее в новый дом. А придет весна. Где ей справиться с посевной, потом с сенокосом, потом с уборкой. Конечно, поможет родня покойного мужа, но не хотелось попадать в кабалу к людям, которые так много горя принесли в ее семью.
   Уложив детей, бабушка долго размышляла. Она не знала, как быть, на что решиться; не могла сообразить сразу что лучше - попасть в долгую кабалу к этим бравым молодцам, или оказаться в такой же кабале у родственников мужа, или, отринув и тех и других, решиться пусть на бедную, убогую, но самостоятельную жизнь. Получалось все плохо. А назавтра к вечеру надо давать ответ, и, как она поняла, твердый ответ. Потом ей идти на попятную уже не удастся. Ребята подвезут кирпич, глину, песок и будут сразу вечером делать печку, оборудовать избу. Это если даст согласие. А если откажет прямо и откровенно, то придется думать - гадать, как жить - горевать дальше.
   С такими тяжкими думами бабушка незаметно уснула, а наутро, глянув на детишек своих, опять расплакалась. Жалко стало их сиротинушек, и она поняла, что надо соглашаться. Хотя тут же подумала, что может быть, характера не хватило, твердости духа. Но потом выгнала такие мысли из головы, занялась делами, за которыми скоро и вечереть начало. Осенний день короток и сумерки быстро переходят в темную ночь. А тут и дождь начал накрапывать.
   В это время на обычной телеге, чуть поскрипывающей плохо смазанными колесами, подъехали те же деревенские ребята. Судя по будничной одежде, заглянули они по пути с работы. Явились за ответом. Бабушка, не медля, твердо сказала - "Да!" Тут же "ударили по рукам" и ребята громко заявили: "Слово - олово! Как договорились, Лукерья Павловна, так и сделаем! Как порешили, так и жить будем!"
   Сказали и уехали. А бабушка осталась стоять в смятении. Давно надо было зажигать лампы, коровы ждали очередной дойки, а она все стояла, как пригвожденная к полу. Только в этот момент по-настоящему стало понятно, что кончилась та прежняя жизнь мужней жены и начинается какая-то другая жизнь. Ей стало ясно, что дальше все будет не так, как было. Но она не знала, что ждет впереди.

* * *

   Ребята сдержали свое слово и, как только стала река, как только окреп лед, выпал снег и установился санный путь - устроили толоку.
   Погода не заставила долго ждать. Толока получилась как раз на зимнего Николу.
   Уже на рассвете, к казенной квартире бабушки стали подъезжать одна за другой подводы. Толпился молодой народ у крыльца: парни и девушки с песнями и прибаутками готовили поклажу к погрузке. А возчиков набралось несчетно. Потом говорили, что всего было около тридцати подвод. Хоть расстояние невелико - не больше двух верст, но туда - обратно - уже четыре да к тому же река со спуском и подъемом каждый раз. Да еще погрузка - выгрузка. Получалось немало. Вот и решили ребята да мужики побольше лошадей снарядить. И подручного народу набралось достаточно, чтобы лошади не простаивали. Все шло быстро, толково, сноровисто.
   К обеду появилась гармошка, и работа пошла веселее. Сам обед бабушка устроила в летней избе, где уже хорошо топилась плита со множеством вьюшек и можно было хоть на всю деревню наварить - нажарить. Да и собралась-то тут чуть не вся деревня. Обедали в три захода. Главный пир полагался для работников к вечеру, после окончания всех дел. Не все верили, что управятся за день. Даже спор затеяли некоторые особенно рьяные работники. Чтобы потом устыдить каждого "Фому неверующего". И действительно управились, успели. Перевезли все, как говорят, до последней мусорины. И скот перегнали да расставили по новым хлевам - конюшням. В амбар ссыпали зерно. В просторное подполье, которое при строительстве дома вырыли под теплой зимней избой, свалили картошку, овощи.
   Перевезли сено и другой корм для скота. Даже весь навоз перевезли.
   А после трудов праведных устроили, как и положено в толоку, большой пир. Бабушка не пожалела, не поскупилась на выпивки и закуски. Все одним разом плотно уселись за столами в новой, теперь уже почти обжитой избе, пили за здоровье хозяйки, за благополучие в доме.
   А хозяйка благодарила работников. Желала им тут много добрых дел и утех в свое удовольствие.
   Гуляла толока даже заполночь. Две тальянки заливались одна перед другой. Голосисто им подпевали парни и девушки. То в пляс пускались, то толпились кучками, громко обсуждая будущие потехи. Как будто и не было большой работы на целый день.
   С той толоки и начались в бабушкином доме молодежные посиделки. Уговор был на пять лет, а гуляла молодежь больше десяти. И в войну, и в революцию не зарастала тропа в усадьбу бабушки. И, как договаривались, всегда были сухие дрова под поветью, а в лампах не иссякал керосин. И пахали все вместе веснами, и хлеб убирали той же толокой. У бабушки незаметно подросли дети и стали хорошими работниками. Земля давала добрый урожай, был достаток в доме. Так продолжалось до середины двадцатых годов, до скончания НЭПа. До той самой поры, когда всех стали гнать в колхоз.

* * *

   В колхозе бабушка оказалась гораздо раньше, чем мой отец с матерью. Хутор располагался рядом с деревней и заодно со всеми деревенскими бабушку тоже "обобществили".
   С нее - неграмотной - тоже потребовали заявление. Написал его шустрый парень, числившийся бригадиром. Один из тех, что перевозил на хутор все бабушкино хозяйство, а потом все вечера проводил на посиделках. Сам написал заявление, сам прочитал вслух, а бабушку председатель попросил поставить внизу крест. Так она и сделала. Вроде расписалась. Потом нередко по колхозной надобности приходилось ставить этот крест. И все колхозное начальство говорило, что его ни с каким другим не спутаешь, а потому велело и дальше, когда потребуется, ставить точно такой же.
   Чем обернется для бабушки жизнь в колхозе, стало понятно уже назавтра, когда начальство появилось на хуторе и приказало сдать "лишний" скот, лишнее зерно и прочее. Дозволили оставить одну корову, одну рабочую лошадь (пока...) и разную мелкую живность. Всех остальных животных было велено отвести на колхозный двор, где, как потом увидела бабушка, уже стояли на большой огороженной лужайке гуртами сбившиеся лошади вперемешку с коровами. Вся эта масса скота грызла вытоптанную траву, выражая свое неудовольствие тревожным ржанием и трубным ревом. Со слезами на глазах заперла бабушка в ту же загородку и своих пригнанных двух коров да лошадь, которую дед обычно запрягал только на выезд, а для работы не трогал. И вот теперь она оказалась в общем стаде. И ей, проголодавшись, придется грызть ту же вытоптанную траву.
   В следующий приезд начальство привезло землемера. Он, шагая по полю с сажнем, отмерил и пометил колышками полдесятины земли, которая оставлялась при усадьбе и называлась теперь "приусадебный участок". А начальство пояснило бабушке, что все бывшие ее двадцать десятин земельного надела теперь передаются в колхоз. И только тот клочок, который обнесен колышками, остается под огород. И только на этом клочке она может по своему разумению хоть сеять рожь, хоть яровые, хоть картошку сажать. Липовая аллея, обозначавшая южную границу надела, отошла в колхоз вместе с пасекой. Потом, правда, председатель выказал особую милость и дозволил взять с пасеки два улья, перенести и поставить возле дома.
   Бабушке и двум выросшим ее детям - тете Дуне да дяде Мите -начальство приказало работать в колхозе. Им разъяснили, что каждое утро будет приезжать бригадир и "давать наряд": когда, где и что делать.
   На вопрос бабушки: "А как же домашнее хозяйство? Оно ведь тоже пригляда требует..." Ответ прозвучал простой, но суровый: "Это твои заботы... Их станет меньше, если остальное тоже сдашь в колхоз".
   * * *
   Говорят, человек ко всему привыкает. Привыкла, и бабушка, со своим семейством к новой колхозной жизни. Давно уже нет никаких вестей от родственников ее мужа, раскулаченных год назад и сосланных куда-то в дальние края. Не осталось в деревне ни одного крепкого справного мужика: куда бы ни дал наряд бригадир - везде на работе одни бабы да подростки.
   Про плату за работу никому и в голову не приходило. Но бригадир каждый день ставил в грязную замусоленную тетрадку против фамилии каждого колхозника либо длинную палочку, либо короткую, а то и кружочек. Тогда-то бабушка впервые услышала непонятное слово трудодень, а потом узнала, что он только длинной палочке соответствует. Если короткая, значит полтрудодня. А если кружочек - значит прогул, за который наказывают штрафом - лишением тех самых палочек.
   Что за палочками, узнала бабушка к концу лета, когда принесла блюдце с медом, полученным на трудодни.
   В обычном чайном блюдце вместилось все, что осталось от ее пасеки, дававшей в иные годы по несколько пудов меду.
   Тогда-то и не вытерпела острая на язык бабушка. Она пустила по деревне частушку, которую скоро знали все в деревне, и стали распевать вечерами девки под гармонь:
   "В Понизовье, во колхозе
   в девять жал ходит змея.
   Она мед съела, пчел сгубила
   теперь съесть хочет меня".
   Или:
   " В Понизовье, во колхозе начинают богатеть.
   Окна тряпкой затыкают, чтоб воронам не влететь".
  
   Потом было много частушек - злых и остроумных. Может, за них и невзлюбило бабушку колхозное начальство.
   А бабушка раз и навсегда невзлюбила колхоз. Особенно после того, когда за год работы втроем они получили не целый мешок сорной ржи и бутылку льняного масла. Стало ясно, что в колхозе на хлеб не заработаешь и теперь только одна надежда на те самые огороженные колышками полдесятины земли, которые остались от большого столыпинского надела.
   Не раз бабушка ловила себя на мысли, что может все к лучшему. Уже давно ушли в прошлое посиделки молодежи. Кого сослали, как кулака либо подкулачника, кто сам уехал, чтобы затеряться где-нибудь на чужбине. Не появлялась больше молодежь на хуторе. Первое время бабушка, привыкшая к шуму и многолюдью, сильно тосковала в тиши. И нужда давала о себе знать. Тяжело ей жилось без ребячьей помощи. Трудно стало одной управляться даже на небольшом приусадебном участке. Пришлось меньше засевать хлебов, сажать картошки. Часть земель пустовала из года в год. Она знала, что заработков в колхозе едва хватит на прокорм десятка куриц, которые еще остались во дворе. Но на работу ходила исправно. Сама торопилась каждое утро и выросших своих детей гнала в поле. Даже на этом чужом поле повторяла не раз, что летний день год кормит. Хотя сама давно успела понять: с колхозного поля никакого корма ей не достанется.
   "Всегда работала на совесть, а теперь и за страх тоже" - с грустью говорила бабушка. Все тогда боялись кружочков - ноликов в тетради бригадира. Страшные кары за них сулило начальство.
   Но бабушке колхозная работа не была в тягость. "Вроде веселее на людях" - говорила она. К тому же на казенной работе можно не надрываться. Ведь еще дома оставалось полно дел. И огород требовал рук, и кое-какая скотина на дворе. Приходилось все оставлять на вечера, иногда и ночи прихватывали.
   Так и жила бабушка с тремя своими детьми. Бедно жила. Часто вспоминала вечерами, что при отце своем пьянице сызмальства бедствовать приходилось. Потом после замужества разрыв с родственниками мужа и опять мытарства, пока не отстроились на хуторе. А когда несчастья вроде бы остались позади, когда и надел хорошей земли имелся, и большие хоромы стояли, когда все имелось для лучшей жизни, - опять новая беда стряслась, умер муж.
   Не оставили в горе люди добрые. Молодежь Бог послал на помощь. Наладилась жизнь на хуторе, справно шли дела. Земля-кормилица давала все, что надо. Снова появился достаток в доме.
   Но опять незадача. Революция. Отобрали все и в колхоз загнали. По второму кругу пошло скудное житье, как в молодые годы.
  
   * * *
   Весной и в начале лета 1935 года перебрались мои родители вместе со мной к бабушке Лукерье. Чтобы не гневить власти, они подали заявление и тоже вступили в колхоз. Ведь больше деваться некуда. А население в доме бабушки сразу увеличилось на три души. Прибавилось едоков, но и работников тоже. Правда, и земли "прирезали" на нашу долю. Все равно поля вокруг пустовали. Родители мои привели с собой только корову, оставив весь остальной скот на хуторе Алешня. Теперь там жил только дед Семен со своей молодой женой. А мои отец с мамой стали вместе с другими работать в колхозе. Меня определили на попечение бабушки Лукерьи.
   Все казалось тут каким-то новым, непривычным. Долго я считал чужим дом бабушки. И к ней-то самой привыкал с трудом. Первое время порывался уходить с мамой на работу. Только потом, забираясь в разные укромные места на дворе, я начал открывать для себя много интересного и необычного.
   Особенно привлекал сарай с зеленым душистым сеном. Лежало оно свободно, рыхло. В любом месте можно забраться наверх, а потом скатываться кувырком. Аж дух захватывало. А можно внизу соорудить шалашик, закрытый со всех сторон. Через узкий лаз туда даже свет проникал немножко. Однако, освоившись, я стал делать в сене глубокие норы, где стояла кромешная темень. Один раз в такую нору забралась кошка и сильно напугала меня. Но все равно делать норы было интересно, и я целый день пропадал в сарае, пока бабушка не вытаскивала оттуда, чтобы накормить.
   Была еще одна диковинка в доме бабушки, которая поразила меня сразу после переезда. Это знаменитые бабушкины тараканы. Они водились полчищами не только в двух избах, но и в сенях. Даже в амбар проникли зловредные насекомые. Их вымораживали, пытались травить керосином - и хоть бы что. Я страшно боялся тараканов. А когда приходили с работы родители, то я рассказывал про тараканов всякие небылицы и показывал, какого они бывают размера - чуть не с мышь.
   Мышей я тоже боялся. Еще с хутора Алешня вздрагивал при каждом их шорохе. А если приносила мышь кошка Мурка, то я ее хвалил, говорил всякие ласковые слова, даже награждал иногда блюдечком сливок, выпрошенных у бабушки.
   Но самые главные страхи таились в другом. Ведь на Алешне я никого, кроме близких, никогда не видел. Так и вырос до трех лет, не встретив ни одного чужого человека. А к бабушке на хутор люди заходили. И бригадир каждое утро подъезжал к дому, появлялись изредка соседи. Я всегда чуял приближение чужака и прятался в одной из своих нор. За это бабушка прозвала меня дичком. Ей понадобилось много времени и терпения, чтобы приучить несмышленого внука не дичиться хотя бы соседей с ближних хуторов.

* * *

   Через год после переезда к бабушке Лукерье, здесь у нее на хуторе родилась моя сестра Ира. Я хорошо помню этот ясный солнечный день 15 марта 1936 года. Уже с утра все забегали, засуетились. Видно стало, что надо ехать за акушеркой. Ее привезли как раз к сроку. Нас с отцом сразу выпроводили на улицу погулять, а докторша занялась своим делом.
   Еще лежал снег, но на солнцепеке уже появились проталины, и начинала зеленеть трава. Мы спустились с кургана, на котором стоял дом, вниз, в пойму. По склонам журчали ручьи, а в небе звонко заливался жаворонок. Большая низина у подножья склона успела наполниться водой. С дальней ее стороны, из камышей, с гулким хлопаньем крыльями поднялась пара уток. Ветерок рябил воду, гнал небольшие льдинки и размокшие комья снега, подмытые со склона и посиневшие от воды.
   Отец притащил небольшую, но широкую доску. Один ее конец он заострил топориком, а на середину гвоздем прибил стоячую дощечку - парус. Его можно было поворачивать прямо к ветру.
   Мы пускали доску - кораблик в дальнее плавание. Иной раз наш парусник заплывал на другой берег игрушечного моря - океана и отец чуть не по колено в снегу шел выручать его из ледяного плена.
   Занявшись корабликом, мы не заметили, что прошло много времени. Отец, как бы очнувшись от забытья, сказал: "Надо домой наведаться. Как там наша мама...".
   И в этот момент на кургане появилась бабушка: "Идите домой! Все разрешилось. Слава Богу, благополучно. Дочка родилась. Хорошая, здоровая".
   С тех пор нас в семье стало четверо. Еще в доме на хуторе, кроме бабушки Лукерьи, жили старшие мамины брат с сестрой, мои дядя с тетей: дядя Митя и тетя Дуня. Все взрослые ходили в колхоз на работу, а вечерами занимались домашними делами. За мной и маленькой сестренкой смотрела бабушкоа. Она растила нас и воспитывала, как умела, все время до самой своей смерти. И то доброе, что заложено в наших душах, от нее - от бабушки Лукерьи.
   В 1936 году, она еще была полна сил. Не только нянчилась с нами, но без конца хлопотала то во дворе, то на огороде.
   Когда сестра подросла, вечерами на сон грядущий бабушка рассказывала нам бесконечные свои сказки: то страшные, от которых шли мурашки по коже, то жалостливые, ласковые, доводившие нас до слез. От нее же, не знавшей ни одной буквы, я впервые услышал:
  
   Три девицы под окном
   Пряли поздно вечерком.
   И дальше подряд чуть не всю сказку "О царе Салтане...".
   А потом были сказки "О рыбаке и рыбке", про "Конька - горбунка", "Кощея бессмертного", "Бову - королевича".
   Все наизусть и все в точности, как по писаному. Очень складно у нее получалось, без сучка, без задоринки. Видно бабушка имела цепкую память, острый ум и талант рассказчицы. Вот почему так боялись ее подчас злого языка любые начальники от деревенских, до областных. И не зря.
   Сотни никем не записанных, но известных в округе частушек вышли из уст бабушки. Она так ловко, с подходом "продергивала" любого прохвоста во власти! И сразу, как только удавалось его "раскусить". Вот, например:
   Алексеев, зам. предрика,
   К нам за пьянство сослан был.
   А у нас переродился
   На квартире только пил.
   Думал много он, как лошадь,
   Возраженья не терпел.
   Кто же мог ему перечить
   Делали, как он велел.
   В Краснополец РИК отправил
   И завод весь раскрошил.
   Государству он убытку
   Десять тысяч вколотил.
   Даже когда бабушка по старости бросила работу в колхозе, она была в курсе всего, что там творилось. И на собрания ходила, чтобы "отчехвостить" начальников за неправедные либо дурные дела, и дома не пропускала случая, чтобы "дать шороху" бригадиру, приехавшему с нарядом или еще по какой-либо надобности.
   Она не только сама умела просто и дельно сказать на собрании о наболевшем, но могла настроить народ, всех колхозников. Подбивала сельчан на то, чтобы самое важное в деревне решалось миром и с выгодой для людей.

* * *

   Колхоз "Красный победитель" в нашей деревне Понизовье кое-как сводил концы с концами. Давно отрапортовали о "сплошной коллективизации". А хутора оставались на своих местах. Хоть земельные наделы у хуторян давно отобраны, но они кое-как ухитрялись прихватить клочок - другой возле дома. Сеяли, собирали неплохой урожай и жили все-таки лучше, чем деревенский народ. Начальство этого простить не могло. Заговорили, что опять начали возрождаться "чуждые элементы". Что хуторяне на колхозные работы появляются для виду, а сами все силы тратят на своем клочке земли, холят только свой скот.
   Приехавший из района уполномоченный "выявил факты саботажа" и началась новая борьба с хуторянами. Приказ вышел не из района, а даже из области: до конца 1939 года всем переехать в деревню. Если кто останется к тому сроку, уполномоченный грозился самолично спалить дома вместе с хозяевами.
   Прибывшая из района бригада землемеров, наметила в деревне вдоль одной линии домов - другую. "Строго по плану". Так и строиться велели. Расстояния между домами вымерили все одинаковые и участки земли по 0,5 га наметили по "струнке". Обещали дать на переезд лошадей из колхоза и помощь -артелью ставить дома.
   Больше чем на десятке хуторов всполошились люди. Ругались с председателем, просили отсрочить переезд до осени, до поры, когда уберут урожай. Но председатель кивал на район и твердил, что он ничего поменять не в силах.
   Самые рьяные хуторяне пригрозили, что пошлют ходоков в район. И послали. Но те вернулись ни с чем. Зато с клеймом опять - таки "чуждых элементов".
   Отец мой тогда, не мешкая, решил переселяться. И бабушке объяснил выгоду скорого переезда: " Пока остальные упираются, можно выбрать получше место для дома и лошадей дадут сколько надо. К тому же свободная артель плотников быстро поставит дом. А насчет уборки урожая можно не тужить. Никуда он не денется. Из деревни до хутора - рукой подать. Как все поспеет, так и уберем. Надо бы поторопиться и до уборочной страды завершить стройку. Чтобы одно другому не мешало".
   На том и договорились.
   Из всех переселенцев-хуторян мы в числе первых въехали в деревню Понизовье. Именно наш дом раньше других появился на новой линии.
   Я хорошо помню его белую драночную крышу, высокое крыльцо и рядом хлев. Один единственный хлев. Куда девались многочисленные хуторские надворные постройки, даже мама моя, многие годы спустя, не могла вспомнить. Сказала только: наверное, часть сами на дрова сожгли, остальное растащили соседи. Не дозволялось в деревне строить так же просторно, как было раньше на хуторе. По плану, присланному из района, отводилось место только для дома и хлева. А больше, как объяснил председатель, "не положено".
   Переехал с хутора Алешня в деревню и наш дед Семен. Перевез и поставил в деревне такой же дом с хлевом. Кончилась и у него вольная хуторская жизнь. Канули в небытие "наполеоновские планы" братьев Морозовых. Начиналась новая жизнь в деревне, "... где все вокруг колхозное...".
   Кончалось лето 1939 года.

Часть 3. Деревня Понизовье

   Деревня строилась. Вдоль линии старинных "кулацких" усадеб вытянулась почти на версту вторая линия домов, белевших новыми крышами. Некоторые дома этой линии уже обживались, а на других еще кипела работа.
   Теперь между двумя ровными рядами домов получилась широкая улица, зеленевшая еще не вытоптанной травой. По этой улице, под самыми окнами старых усадеб проходила дорога - гладкая, ровная песчаная, как говорят, хоть боком катись. Правда, от быстрой езды на телеге поднималась пыль. Но ездили тут не часто, и трава зеленела, как некошеный луг. Деревенская ребятня сразу облюбовала широкую зеленую часть улицы для игры в лапту.
   Вдоль многих домов уже успели поставить плетень из ивовых прутьев. А за плетнем, у самых изб, красовались только что разбитые палисадники с ярко-желтыми цветами и такими же желтыми шляпками подсолнухов, всегда обращенных к солнцу.
   В деревню согнали не только хуторян со всей округи. Появились и переселенцы другого сорта. Их называли немчиновскими. Говорят где-то на каменистых неудобьях в Псковской области была деревня Немчиново. А у нас, в колхозе "Красный Победитель" пустовали целые поля плодородных земель. Про такие земли говорили, что "...их на курице пахать можно". Но людей не хватало. Вот власти и порешили увеличить население нашей обновленной деревни за счет немчиновских переселенцев. Их понаехало больше, чем бывших хуторян. Приезжие казались совсем бедными даже рядом с нашими небогатыми сельчанами. И говор у них отличался от нашего. Моя бабушка передразнивала приезжих такой скороговоркой:
   "От Опоцки
   Три верстоцки
   И в боцок
   Один скацок".
   Избы приезжих отличались худобой черных подгнивших бревен и соломенными крышами. Но скоро к ним привыкли и не обращали внимания.
   Посреди деревни, около дома Матвея Иванова, на самой дороге стояла огромная древняя сосна. В начале мая каждый год над этой сосной роем гудели майские жуки, которых мы - сбивали шапками. Шапки часто застревали на разлапистых сучьях. Их приходилось тоже сбивать либо посылать на верхушку сосны Ваську - Крюка - самого шустрого в нашей компании и цепкого, как обезьяна.
   По престольным праздникам в летнюю пору под сосной встречалась молодежь одного конца деревни с молодежью другого конца. У каждой компании был свой гармонист и, встретившись, они, надрывая меха, старались переиграть друг друга. А потом плясали под этой сосной "Залетку" либо "Краковяк", водили хороводы, устраивали разные игры и пели песни-частушки под гармонь. Так могло продолжаться до самых сумерек, а по домам расходились уже впотьмах.
   Южный конец деревни упирался в сосновый бор. Там, где он начинался, росла еще одна огромная сосна, гораздо больше той, что в центре деревни. Эту, как говорили, и всемером не обхватишь. Росла сосна широко, свободно. Могучие ветки, каждая с большое дерево толщиной, уходили куда-то ввысь, в поднебесье. На эту сосну не мог залезть даже Васька-Крюк. Но привлекала нас тут не сосна, а кузница. Она стояла почти рядом с сосной на кургане, за которым простиралась обширная болотина.
   Еще издали, при подходе к кузнице, слышался дробный частый звон молотков, ударяемых об наковальню, и редкое глухое уханье большого молота по раскаленному железу.
   У кузницы всегда стояли на привязи несколько лошадей, запряженных в телеги. Иногда появлялись верховые с седлом либо без седла. Важная работа кузнецов - ковать лошадей. Мужики в очереди, поджидая своего часа, неторопливо судачили, покуривая толстые самокрутки "козьи ножки". Вонючий самосад, обернутый в газетную бумагу, чадил даже на улице.
   Все мальчишки нашей деревни, как мухи на мед, лезли в кузницу. Первое время нас оттуда гоняли. Особенно свирепствовал молотобоец - суровый большой мужик с огромными ручищами и вечно черным от сажи лицом. Он гонял с бранью, а то и с подзатыльниками, ничего не объясняя. А молодой парень кузнец, тоже чумазый, вслед приговаривал негромко: "Вот искорка попадет в глаз, а нам перед твоим батькой ответ держать".
   Потом кузнецы увидели, что от нас все равно нет отбоя, и стали приучать к делу. Самым интересным занятием считалось качать горн. Качали по двое: одна пара, потом другая, а то и третья. Тяжеловата вышла для нас такая работа. Притомившись, приходилось меняться. Сначала редко, а потом все чаще. Иной раз думалось: "Скорей бы закончить и домой". Заметив это, кузнец ехидно спрашивал: "Ну что, сбили охоту?". Но мы бодрились. Качали так, что искры летели ворохом. И все смотрели, как брошенная в раскаленные угли холодная черная железяка, постепенно нагреваясь, становилась сперва малиновой, а в конце - красной. Иной раз даже болели глаза. Не зря кузнец предостерегал: "Не пяльтесь на огонь - ослепнете. Поводырей у нас нет". Но мы все - равно "пялились". Очень уж нравилось смотреть, как играют языки пламени под струями воздуха, который шумно вырывается из мехов, раздувая угли.
   Самым грязным и нелюбимым делом было таскать из большой кучи к горну корзинами крупные березовые угли. От такой работы к концу дня мы казались чумазыми, словно вытащенными из печной трубы. Зато радовались, когда слышали похвалу за усердие.
   В редкие промежутки, когда не было лошадей, ждущих очереди, кузнецы делали подковы и разные другие нужные вещи.
   Кузнец брал стальную полосу длинными щипцами, клал одним концом в пламя горна и давал нам команду: "Ну, ребята, дуйте шибче". И мы изо всех сил наваливались на рычаг. Кузнечные меха квакали и свистели от натуги.
   Когда стальная заготовка раскалялась докрасна, начиналась красивая работа кузнецов. Главный из них в левой руке держал щипцами огненную пластину, а правой точными ударами молотка раз за разом расплющивал податливый металл, придавая ему нужную форму. Если попадалась заготовка крупных размеров, то кузнец малым молотком лишь показывал места, по которым затем наотмаш лупил молотобоец. За каждым ударом кузнеца по мягкому раскаленному металлу, следовали два гулких дробных удара молоточком по наковальне. В это время молотобоец со всего маху плющил молотом заготовку в том месте, где показал кузнец, а тот сразу молоточком подправлял грубые следы от удара молота, придавая будущей поковке нужную форму. Если кузнец и молотобоец, как говорят, давно сработались, если они понимают один другого без слов, то работа такой пары казалась особенно красива. Вот мы, мальчишки, и засматривались. Любовались снопами искр, разлетавшихся из - под молота, и все качали-качали меха, раздувая угли.
   Иногда в кузнице проводили целые дни. Не обходилось без нагоняя родителей за испачканную одежду.
   Назавтра я рассказывал бабушке, как помогал кузнецам качать воздух, раздувать горн, как потом хвалили нас кузнецы и угощали мягким хлебом из своих узелков.
   Бабушка ответила веселой прибауткой. Как раз про кузнеца-молодца.
  
   Эх, кузнец-молодец,
   Расковался жеребец.
   Ты подкуй его опять.
   Отчего не подковать.
   Вот гвоздь, вот подкова.
   Раз-два и готово.
  
   Кроме кузницы, было в деревне еще одно место, где постоянно, чуть не целыми днями пропадала наша компания. Через дорогу от бабушкиной избы - строилась новая школа - семилетка. Уже стоял сруб и стропила. Мужики - плотники делали обрешетку и торопились закончить крышу до осенних дождей. Школу велено было построить к первому сентября, но ничего не получалось. К сроку она никак не поспевала.
   Приезжало районное начальство и около недостроенного здания устроило деревенскую сходку. Главный из начальников - толстый, в зеленом кителе и фуражке с красным околышем - громко распекал нерадивых работников, а потом в конце обидно заметил: "Эта школа действительно семилетка. Боюсь, что ее семь лет строить будут".
   Распекал районный начальник строителей не зря. Ближайшая начальная школа находилась за четыре с лишним версты от Понизовья в деревне Волковской. Если свою школу построить не успеют, то мне и всем нашим ребятам придется ходить в эдакую даль.
   Но до осени еще далеко. И на все лето школьный сруб стал местом наших игр. Хотя и бранились мужики - плотники, но мы целыми днями крутились возле стройки. Тут я и научился залезать на верх сруба по углу. Вроде не хитрое дело, но, помнится, поначалу не очень получалось. Туда-то, как по ступенькам, еще кое- как залезал, а вот спускаться обратно оказалось сложнее. Было обидно, что ребята, которые постарше, не только забирались на самую верхотуру, но и ловко ходили по балкам. Некоторые, самые сноровистые, даже пытались карабкаться на стропила. Я так не мог, но залезать наверх и легко спускаться обратно -одолел скоро. Иначе нельзя. Чуть струсил, сразу засмеют.
   Достроили школу только в последнее предвоенное лето. А нам предстояло начать учебу в 1939 году. Как потом оказалось, этот год будет приметен многими событиями. Но "школа под боком", как говорила бабушка, появилась у нас не скоро.
   Зато впереди оставалось долгое вольное лето.
   Конечно, дома у каждого были разные дела, которые родители переложили на наши хлипкие плечи. Мне приходилось смотреть, чтобы курицы не забредали в огород и не повредили там грядки с молодыми растениями. Для этих же куриц каждый день надо было "тюкать" в корытце сечкой мелкую картошку, посыпая ее отрубями. В большую деревянную миску с обломленным краешком я по утрам подливал воду. Вместе с курицами ее оттуда пила наша рыжая кошка Мурка.
   Особенно не любил я щипать по огороду и на меже траву для поросенка. Если не получалось быстро управиться с делами, наваливались всей ватагой, чтобы потом, наскоро перекусив хлебом с молоком, бежать на речку. Там мы проводили все летние дни, особенно в жару. В то, еще дошкольное, лето я научился плавать "по-собачьи".
   До речки Сережи от деревни не меньше версты. В жаркие дни мы убегали туда чуть не с утра. Одевали нас в пестрые рубашки с длинными рукавами и короткие штанишки. Про загар от солнца тогда никто не думал. Хотя купались нагишом и подолгу. Продрогнув в холодной воде, грелись на солнце, зарываясь в раскаленный песок. Из этого песка сооружали разные крепости. В нем же у самого берега прокапывали заливчики и озерки, где вода моментально нагревалась. Туда загоняли мальков и смотрели, как они мечутся в поисках пути на волю. Позже, проделав узкий выход, любовались, как рыбешки гуськом быстро возвращаются из плена в реку.
   Рядом находился брод. Глубина - ниже колена. Даже купались тут, ерзая пузом по дну. Только у того берега вода доходила нам почти до пупа.
   Зато, вооружившись вилками, под бревнышками кололи смирно стоящих пескарей либо налимчиков. А под кустами, в переплетении затопленных водой корней, водились голавли, которых иногда удавалось ловить руками. Поэтому к броду мы бегали не только поиграть в песке, но и порыбачить. Хотя слова такого в нашем разговоре не встречалось. Говорили "ходить в рыбу" (также как ходить в грибы, в ягоды). Но рыбы водилось мало. Ловили пяток-десяток пескарей и уходили довольными.
   Ребята постарше нас купались на плесе. Изредка туда заглядывали и мы. Река в этом месте делала крутой поворот. На противоположном низком берегу виднелись зеленые луга, и у самой воды желтела полоска пляжа. А наш берег - высокий, обрывистый пестрел слоями светлого песка вперемежку с разноцветными ровными, как нарисованными, лентами глин. В песчаных слоях зияло множество глубоких лунок, в которых гнездились стрижи. Они носились над водой и вдоль обрыва, ловко, слету ныряя в черные дыры гнезд, и исчезали там надолго.
   Мы по ступенькам обрыва спускались к воде, где купались взрослые парни из окрестных деревень.
   На зеленой траве грудами в беспорядке валялась одежда. И только пиджаки аккуратно висели на прочных сучках. Нас привлекали не сами эти темные пиджаки, а яркие значки, приколотые на отворотах. Они и сейчас, как будто перед глазами: "Осоавиахим" - маленький самолетик с прицепленным на белой тонкой цепочке распущенным парашютиком, "МОПР", "ГТО", "ГСО" - красный крестик на белой эмали. С чувством робкой зависти смотрели мы на эти значки, на самих ребят в воде. Там чернела недосягаемая для нас глубина, даже дно не везде просвечивало сквозь замутненную воду. Гибкие коричневые от загара тела ребят, выделывавших под водой разные красивые кувырки, завораживали наши взгляды. Особенно удивляло умение многих надолго нырять под воду и плыть там далеко, оставаясь невидимками. Вынырнув, парни ловко размашистыми саженями заплывали вверх против течения, или мигом перемахнув реку выходили на другой берег и грелись там, зарывшись в горячем песке.
   Все эти здоровые красивые парни в начале войны ушли на фронт и не вернулись. А тогда они резвились весело и беспечно, как дети. Мы любовались ими и каждый мечтал про себя тайно: "Вот подрасту, и плавать научусь саженями, и значков на грудь навешу, и папиросы курить стану, как большой."
   Впрочем, на этот дальний глубокий плес мы ходили редко. Вся деревенская малышня стремилась к тому известному месту, которое называлось "коряга".
   К знаменитой коряге мы ходили напрямую от нашего дома. Шли вдоль межи, а потом по ржаному полю. В густой и, как тогда казалось, высоченной ржи уже с начала лета вытаптывалалась твердая тропинка, которая не раскисала в дождливую погоду. Когда рожь подрастала и начинала колоситься, на этой тропинке даже в жаркий июньский день приятно обдавало прохладой. И тишина кругом. Под слабым ветерком слышался только шорох поспевающих колосьев да стрекот кузнечиков. В нос ударял густой ржаной дух, смешанный с запахом влажной земли и нежным, тонким, еле ощутимым ароматом множества васильков. Нам так нравились эти строгие ярко-синие цветочки, уютно расположившиеся вдоль тропинки! Местами они толпились целыми плотными кучками, как осколки голубого неба, упавшие на ржаное поле. Эти цветы отличались не только красотой своей, но еще длинными прочными стеблями. Потому-то и не знали мы лучших, чем васильки, растений, из которых можно плести венки. Васильки собирали охапками. Но делали это осторожно, чтобы не вытоптать рожь.
   Мы с раннего детства были приучены к тому, что губить хлеб - великий грех. Бабушка рассказывала притчу о том, как Бог уже наказал людей за нерадивое отношение к хлебу. Она говорила, что в древние времена рожь от корня и до вершины состояла из сплошного колоса гигантских размеров. Люди имели с такой ржи хлеба больше, чем могли съесть. И перестали они беречь рожь. Вытаптывали ее целыми полосами. Выпеченный хлеб, тоже не ценили, - разбрасывали, скармливали скоту. Вот Господь Бог разгневался на людей и собрался лишить их хлеба. Взял этот длинный ржаной колос от самой земли, от корня и стал лущить вверх, оставляя голый стебель. И вылущил бы весь. Но тут подбежали кошка с собакой и попросили оставить наверху хоть маленький колосок на их долю. Бог смилостивился и оставил. Так и живем мы сейчас собачьей да кошачьей долей.
   Зная все это, мы очень бережно срывали васильки, стараясь не повредить ни одного колоска.
   Кончалось ржаное поле на высоком крутом берегу реки, у самой поймы. Мы кубарем катились вниз по мягкой густой траве заливного луга. Скинув на бегу свои рубашонки и штанишки, наперегонки мчались к воде.
   По скользкой крутой тропинке сквозь заросли ивняка спускались как раз к коряге. Шагах в двух от берега, среди тихой заводи торчал широкий пень, оставшийся от когда-то срубленной старой ольхи. С узенькой низкой площадки на берегу до пня можно было добраться по многочисленным корням, начисто отмытым быстрым течением. Пень весь черный; сверху в трещинах, ямках и занозистых отщепах. Зато он высоко торчит над водой, а рядом чистое дно и глубина не больше, чем по шею. Такая вот она, знаменитая наша коряга - и купальня, и место самых разных игр да забав.
   Если хорошо прыгнуть с коряги вниз головой, то, проплыв немножко, можно попасть на быстрину. Там каменистое дно и глубина всего по пояс.
   А на том берегу узенький песчаный пляж. Песок белый-белый и чистый, словно сахарный. К полудню он нагревается так, что обжигает наши даже загрубелые от вечной ходьбы босиком подошвы. После холодноватой воды приятно погреться, валяясь на теплом песке. Там же затевались разные игры с беготней, кувырканьем, с веселым визгом и хохотом, слышным далеко вокруг.
   Но, как говорят, голод не тетка. До дома далеко, а терпеть - нет сил. Оставалось надеяться на подножный корм.
   Вернувшись на свой берег и оказавшись в густой высокой луговой траве, мы разбредались в поисках всего съедобного, что знали в ту пору. Первым делом набрасывались на щавель. Его у нас называли кислицей. Уплетали кислицу до тех пор, пока не начинало сводить челюсти. Потом, углубившись в самую высокую траву, находили там, среди особенно разросшихся кустов щавеля, толстые сочные стебли - цветочные побеги того же самого растения. Они-то шли за лакомство. После снятия кожуры, стебли становились ломкими, нежными и легко хрустели на зубах. Иногда у реки в зарослях ольхи попадались высокие зеленые зонтичные растения, похожие на бамбуковые палки. Мягкие сочные вершины этих растений, очищенные от кожуры, тоже шли на еду. А нижние части употреблялись двояко. Из них делали трубки для "стрельбы" горошинами либо неспелыми ягодами рябины. В самом же низу срезался прочный ствол с "донышком". Ивовым прутиком в донышке проделывалось небольшое отверстие, а из самого прутика с намотанной на конец старой тряпицей делался поршень. Если его толщину удавалось точно подогнать по ширине ствола, получалась ценная игрушка - насос, которую у нас называли сикалкой. Вот уж с удовольствием поливали из этих сикалок друг друга.
   Так проходила жаркая часть дня. А как только солнце начинало клониться к закату, все торопились домой, чтобы успеть встретить стадо коров, забрать свою и прогнать ее до самого хлева.
   В деревне двое наемных пастухов отдельно гоняли колхозное стадо и стадо коров из личных подворий. Свое стадо мы встречали на ростанях. Так называлось место, где к главной дороге, идущей в лес с центра деревни, примыкают еще две - справа и слева. Эти две дороги - к двум концам -северному и южному. Вот тут и есть место, которое всегда называли ростани. Среди ясного соснового бора уместилась небольшая поляна - ровная, как стол и вся сизая, будто застеленная скатертью из ягельника.
   В ожидании коров, на росстани собиралась все деревенские ребята. Собирались загодя. Играли в лапту, кислый круг, даже в прятки. Все игры кончались, когда из леса выходило первое стадо, колхозное. Приближение стада пастухи оповещали игрой на рожке. Один из них был великий мастер делать такие рожки. А уж играл он на них так, с присвистами да переливами, что заслушивались не только люди, но и коровы.
   Изготовление самого рожка называлось странно, но точно "вертеть рожок". С молодого березового черенка сперва снималась тонкая кожура, а затем острым ножом делался надрез вокруг на строго известную толщину лубка. А потом конец черенка до надреза зажимался зубами, а сам он вращался медленными несильными движениями пальцев. Так скрученная жгутом сердцевина, отошедшая от лубка, вынималась в удачном случае целиком, в худшем - наполовину. Тогда и с другой стороны делался такой же надрез, и все повторялось. В результате получалась трубочка длиной меньше карандаша, но потолще его. Затем в трубочке прорезались ножом 3 - 4 отверстия, а в другом конце делался язычок. Он то и служил вибратором, издающим звук. А отверстия - это клавиатура. От толщины язычка зависел тон рожка. У каждого он разный. Наш пастух имел в своей торбе несколько рожков. Он уверял, что коровы хорошо понимают звуки рожка и на каждый откликаются по-своему.
   Но любой рожек сам по себе звучит пискляво. Многоголосое звучание ему придает труба. Делают трубу из бересты. Выбирается ровный гладкий ствол молодой березы, на котором острым ножом по спирали вырезают берестяную полосу шириной в ладонь или чуть поменьше. Чем длиннее полоса, тем лучше. Самые певучие трубы получались из длинных широких берестяных полос. Содрать их, не повредив - хитрое дело. И никакие сростки не годятся: берестяная полоса должна быть целой. Иначе пойдет не тот звук. Пастух умел находить редкостные молодые березы с гладкими стволами и ловко сдирал длинные берестяные полосы. Однако полосу требовалось еще выкроить так, чтобы свести клином на нет. Только потом, начиная с узкого края бересты, она скручивалась в трубочку точно по рожку и дальше, по мере расширения берестяной полосы, увеличивались по размеру витки, расширялся раструб. Последний самый большой виток делался по предыдущему и для упрочения прошивался вокруг берестяной же полоской, тоненькой, как суровая нитка. Труба готова. Она должна быть гибкой и скатываться в баранку. Уже свежая труба придает звукам рожка множество тонов и оттенков. Но по-настоящему она приобретает нужную голосистость не сразу, а когда подсохнет в тенечке несколько дней. Пастух готовил трубы впрок и дома, нанизав их на веревку в раздвинутом виде, вывешивал где-нибудь недалеко от чердачного окошка. Бывали случаи, когда труба требовалась сразу. Тогда она подсыхала постепенно в руках трубача. И, по мере подсыхания трубы, самодельный пастуший рожок извергал все новые звуки: от нежных почти соловьиных трелей до грозных гортанных, басистых, переходящих чуть не в медвежий рев. Все это, конечно, в умелых руках...
   Проходило колхозное стадо. Замолкали переливистые голоса рожка.
   Мы тогда догадывались, что вот-вот появится другое стадо. И точно, гуськом по дороге, по придорожным кустам и лесу с ревом, хрустя ветками, шли коровы, телята - первогодки, овцы. Каждую эту скотину ждал кто-то из нашей компании. Как только стадо подходило к развилке дорог, к ростаням, оно сразу делилось на три части. Большая продолжала двигаться прямо к центру деревни, еще одна чуть поменьше поворачивала налево, а последняя - направо. С этого места пастухи шли по домам.
   А прирученные к лакомству коровы покорно брели за своими маленькими хозяевами. Потому что в этом месте буренки получали по краюхе хлеба, посыпанного крупной солью. Мы, проголодавшись, часто откусывали от той же краюхи.

* * *

   В то лето произошло событие, взбудоражившее не только жителей нашей деревни, но и всю округу. У нас открылся магазин.
   Перед тем приезжали из района какие-то начальники по торговой части и уговаривали моего отца пойти на работу в торговлю: "Ты грамотный. Чего не знаешь, научишься по ходу дела. Говорят, весами в колхозе орудовал, учет хлебу вел. В магазине то же самое. Остальное - постигнешь по надобности".
   У грамотного нашего отца за плечами четыре класса начальной школы. У других в деревне и того меньше. А присылать завмага из района - бесполезно. Все равно не приживется.
   Немного поразмыслив, отец согласился. Торговые чины ему объяснили, что тут есть выгода: "В колхозе за палочки работаешь, а в магазине какие - никакие получишь деньги. Да еще продукты и другие товары в своих руках".
   Но вышло все по - другому. Отца вызвали в правление колхоза, и там председатель грозно заявил: "Ты что, здоровый мужик, вздумал от работы отлынивать. Не выйдет! Женка у тебя тоже грамотная. Пусть берется за магазин. Там ей самое место. А с ребятишками бабка Лукерья справится. Все равно она в колхозе не работает".
   Оказывается, председатель не только сам так решил, но успел уже с районными начальниками договориться.
   Принимать магазин да налаживать торговлю в деревне пришлось нашей маме. Приехавший из района бухгалтер подучил всяким бумажным делам, показал, как составлять отчеты и отбыл восвояси. На прощанье, вместо утешения, сказал: "Ты баба толковая, справишься. Если чего понадобится, сигналь. Всегда поможем".
   Но главная работа поначалу выпала на плечи отца. Он вечерами в бывшем кулацком доме укреплял рамы, делал ставни, мастерил полки и прилавок. Другую половину дома, тоже капитально рубленную, приспособил под склад товаров. Из этой половины одна дверь вела в торговую часть магазина, а с другой стороны пришлось сделать отдельный вход и крыльцо, чтобы подвезенный товар прямо с телеги было удобно заносить на склад.
   Когда все устроилось, в магазин хлынул деревенский люд. Не столько за покупками, сколько поглазеть. Денег - то у людей, как говорят, кот наплакал.
   И откуда им взяться. На трудодни, выставленные палочками в тетрадке бригадира, давали немного зерна да картошки. А денег- ни копейки. И свои продукты, даже если их накапливалось в избытке, продать некому. Да никому из селян и в голову не приходило, что можно торговать. Торговля считалась делом казенным, государственным. А людям только покупать дозволено. Если есть на что. Но деньги у большинства не водились. Ни гроша. Правда, зимами многих мужиков гоняли (тогда говорили - мобилизовали) на лесозаготовки. Там понемногу платили. Хоть на какие-то одежки - обувки для себя и детишек.
   Каждую весну некоторые мужики зарабатывали на сплаве леса. Как только разлившаяся во всю ширь река начинала входить в берега, собирали мужиков с ближних деревень грузить в полую воду бревна разных сортов, накопленные за зиму и сложенные тут штабелями. Считалось, что платили за такую работу, хорошо. Иной день по пятерке, а то и по десятке зарабатывали. Только короткий очень срок: не больше недели. А дальше опытные сплавщики с баграми в руках смотрели, чтобы не возникало заломов. Таких сплавщиков требовалось не много. Но того, кто хорошо постиг эту рисковую профессию, оставляли потом в сплавной конторе на постоянной работе. В деревне таких, как говорят, раз - два да обчелся. Перед самой войной в их числе оказался наш отец. И его приличная по тем временам зарплата потом сказалась на нашей пенсии "по поводу потери кормильца".
   А ко дню открытия магазина летом 1939 года у большинства людей остались копейки, на которые много не купишь. Но полюбопытствовать в магазин шли многие. И, конечно, чуть не весь день толпилась тут наша голоштанная братия. Еле высунув головы из-за прилавка, смотрели на ящики с конфетами в разноцветных обертках, пряники, баранки, сахар в крупных, по кулаку, кусках, отливающих голубизной.
   Глядели на толстые рулоны цветастого ситца разных рисунков, ряды блестящих сапог и сандалий. Особенно удивляли нас обувки коричневого и даже песочного цвета. В деревне таких раньше не видывали. Наш сапожник шил из кожи своей выделки, пропитанной дегтем, только сапоги черного цвета.
   В магазине было много интересного. Туда заходили все новые люди. Изредка что-то покупали. Кто пару кусков сахару, кто пряников, кто баранок.
   Но больше присматривались. И спрашивали, не привезут ли хлеба казенной выпечки. Но хлеба не привозили. Зато чуть ли не полсклада завалили мукой. И белой - крупчаткой, и ржаной - как раз для хлеба. Муку брали, но понемножку. В большинстве домов от урожая до урожая хранились остатки зерна. И жернова имелись. А если не было своих, то пользовались соседскими. Мука получалась даровая. Так все считали. А за "магазинную" надо деньги платить. Привезли бы готовый хлеб - хороший, "чистый" - тогда другое дело. У нас редко какая семья пекла хлеб только из ржаной муки. В лучшем случае добавляли картошку. Каждая краюха хлеба пестрела картофельными желваками с горошину, а то и больше. Некоторые семьи по нужде добавляли в хлеб даже отруби, а то и мякину. Если кто привозил хлеб из района, им угощали, как лакомством. И назывался такой хлеб "чистым", в отличие от своего - с примесями.
   Тут-то маме пришла в голову благая мысль. Надо дать людям хороший хлеб. Пекарни не было и если появится, то не скоро. А хлеб нужен сейчас. Задумка у мамы возникла простая. Выбрать в деревне для пробы два - три дома, какие почище, развезти туда муку, дрожжи и поручить хозяйкам печь хлеб для магазина на продажу. Определить плату за такую работу, норму припека и пойдет дело.
   Отец одобрил такую задумку, но сказал, что такое дело нельзя начинать без дозволения начальства.
   Начальство появилось скоро и на все дало свое благословение. Тут же установили припек, посчитали цену черного и белого хлеба за килограмм, определили жалованье пекарям. Но люди у нас не привыкли работать за деньги. Хозяйки, принявшиеся за хлебопекарное дело, согласились брать за работу тем же хлебом. Семьи у всех большие и хлеб у них считался главной едой.
   Так появился в продаже хороший настоящий хлеб. Не только черный, но и белый, какой даже по праздникам пекли не в каждом доме. Наша мама с бабушкой тоже взялись за эту работу. Пекли на поду, как всегда это делали для себя. Но тут приходилось особенно стараться. И чтобы замес правильно сделать да вовремя, и дрожжей положить в меру, и печку натопить хорошо. Самыми вкусными мне казались огромные высокие румяные белые караваи из муки-крупчатки. Мама, не жалея, подливала в тесто молоко и добавляла яичные желтки. Белками смазывала поднявшиеся булки перед тем, как посадить их в печку. От такой смазки булки становились румяными и блестящими, как грибы-боровики после дождя.
   Сажали хлебы в печку с помощью широкой лопаты. На нее стелились кленовые листья, а затем клался большой кругляш из теста. Но перед тем, как посадить хлебы, все угли в хорошо вытопленной русской печке разгребались по пазухам длинной кочергой. Под начисто выметался сосновой метлой. И надо было уметь посадить каждый хлеб на свое место, чтобы все они одинаково выпеклись, и ни один не подгорел.
   Когда мама с бабушкой пекли белый хлеб, я поднимался с утра пораньше, и тоже брался за дело. Тогда ведь не было пластилина, а тесто оказалось таким удобным, податливым, что из него получались любые фигурки даже самой причудливой формы. Кроме разных зверюшек, я лепил звездочки, кружки, треугольники, квадратики, колечки - бублики. Потом бабушка укладывала мои разнокалиберные поделки на сковороду или противень и помещала в печку, когда там еще тлело полно углей. Мигом тонкие мои фигурки поднимались, а иногда вздувались как шарики, тут же розовея на глазах.
   Испеченные фигурки я выстраивал по росту поперек стола по самому краешку, чтобы не мешать взрослым. Бабушка приносила кружку молока, и я с великим аппетитом уплетал хрустящие, еще теплые, фигурки, собственного изготовления..
   Сама же бабушка Лукерья в это время занималась лепешками. Она брала небольшие кусочки теста, посыпала их мукой, превращая в тонкую лепешку. А дальше - на сковороду и в печку. Лепешки получались мягкими, пышными, сверху румяными и очень вкусными, особенно если смазать сливочным маслом.
   Кроме тонких простых лепешек, бабушка в иные дни пекла лепешки с картошкой или с творогом. Как ни удивительно, но мы не знали слова "ватрушка". И про колобок я тогда слышал только из сказок. Но не в названии дело. Главное - вкусно. Бабушка картошку для такой выпечки очень долго и старательно разминала толкушкой, добавляя туда горячее, только что вскипяченное молоко и ложку сливочного масла. А потом разбивала туда два - три яйца. Все хорошо перемешивала, намазывала на лепешки и ставила в печку. То же самое проделывалось с творогом. Только он разводился до нужной густоты сметаной.
   Вынутые из печи подрумянившиеся лепешки сверху смазывали маслом, складывали стопками и накрывали чистым холщовым полотенцем. Все очень любили такие лепешки и считали их лучшим лакомством.
   Молва о "чистом" хлебе и разных других товарах в магазине разошлась по соседним деревням. Народ валом валил. Были дни, когда даже скапливались очереди. Особенно нарасхват шел очень вкусный белый хлеб, который у нас называли просто булкой. Брали и черный. Для многих семей он тоже сходил за лакомство. Покупали понемножку конфеты - подушечки, халву. Работники лесопункта, служащие сельсовета и почты, учителя-все, у кого мало-мальски водились деньги, приходили за конфетами в обертках, брали шерстяные ткани и другие товары, недоступные большинству колхозников. Торговля налаживалась.
   Летом, в страдную пору, когда люди целыми днями работали в поле, маме приходилось открывать магазин вечерами и торговать до последнего покупателя.
   Один раз мама пришла домой и принесла к ужину "новую еду".
   "Попробуйте-ка. Какое-то диковинное масло сегодня привезли. Называется маргарином. Не знаю, как он на вкус".
   За столом нас сидело семеро. Все взяли понемножку этого нового масла, намазали на хлеб и покушали. И все еле-еле сделали один глоток. Маргарин никому не понравился. Для нашей семьи, привыкшей к настоящему сливочному маслу, он казался несъедобным. Другие покупали. А у нас любили есть по утрам горячую, только из русской печки, подрумяненную сверху картошку, намазывая прямо на нее маленькие кусочки масла. Оно сразу таяло, пропитывая рассыпчатую картофелину. Такая еда нам казалась очень вкусной. Особенно с соленым огурцом или квашеной капустой. Кстати, огурцы у нас никогда не резали на дольки, а откусывали от целого и долго хрустели, пережевывая потихоньку.
   Кроме хлеба, в магазине нарасхват шла селедка, которую изредка удавалось маме выпросить у заведующей складом в райцентре. За этими продуктами люди шли даже без денег. Просили в долг. Мама не могла отказать. Должников с их рублями-копейками она записывала в большую толстую тетрадь. Рано или поздно долг возвращали. Зато лакомую еду получали вместе со всеми.
   Домой мама приносила ту же селедку, понемножку конфет, пряников, баранок. Все это у нас считалось вроде гостинцев, которыми не часто удавалось полакомиться. Но больше всего я обрадовался, когда она как-то вечером положила на стол картонную коробку с кубиками - алфавитом.
   Можно сказать, что с того вечера началось мое обучение грамоте. Я рассматривал картинки на гранях кубиков, а мама называла обозначенные рядом буквы. И тут сразу вышел конфуз. Около буквы "А" красовался арбуз: зеленый снаружи и ало-красный на срезе. Для меня арбуз был так же неведом, как и простая по начертанию буква "А". Правда, большинство рисунков я все-таки узнавал. Раньше всех запомнил букву "Ж", похожую на жука, и букву "З" c белым пушистым зайцем на картинке.
   Теперь я днями сидел с этими кубиками. То расставлял их по столу, то строил разные ступенчатые фигуры. А вечерами, c помощью мамы, по картинкам старался запомнить буквы и скоро из букв-кубиков научился складывать слова: "Мама", "Папа", "Баба", "Дядя"... Показал маме, и она полушутя похвалила меня: "Ну, ты у нас теперь настоящий грамотей. Осталось только научиться считать".
   Тут за дело взялся отец. Он нарезал из соснового полена десятка два-три палочек и стал учить счету. Мне это сразу понравилось. Мы раскладывали палочки на несколько кучек, и я определял, где их больше, а где меньше. Но, сколько в каждой кучке, я не знал. Понадобилось выучиться счету: до десяти, потом до двадцати и дальше по десятку в день, пока не осилил первую сотню. Потом стал складывать и вычитать палочки. Учился тому, что отец назвал длинным и непонятным словом "арифметика". Прибавлять и отнимать на палочках оказалось просто. Но однажды отец дал задачку потруднее: "У наседки трое цыплят желтых и четверо белых. Сколько всего?" Я опять схватился за палочки. Отец не дал. Он посоветовал представить палочки "мысленно". Получилось не сразу. "Считать в уме" оказалось труднее. Этот самый "устный счет", как его потом называли в школе, я постиг только на уроках вместе со всеми ребятами. А домашние упражнения означали только одно: приближалось первое сентября.
   Уже на видном месте стояли только что купленные для меня новенькие сандалии и небольшой, но толстенький дерматиновый портфель с двумя отделениями. В портфель я складывал книжки, тетради в косую линейку и в клеточку, деревянный пенал с карандашами.
   Лето кончалось. Сбивались в стаи и готовились к отлету ласточки. С полей давно убраны хлеба и начинали копать картошку.
   Тогда я еще не понимал, что кончается последнее лето моей вольной беззаботной жизни.

* * *

   В нашей деревне имелось всего двое часов. Одни - настенные ходики - с гирей, похожей на еловую шишку, - в сельсовете. Другие - карманные - у колхозного бригадира. Носил он их на тонком сыромятном ремешке в левом нагрудном кармане френча зеленого цвета. Его-то и попросили наши родители подсказать время, когда нам выходить в школу. Бригадиру все равно надо утром давать наряд на работу и объезжать деревню с конца в конец.
   Первого сентября каждого из нас подняли пораньше, и по сигналу бригадира отправили на учебу.
   Идти предстояло через Шешенское поле и три деревни. Считалось, что до школы примерно версты четыре-пять. Для деревенских ребят, привыкших к беготне то на речку, то в лес, ходьба на такое расстояние-обыденное дело. Поэтому никому из родителей даже в голову не пришло, что надо хотя бы первоклассников брать за ручку и вести в школу. Мы выходили из дому и постепенно нарастающей толпой шли сами по себе.
   Каждый тащил в руках холщовую торбу, сумку или портфель с книжками, тетрадями, карандашами, а также бутылку молока и краюху хлеба на обед. Тогда не было ранцев, и нести так далеко все в руках, оказалось тяжеловато.
   Наша начальная школа располагалась не в самой деревне Волковская, а на отшибе; можно сказать на опушке леса. Скорее всего, под школу приспособили хуторскую усадьбу какого-то кулака, выселенного или сосланного "в места отдаленные".
   Кроме большого шестистенного дома, рубленного из толстых бревен, с дощатым коридором и крыльцом под двускатной крышей, тут же рядом громоздились хлева, сарай, другие постройки, образующие замкнутый четырехугольник двора, открытый в сторону деревни покосившимися двухстворчатыми воротами.
   Из трех частей дома, две занимали классы, а в одной квартировали учителя: Давид Семенович и Надежда Федоровна Барановы.
   В одной классной комнате Давид Семенович занимался с учениками первого и третьего класса, в другой Надежда Федоровна со вторым и четвертым классами.
   В каждой паре классов набиралось по 15 - 20 учеников.
   Сидели мы по двое за одинаковыми черными партами с дыркой посредине для чернильницы. Крышки парт, изрезанные ножами, рвали наши одежки торчащими шляпками гвоздей и занозистыми краями поврежденных досок.
   Меня посадили с девочкой по имени Анна, которую звали Нюра, а дразнили - Нюня.
   В большую перемену мы доставали свои бутылки молока и куски хлеба. Молоко у большинства одинаково хорошее, жирное. В бутылке у горлышка многие обнаруживали кусочки взбившегося за дорогу масла. Его выковыривали пальцем и слизывали тут же.
   Хлеб приносили разный. Мало кто брал хороший "магазинный", совсем редко кто мог позволить пышную булку. Большинство ребят приходило со своим домашним черным хлебом неаппетитного вида. Но, проголодавшись, и его уплетали за обе щеки. Ведь рано утром редко кто завтракал по-настоящему.
   Но оказались в классе двое учеников, которые совсем ничего не приносили на обед. Они отличались даже фамилиями: Муст Антон и Муст Анна-брат и сестра двойняшки. Учились они в третьем классе и сидели на одной парте. Приходили они раньше многих из нас. Всегда в чистеньких аккуратных одежках и начищенных до блеска ботинках. Анна и Антон не бегали сломя голову на переменах, а тихо выходили из класса на улицу "подышать воздухом" либо читали толстые книжки.
   Потом я как-то узнал, что за глаза их обзывают чухнами. Сами они говорили, что по национальности эстонцы. Единственные не русские в школе.
   Жила эстонская семья в деревне Шешино, что на полпути к нашему дому. Один раз поздно осенью, возвращаясь из школы, нас застал сильный дождь. Дом, где жили Антон и Анна, оказался рядом. Мы зашли к ним, чтобы спрятаться от непогоды. И увидели в доме много нового, чего ни в одном из наших домов не увидишь.
   Как раз приближалось обеденное время, топилась на кухне плита, а в нескольких кастрюлях и чугунках варилось что-то съестное. Весь дом нам показался пропитанным ароматом скоромного супа. Сильно захотелось есть.
   Нашу многолюдную компанию невозможно накормить обедом, сваренным для маленькой семьи. Зато нам дозволили погреться у плиты и дали по кусочку свежего вкусного хлеба, чуть сдобренного крупинками сахарного песка.
   Отогревшись и подсохнув, мы отправились по домам. Дождь к тому времени приутих, и над самым лесом показалось предзакатное солнце.
   Все удивило нас у эстонцев. Возвратившись в свою избу, я долго и подробно рассказывал бабушке про их дом и про все вокруг.
   Ни в одной из наших изб никогда не ставили плиту. Еда варилась в русской печке и сразу на целый день. Если печка хорошо протоплена, то суп и к вечеру обжигал язык.
   У эстонцев готовили утром завтрак, в полдень обед, а к вечеру ужин. И все на плите, которую ежедневно топили три раза. "Одних дров сколько надо" - потом заметила моя бабушка. Но я рассказал, что с дровами у них полный порядок. Не то, что у нас. На нашем дворе обычно лежали длинные сухостойные бревна вперемешку с березой. Их каждый вечер, пока не смеркалось, пилили и кололи мой отец с дядюшкой Митей. Готовили дров ровно столько, чтобы хватило утром вытопить печь. А назавтра к вечеру все в точности повторялось. Чтобы заготовить дров хотя бы на два - три дня, такое и в голову не приходило.
   Зато у эстонцев на чисто прибранном широком дворе, под тесовым навесом, мы видели аккуратно сложенные в большие поленицы, давно заготовленные дрова. Их, казалось, так много, что хватит на всю зиму. Но отец Анны и Антона тут же во дворе весело с улыбкой продолжал пиликать большой лучковкой толстые березовые бревна. Так и хотелось спросить - " Зачем?". Целый двор сухих колотых дров, а он еще добавляет. Потом только стало понятно, что есть люди вот с такой натурой. Многие десятилетия спустя, таких же людей, заслуживающих большого уважения, я обнаружил среди финнов. Впрочем, говорят, это родственные нации.

* * *

   В один из погожих осенних дней, когда по-летнему тепло грело солнце, мы закончили учебу раньше срока. Наш учитель, Давид Семенович, уже немолодой грузноватый мужчина с седой коротко стриженой бородкой и такими же вихрами, пришел на первый урок намного позже звонка и в каком-то непонятном возбуждении.
   Весело поприветствовав всех, поздравил с хорошей погодой и сообщил, что наступило "Бабье лето" - короткий, но самый любимый кусочек ранней осени. Потом он раздал тетрадки и собрался показать на классной доске прописи, но не нашел тряпки, чтобы хорошо протереть доску. В таких случаях за тряпкой бегал дежурный. В этот раз он пошел сам и опять долго не появлялся. Как всегда без учителя, по партам началось ерзанье, послышался шепоток, потом разговоры вслух, хождения и даже мелкие потасовки. С появлением учителя все разом притихли. Он молча подошел к доске. Еще раз протер ее, выказав неудовольствие по поводу излишне мокрой тряпки. И, начав с левого верхнего угла, стал рисовать буквы. Они показались нам какими-то странными, угловатыми, местами даже расходились веером.
   Скоро класс притих, онемелый от удивления, а потом в ряду третьеклассников послышалось откровенное хихиканье. Все пристально глядели на доску, еле сдерживая откровенный хохот. И было от чего. Строчка с прописями, начатая в левом верхнем углу доски, постепенно изогнувшись в дугу, миновала середину и закончилась в правом нижнем. Буквы там уже почти лежали.
   Учитель, услышав веселое оживление в классе и поняв его смысл, стал остервенело стирать написанное мокрой тряпкой, чтобы сделать новую попытку. Второй раз вышло еще хуже.
   "Что-то у меня сегодня не получается... Чистописание - тонкое дело" - промолвил он задумчиво с еле заметной улыбкой, а потом строго скомандовал - "Богданова, к доске! Покажи, как надо писать".
   Ученица третьего класса, круглая отличница, Богданова знала свое дело. Ей и раньше приходилось заменять Давида Семеновича, но по другому поводу. А сейчас все поняли, что учитель пьян.
   Сам он сел боком у своего стола и внимательно смотрел, а может и любовался, как быстро и красиво пишет Богданова тонким кусочком мела на разграфленном черном поле доски. Похвалив ее ласково, нам сказал строгим голосом: "Вы рисуйте то же в тетради. Да чтобы без мазни!".
   Потом он ушел и больше не возвращался.
   Богданова довела свой урок до конца и даже проверила наши тетради, объяснив, не хуже учителя, где и что надо подправить.
   На перемене пришла Надежда Федоровна, учительница второго - четвертого классов. Она отпустила нас, ничего не задав на дом. Вот радости-то было!
   Мы шумной гурьбой ринулись домой. На улице ярко светило солнце. Слабый ветерок чуть шелестел вершинами берез. Утренняя роса и даже лужицы на дороге успели подсохнуть. Шагалось легко. Вот только обувь в такую погоду казалось лишней. Ведь мы привыкли с ранней весны до поздней осени бегать по улице босиком. И в тот раз все, не сговариваясь, решили разуться. Впереди открылось Шешенское поле - ровное, с гладкой дорогой посредине.
   У кого-то из нашей компании оказался настоящий "арабский" мячик. Почему он так назывался - сказать трудно. По теперешним моим понятиям он похож на обычный теннисный: такой же упругий и ворсистый, как будто сделанный из тонкого войлока. Для игры в лапту - лучшего не придумаешь. Всем захотелось поиграть.
   Бросив свои сумки и обувь в придорожную траву, разделились на две команды. К "капитанам" подходили парами и спрашивали - кому "ромашка", кому "василек". Так до последней пары. Вместо лопатки или "лапты" у дороги нашелся небольшой прочный колышек. И пошла игра.
   Как долго мы играли - неизвестно. Опомнились, когда солнце стало клониться к закат. Схватив свои вещички, разбросанные вдоль дороги, быстро пошли домой.
   Бабушка первым делом спросила, почему я босиком и где ботинки. Только тут я понял, что они остались лежать на обочине дороги, у того места, где мы играли в лапту. Испугавшись, я бросил портфель на лавку и побежал искать потерянные ботинки.
   Это были первые в моей жизни настоящие ботинки из магазина. Большинство ребят нашей деревни ходило босиком, когда позволяла погода, либо в лаптях. Мне в дошкольное время шили сапожки из грубой черной кожи. А тут мягкие коричневые ботинки со шнурками такого же цвета. Бабушка каждое утро чистила ботинки суконной тряпочкой, после чего они блестели, как зеркало. Таких ботинок не было ни у кого из ребят. Теперь не стало их и у меня. Вот почему, осознав пропажу, я пришел в ужас.
   Нет, мне не грозила порка либо какое-нибудь другое наказание. Я боялся, что никогда больше не будет таких ботинок, и потому очень печалился о потере.
   Но оставалась еще надежда, что найду их там, куда бросил второпях, вместо того, чтобы положить в портфель.
   Еле переводя дух, прибежал я на то самое место. Его нашел сразу по утоптанной дороге и примятой траве. Осмотрелся вокруг - все пусто. Видно кто-то успел их подобрать раньше меня.
   Домой вернулся в большом унынии. Пришедшая с работы мама сразу заметила что-то неладное и спросила, - не заболел ли я. Значит, бабушка ничего не сказала ей, и мне предстояло, набравшись храбрости, сообщить самому.
   Узнав про потерю, вместо нагоняя, мама долго успокаивала меня, поглаживая по голове. Наверное, вид был такой, что требовалось именно утешение. А про ботинки мама сказала просто: "Ну что ж теперь делать. Есть в магазине еще одни, точно такие же. Тебя бабушка сейчас накормит, а я схожу за ботинками",
   Назавтра, по пути в школу, я рассказал про все ребятам. В ответ Санька Кудрявцев тихо пробурчал то, что подумал каждый: "Меня б за это убил батя..."

* * *

   К концу октября ночами стало подмораживать. Дорога понемногу подсыхала после затяжных дождей. Возвращаясь из школы, мы, задрав головы, смотрели, как караван за караваном улетают в теплые края гуси и журавли, оглашая округу печальными трубными звуками.
   В колхозе и на своих огородах давно убрали хлеба, выкопали картошку и овощи.
   Дни становились все короче, и нам приходилось отправляться в школу еще до рассвета.
   Давид Семенович, который был не только учителем, но и заведующим школой, наконец-то объявил, что с понедельника переходим на зимнее расписание. Теперь нам велено приходить в школу не к девяти часам, как прежде, а к десяти. Впрочем, часов дома все - равно ни у кого не было, и мы договорились сказать родителям, что теперь в школу можно приходить на час позже.
   Выходили из дома утром впотьмах и возвращались из школы иной день уже в сумерки. Светлого времени еле хватало на уроки. Под него и подгадывали.
   Раньше мы ходили в школу двумя-тремя небольшими стайками. Но по деревне пошли слухи про волков, которые шастают около колхозных хлевов. А Мишка Афоничев, один из нашей компании, рассказал на днях, что видел около своего дома на краю деревни две пары горящих глаз. После таких разговоров стало страшно. Мы теперь заходили друг за другом и шли в школу одной большой толпой. А Шешенское поле, к которому вплотную примыкает перелесок, старались одолеть впробежку.
   На улице подмораживало. Осыпались листья на деревьях. Их ворохами носило по дороге, покрытой ледяной коркой. В такую погоду босиком на улицу не выйдешь. А теплые и удобные ботинки либо сапоги были у меня да еще у двух-трех ребят. Большинство ходило в лаптях.
   Однажды, по пути в школу, зашли мы за Санькой Кудрявцевым. Застали его плачущим навзрыд, потому что не в чем выйти на улицу. Единственные старые лапти топорщились изношенными лыками. Насквозь просвечивали дыры, из которых выглядывали пальцы Санькиной ноги, кое-как обернутой в грязную онучу. Вторая нога босиком нервно ерзала по полу. В углу у печки, при тусклом пламени коптилки, корпел над правым лаптем Санькин батька. Сидя на низкой скамейке, он ржавым кочедыком лихорадочно ковырял трухлявую подошву, пытаясь залатать дыру плохо выкроенным лыком. Санька в это время тихо подвывал. Мы решили ждать его столько, сколько понадобится.
   Кое-как закончив ремонт, батька швырнул Саньке лапоть, злобно выругавшись. Мы сидели молча, как окаменелые. Боялись за Саньку, которого невзначай грозился изувечить рассвирепевший папаша. Могло достаться и любому из нас, подвернувшемуся под горячую руку.
   Когда Санька обулся, и мы торопливо поднялись, чтобы скорее бежать в школу, снова услышали истерический визг. Напялив на ногу второй лапоть, он увидел, как разошлись в носке плохо сплетенные лыки, и наружу высунулись почти голые пальцы. Опять зарыдал Санька. Он очень хотел вместе со всеми идти в школу.
   К нам подошла мать Саньки и тоже, чуть не плача, сказала тихим голосом: "Ладно, ребятки, вы уж идите. Сплетет ему батька сегодня новые лапти и завтра Санька тоже пойдет в школу. Так и передайте учителю".
   Мы ушли, а Санька остался плакать - тихо и безутешно.

* * *

   Приближалась зима. После Михайлова дня замерзла река. Ледостав прошел быстро, без обычной шуги. Еще вчера струилась свободная вода, к утру появились забереги, а вечером почти сплошь установился тонкий прозрачный лед. Только на быстринах остались узкие полыньи. Скоро их тоже затянуло белесым ледком.
   В колхозе закончились полевые работы, и бригадир перестал по утрам стучать в окна селян, давая очередные наряды.
   По утрам так морозило, что вместо кепок и пиджачков, пришлось облачаться в зимние шапки-ушанки, полушубки и валенки.
   "Держит ли лед? Надо будет проверить. Может, еще рыбы поглушить успеем, пока не навалило снега" - мечтательно произнес Ванька Афоничев.
   В тот же день, на обратном пути из школы, мы всей ватагой свернули к реке. По скользкой заиндевелой траве с крутого берега скатились на лед, не думая, что он может проломиться. Лед выдержал, но угрожающе затрещал.
   "Кучей не ходить!" - скомандовал Ванька Афоничев, а потом добавил с ехидцей: "Подо льдом мокро и холодно".
   Мы рассыпались по всей речке от берега до берега. Поодиночке лед хорошо держал. Катались-скользили по нему с разбегу на ногах, на животе, на сумках и портфелях.
   А подо льдом, даже на склоне дня, виднелись уклейки. Они резвились у самой поверхности, касаясь тонкими спинками ледяной тверди, прозрачной, как стекло. В заводи около большого куста ивы, склоненного над рекой, важно разгуливали крупные голавли, какие редко попадались на удочку. Тут чувствовалась большая глубина, и дно даже не просвечивало в темной воде. А на быстрине, где каменисто-песчаное дно казалось рядом, стояла стайка пескарей, выстроившихся против течения.
   Мы тогда не знали иноземного слова "аквариум", но реку под прозрачным льдом - со всеми ее рыбками, замшелыми топляками и гладкими камешками - больше сравнить не с чем.
   Только когда стало смеркаться, мы заторопились домой. Братья Афоничевы объявили: "Завтра захватим колотушки и будем с рыбой!".
   Назавтра мы, как обычно, шли в школу. Только вид у нашей небольшой толпы получился странный. В предрассветных сумерках среди ребячьей мелкоты выделялись самые рослые братья Афоничевы с колотушками над головами.
   Не знаю, есть ли еще где такое орудие рыбной ловли. На всякий случай придется объяснить, что это за "рыболовный снаряд", который у нас ласково назывался колотушкой.
   Делалась колотушка очень просто. Из нетолстой елки выпиливался короткий чурбан с прочным длинным суком посредине. По размеру чурбан выбирался так, чтобы был вполне подъемным. Чтобы, взявшись за сук, как за рукоятку, можно было двумя руками с размаху колотить им по льду, как кувалдой. При этом сук-рукоятка гладко выстругивался острым ножом, а потом еще шлифовался осколком стекла. По длине рукоятку каждый прилаживал к своим рукам, к своей силе и росту. Чтобы удар получался ни большой, ни малый, но в самый аккурат.
   Одна из хитростей такой рыбалки как раз в силе удара. Завидев уклеек либо голавликов у самой поверхности, требовалось ударить колотушкой так, чтобы только-только проломить лед, и тогда, оглушенные рыбешки как бы выдавливались на поверхность вместе с ледяным крошевом. Ударишь слабо, и оглушенных рыбок унесет течением: мелькнут белыми брюшками и исчезнут в водовороте. Ударишь сильно, насквозь продырявив лед, тогда там застрянет колотушка по самую рукоятку, а изувеченные рыбки останутся в воде на съедение хищникам.
   Чтобы выходило, как надо, требовался опыт и сноровка. Этим отличались только Афоничевы Ванька с Мишкой. На обратном пути из школы они, как теперь говорят, показали класс. Правда, первые разы и у них получались промахи. А потом, что ни удар, то аккуратная круглая лунка, пузырь выплеснувшейся из нее воды вместе с кусочками льда и брыкающимися рыбками. Рыбки скоро застывали на морозе, и Мишка складывал их озябшими руками в холщовую торбочку, прихваченную из дома.
   Раньше я никогда не видел такой рыбной ловли и, возвратившись домой, рассказал про все маме с бабушкой. И получил нагоняй за беготню по тонкому льду, в котором на каждом шагу подстерегают опасные полыньи, наслушался разговоров про утопленников и получил запрет появляться на льду до наступления настоящей зимы.

* * *

   Тогда никто не знал насколько "настоящей" окажется эта зима.
   Но раньше зимы случилась война. Не та, большая, черед которой был еще впереди, а малая, финская или, как потом ее назовут, неприметная зимняя война.
   Отец говорил, что от нас это далеко и нас вряд ли коснется. Коснулось, да еще как!
   У мамы в магазине старые запасы товара постепенно раскупили, а заказанные по первому зимнему пути подводы с новой кладью, не пришли. Особенно тревожило то, что на глазах таяли запасы муки. Пришлось сократить выпечку хлеба, и за ним стали скапливаться очереди.
   Своего зерна в большинстве домов оставалось мало. Ждали, когда в колхозе подведут итоги года и выдадут сколько-нибудь хлеба по трудодням.
   Однако уполномоченный из района приказал выгребать все зерно из колхозных амбаров и по первопутку вывозить на станцию в город Торопец. Не пощадил бы он и семенное зерно да председатель успел его протравить. Думали не сдобровать председателю. Тогда за такое могли приплести вредительство. Но все обошлось.
   Сразу, как установился санный путь, стали снаряжать обозы с зерном. В числе первых, на одной из подвод, отправился мой отец. Почти неделю заняла дорога туда и обратно. Вернулся отец весь промерзший, голодный, грязный. Не успел придти в себя, как председатель снова погнал его в дорогу. И так до тех пор, пока не вывезли все подчистую.
   Еще до Рождества начали приходить в деревню повестки из военкомата. Молодых парней, которым близился срок действительной службы, вызывали в сельсовет, давали сутки на сборы и по двое-трое увозили в район. За первую же неделю из деревни отправили около десятка новобранцев. Не думал - не гадал тогда отец, что и до него доберутся.
   А зима лютовала, как никогда. На улице было трудно дышать. Лицо покрывалось ледяной изморозью. Не спасали никакие шапки и воротники.
   Градусников в деревне не водилось, и в школу ходили, не глядя ни на какой мороз. Учителя, точно знавшие температуру воздуха, почему-то не приостанавливали занятия из-за мороза. Видно ждали команду из района, а сами не смели распорядиться. А без телефона разве дождешься команды? Вот и мерзли. И никому из родителей не приходило в голову оставить нас дома. Каждый день отправляли в школу. Отправляли в лютый мороз, да еще и впотьмах. Отправляли малышей: ведь большинству ребят едва исполнилось восемь-девять лет, а мне даже не хватало месяца до восьми.
   Температуру на улице определяли просто. Если рано утром забегала соседка занять соли либо спичек и говорила, что на улице "дух перехватывает", значит мороз очень сильный. Тут бы родителям и сказать твердо: "Оставайся дома!". Но мама закручивала мою голову шарфом, на руки надевала двое шерстяных рукавиц, бабушка говорила- "С Богом!" и я убегал догонять свистнувших под окном ребят.
   Замерзали мы на первом же километре пути. Хотя строго соблюдали наказы родителей - ходить плотной толпой. Но это не спасало от невыносимой стужи. Особенно тяжело преодолевали Шешенское поле. Там к морозу добавлялся ветерок, который насквозь пронимал наши теплые полушубки. Приходилось в каждой деревне греться. Хорошо, что пускали добрые люди. Мы сначала без разбору стучали в двери там, где видели огонек. Со временем, как бы сейчас сказали, выработалась система: просились погреться в самый первый по ходу и последний дома. Для хозяев это были лишние хлопоты. Но они скоро привыкли и каждое утро уже поджидали нашу подмороженную ватагу; давали место у пылающей огнем печки, а кое-где наливали по полстакана горячего кипятку. Спасало нас то, что деревни встречались часто и люди везде попадались милосердные.
   В один из особенно холодных дней, мы пришли в школу настолько окоченелые, что не могли раздеться. Учительница Надежда Федоровна отогревала нас в своей квартире горячим чаем. На кухне у них жарко топилась плита и мы, быстро согревшись, разошлись по классам. В нашем классе чувствовался холодок. Хотя от печки несло жаром. Но стоило сделать шаг в сторону, как изо рта начинало парить, зябли руки и ноги. Однако учитель, как обычно, провел все четыре урока. Даже на уроке чистописания заставлял выводить буквы. Мы старались, но окоченелыми руками получались не буквы, а каракули. Потом учитель смилостивился, велел всем одеться и вторую половину урока просто почитать. Сам он сразу ушел и не появлялся до звонка. А когда пришел, зябко съежившись, крякнул и сообщил тревожным голосом: "Ну и морозище, ребята! Еще смеркаться не начало, а уже за сорок. Я вас пешком домой не отпущу. Замерзнете. Сейчас Трофим запряжет Рыжуху в розвальни и развезет вас по домам. Сперва в один конец, а другим разом во второй".
   Понизовский конец считался дальним, и нас семерых первыми погрузили в заполненные мягким сеном розвальни. Дед Трофим - школьный конюх и кучер - утрамбовал нас в широкие сани, укрыл огромным тулупом и сказав- "Ну, теперь никакой мороз не страшен" - тронул лошадь. Рыжуха с места взяла бодрой рысцой, и сани легко заскользили по гладкой, хорошо накатанной дороге.
   Перед тем, как взяться за вожжи, дед Трофим напялил на уши лохматую мерлушковую шапку, надел овчинные рукавицы и, ловко поджав коленки, расположился в передке саней. Его пышная борода закрывала все лицо и подбородок, а длинный дубленый полушубок с опушкой заслонял от ветра ноги в больших подшитых валенках.
   И все-таки, когда Рыжуха переходила со скорого шага на рысистый бег, борода не спасала деда Трофима - лоб и лицо обжигало ледяным ветром. Чтобы не обморозиться, он, не выпуская вожжей из рук, закрывался своими огромными рукавицами.
   Мы, изредка выглядывая из-под тулупа, пытались угадать скоро ли дом.
   Меня подвезли к самому крыльцу. Услышав скрип полозьев, на улицу выскочила полуодетая бабушка. "Ну, слава Богу, живой", - вырвалось у нее сквозь одышку. "А чего ему станет. Довез в целости-сохранности", - пробурчал дед Трофим, шепелявя настуженными губами.
   Бабушка поблагодарила его, низко раскланявшись, и предложила зайти в избу попить чайку да согреться.
   "Не могу" - ответил ей дед - "Там, на возу у меня еще полно мелюзги, которую надо развезти по домам. По теплым избам бы сидеть им в такую лютую стужу, а все в школу торопятся. Школа никуда не денется. Вот замерзнуть сейчас на улице - вмиг можно. Не дай Бог, конечно...".
   Истинную правду говорил тогда дед Трофим. Вспоминая ту суровую зиму, я опять думаю об одном и том же: почему учитель мог распорядиться, чтобы нас после занятий развезли по разным деревням, а сказать просто "Сидите, ребята. дома, пока не потеплеет" - не мог. Почему родители, не глядя на страшный холод, отпускали нас в школу почти за пять верст. Случись что в дороге с любым - и верная гибель. Небось, успокаивало то, что обогревались мы в каждой деревне. Но были промежутки по версте и больше, где к морозу добавлялся еще и ветер. Скорее всего, дело в другом: не особенно-то нянчились с нами в ту давнюю пору. Это теперь за ручку водят малышей в школу. А тогда считали: как на ноги встал, так и живи сам по себе. Даже еду случалось добывать самостоятельно: кто выпросит, кто ухитрится и стащит лакомый кусок. Иногда за такое получали подзатыльники от родителей, но чаще, как говорят, сходило с рук. "Шустрые ребята, нигде не пропадут!" - то ли хвалили, то ли ругали многих из нас. И в школу отправляли, особенно не опасаясь холодов и не думая о возможных бедах.
   Один раз, когда мороз пошел на убыль, по деревне невпопад заорали петухи среди ночи. Видно к смене погоды прокукарекал не во время один, какой-то самый взбалмошный, и переполошил остальное куриное племя. Следом, то в одной, то в другой избах стали загораться огни. Деревенские хозяйки давно уже применились вставать по петушиному пению. Они знали время, когда надо топить печки, чтобы самим с делами справиться и ребятишек отправить без опоздания.
   Никто не подозревал, что на дворе глубокая ночь. Петушиная промашка взбаламутила всех. Нас тоже подняли ни свет, ни заря.
   Не выспавшись, мы тихо брели по дороге, спотыкаясь впотьмах на ледяных колдобинах. Сверху сыпало мелким сухим снежком. На Шешенском поле шумел ветерок, и слабо мело. Под ногами все чаще появлялись мелкие сугробы. Местами даже казалось, что мы сбились с дороги. Снежные вихри секли лицо. Мороз вроде бы спал, а на улице казалось холоднее, чем в прежние дни. Мы терли носы и щеки шерстяными варежками, которые почему - то назывались исподками. Наверное от слова "исподнее" - то, что надевалось на голое тело. Мягкие, пушистые исподки хорошо защищали от холода.
   Невдалеке показались черные избы деревни Шешено. И нигде ни огонька. Ни в одном доме. Среди изб ветер стих. Стало теплее.
   На горке за ручьем следующая деревня Зайцево.
   -Что это, ребята, опять ни огонька. Не уж то вымерли все. Тут тоже не погреешься. Спят, не достучишься. И чего они так дрыхнут сегодня? - недоумевал Ванька Афоничев.
   -А может, это у нас в деревне все спятили, и поднялись сразу заполночь? - заметил младший из братьев Афоничевых - Мишка.
   Не было ни одного огонька и в следующей деревне - Волковской.
   Теми же черными окнами встретила нас и школа.
   Стало понятно, что Мишка Афоничев прав. Теперь либо замерзать на улице, либо стучать в дверь и будить учителей. Решили будить. Не замерзать же и вправду...
   На первый робкий стук никто не отозвался. Немного погодя, постучали еще раз, но уже посильнее. За дверью опять ни звука. Тогда Ванька Афоничев нашел длинную палку, по глубокому снегу еле дополз до окна учительской квартиры и постучал по стеклу. В квартире вспыхнул слабый огонек, звякнула щеколда, и на крыльце появился Давид Семенович - в валенках и длинном до пят тулупе, накинутом на плечи.
   "Ребята, да вы с ума сошли!" - воскликнул он от удивления, еле разглядев нас впотьмах - "Кромешная ночь, на дворе стужа лютая, а вы приперлись... Сами не выспались и нам не дали. Ну, пошли скорей в избу, а то замерзли, небось".
   Через небольшие сени мы зашли прямо на кухню, слабо освещенную семилинейной лампой с подкопченным стеклом. Промерзнув на улице, сильно обрадовались теплу в доме. Но Давид Семенович, как бы оправдываясь, заявил: "Сколько с вечера ни топи, к утру все выдует. Я живо раскочегарю плиту. А вы пока грейтесь от печки остатками вчерашнего тепла. Потом что-нибудь придумаем".
   Когда дрова в плите разгорелись, учитель взял табуретку, подсел к нам и завел разговор:
   -Какая нечистая сила подняла вас среди ночи? Еще ни один петух не пропел, а вы уже тут, как тут.
   -Это у вас не пропел, а у нас давно прокукарекали петухи. Всю деревню подняли. тихо возразил Ванька Афоничев.
   -Какие-то ненормальные у вас петухи. Может порчу кто напустил, - с легкой ухмылкой заметил учитель.
   -А мы откуда знали, что петухам взбрело в голову орать не ко времени. Знать бы такое, разбудили б сторожа в сельсовете и по ходикам проверили время- это уже Мишка вступил в разговор сквозь дрему.
   -Ладно, ребята. Сейчас я вам постелю в той половине. Укладывайтесь вповалку. Еще выспаться успеете. Я дотоплю печку и тоже лягу соснуть часок-другой.
   Разбудила нас учительница Надежда Федоровна, когда начинало светать. Она приказала умываться и садиться за стол, накрытый белой скатертью. Там уже стояли чайные чашки с розовыми цветочками на боках, в которые учительница разливала душистый чай. Посреди стола красовались тарелки с румяными баранками и медовыми пряниками, а рядом маленькая мисочка сливочного масла. "Ну, налетайте, ранние птички" - весело позвала Надежда Федоровна.
   Когда, поблагодарив учительницу, мы вышли из-за стола и обступили на кухне горячую печку, Ванька Афоничев сказал нарочито строгим голосом: "Ишь, навалились на дармовщинку. Как будто неделю некормленые!". Хотя сам тоже уплетал баранки да пряники, аж за ушами пищало. И не удивительно: таких лакомств в домах многих из нас не водилось и по праздникам. Благодаря дурным петухам, хоть угостились на славу.

* * *

   Продолжавшаяся финская война постоянно напоминала о себе. Следом за новобранцами, стали одного за другим призывать в армию семейных мужиков. После Рождества получил повестку и мой отец. Дали сутки на сборы, снарядили подводу и увезли. Отправляли его буднично, без слез. Он часто уезжал последнее время. Эта мобилизация казалась такой же, как, бывало, на лесоповал под Рыбинск или в обычный извоз.
   Тогда в деревне почти ничего не знали про финскую войну. Оно может и лучше. Ужаснулись бы матери и жены, отправляя своих близких, если б знали, как много солдат не вернулось оттуда. Но правда открылась не скоро. Понадобилось более полусотни лет, прежде чем люди узнали про наши страшные жертвы той "маленькой незаметной " войны.
   Моему отцу и другим нашим деревенским мужикам повезло. Пока их учили где-то под Ленинградом, война успела закончиться. Призванные еще в ноябре молодые новобранцы, остались в армии на действительной службе. Потом они первыми попали на фронт уже в большую мировую войну и сгинули там все до одного.
   Бойцов постарше, ровесников отца, в марте сорокового года отпустили по домам. Отец вернулся как раз на масленицу.
   На радостях, не отходя от жарко натопленной печки, мама с бабушкой пекли настоящие овсяные блины из дрожжевого теста. Овсяные блины на масленицу пекли во всех домах. Мама в этот раз хотела порадовать домочадцев белыми блинами из магазинной муки-крупчатки. Но муки привозили так мало, что ее не хватало на выпечку булок для магазина. Пришлось довольствоваться завсегдашними овсяными блинами из своей муки: не простой, а толокняной.
   Ржаной муки тоже не хватало. В магазине теперь каждый день выстраивалась очередь за хлебом. Как-то раз, на собрании рабочих лесопункта, здоровенный мужик -лесоруб-Федот из деревни Обуховицы -требовал у начальника плату за работу в лесу не деньгами, а хлебом: "Дашь кило хлеба, я тебе куб леса повалю; пять кило дашь-получишь пять кубов лесу".
   В нашем доме тогда не чувствовалось недостатка в еде. Мама, вместо маленькой своей зарплаты, брала в магазине муку, сахар, постное масло и другие продукты, какими торговала в то время. И всю масленицу у нас не переводились блины. Бабушка пекла их столько, чтобы самим хватило и еще осталось для случайных гостей. Кто бы ни зашел в нашу избу на масленой неделе, его усаживали за стол, и угощали блинами. Это касалось не только взрослых людей, но и ребят - моих школьных товарищей. Для всех находились у бабушки и ласковые слова, и блины досыта.
   Чаще всего у нас пекли овсяные блины из толокняной муки. Готовить такую муку дело хлопотное. Поэтому запасались ею заранее. Из нее-то и пекли у нас масленичные блины. Мне они нравились больше, чем белые. Очень любила такие блины и наша бабушка.
   Пекла она их сразу на трех сковородах. Перед этим тетя Дуня хорошо вытапливала печку. Жаркие, раскаленные докрасна угли, равномерно расстилались по всему поду и на них ставились сковороды с жидким блинным тестом. Работать сковородником приходилось без передышки. Забросив в жаркое пекло сковороду с одним блином, бабушка обратным ходом вынимала другой. Не успев залить тесто на освободившуюся сковороду, и швырнуть ее в печку, она видела готовый подрумянившийся блин на третьей сковороде и спешила его снять, пока не подгорел. Так без перерыва и махала она сковородником, что солдат штыком на учениях. А стопка блинов росла, как живая. Большое наше семейство садилось отведать самых лучших блинов, которые, как говорила бабушка, хороши только с пылу с жару. Сама она все пекла и пекла без устали. На уговоры - сесть за стол вместе со всеми - отвечала одинаково: "Я, как всегда, на ходу наемся, стоя высплюсь".
   Ели у нас блины без вилок и ножей. Скручивался блин в трубочку и макался либо в растопленное сливочное масло, либо в сметану. Если не находилось того и другого, то делали "макалку" из домашнего жирного творога, разведенного сливками. Их снимали со вчерашнего молока, хранившегося в широких глиняных жбанах. Иногда делали макалку из хорошо растолченной отварной картошки, разведенной горячим топленым молоком и сдобренной сливочным маслом. Тоже очень вкусно
   В один из масленичных дней бабушка пекла особенные черные блины из гречневой муки. Они считались праздничными и ели такие блины со сливочным маслом.
   Не только на масленице, но и в будни, бабушка частенько пекла оладьи из гороховой муки: золотисто-желтые пышные, ноздреватые, насквозь пропитанные жиром. Их иногда ели со свиными шкварками. Такие оладьи и вправду таяли во рту.
   Интересно, что ни блины, ни оладьи у нас никогда ничем не запивали. И когда ели блины, никаких других блюд на стол не было. Зато блинов съедалось помногу. Вкушали их неторопливо, с истинным наслаждением.
   Теперь это все в прошлом. Блины пекут и сейчас. Но они только еда. А тогда это было действо, ритуал. К тому же теперь не стало хорошей разнообразной муки для блинов. Сейчас их пекут из той же, что булки на хлебозаводе. Я как-то, уже на десятом году теперешнего бандитского капитализма, искал в канун масленицы овсяную, гречневую и гороховую муку для блинов. Звонил во все торговые инстанции, потом объехал полгорода самолично. Во многих местах спрашивал я про овсяную, гороховую и гречневую муку. Почти везде отвечали примерно одинаково: "А разве такая мука бывает?". Только в одном магазине пожилая продавщица дала дельный совет: "Не ищите, все - равно не найдете. При советской власти овсяная и гречневая мука еще появлялась изредка, а гороховой и я не помню - наверное, ее нет со времен "царя Гороха". Так что не удалось мне возродить блины своего детства. Хотя это вроде бы решаемая задачка. А вот Дух того времени воистину возродить нельзя. Все попытки властей вернуть людям старинные церковные праздники и обряды выглядят жалкими, а иногда просто смешными. Верно сказал С. Есенин: "К прошлому возврата больше нет..." Может быть так и надо. Молодежь глядит в будущее. Пожилые печалятся. Видно таков их удел...
   Возвращаясь к масленой неделе, в пору моего довоенного детства, надо отметить ее главную забаву-катание на санках. Дед Семен рассказывал, что во времена единоличной хуторской жизни, когда у хороших хозяев, кроме рабочих лошадей, был хоть один резвый конь на выезд, устраивались масленичные бега или просто катания на легких санках. Катались подвода - за - подводой вдоль своей деревни и выезжали в соседние. В любой избе, возле которой останавливались разгоряченные лошади, радушно принимали гостей и обязательно потчевали блинами. В сороковом году на масленицу уже ничего этого не было: ни хуторов, ни собственных лошадей. А на колхозных худобушках, не только кататься, к доктору отвезти захворавшего не всегда удавалось. И каждый раз приходилось кланяться председателю.
   На масленице тогда катались просто с горки. Катались на всем. Уже с утра на косогоре возле кузницы собирался народ. Ребятишки со всей деревни и многие взрослые. Каждый приходил со своими санками. Все они разные. Потому что мастерились в каждом доме по-своему. По-разному гнулись полозья из вяза, стругались фигурные копылы, украшались резьбой нахлестки. К головкам санок привязывались тонкие веревочные поводки. А некоторые щеголяли новенькими санками с длинными сыромятными ремнями.
   Если кто-то приходил без санок, катались на одних по двое-трое. Особенно маленькие ребята.
   Иногда несколько санок связывались в цепочку и под горку шли целые "поезда". Если передние санки - "паровоз" - лихой "машинист" круто поворачивал в сторону, то под горку все скатывались кувырком, оглашая округу хохотом ребят и визгом девчонок.
   К полудню на горке появлялись взрослые парни. Они притаскивали с колхозного двора большие дровни либо розвальни без оглоблей. Следом собирались на горке девки и бабы-молодухи. Ближе к вечеру по одному подходили выпившие мужики. На больших санях чинно усаживались взрослые, а потом, уже на ходу, как пчелиный рой, лепилась наша мелюзга. Получалась куча - мала. Такой кучей и катились вниз, устилая склон кувыркающимися и орущими на все лады девчонками да мальчишками.
   Женщины в дубленых полушубках и ярких цветастых платках стайками толпились у горки, как всегда, судачили и глазели на пестрое многолюдье. Некоторые, самые отчаянные, прыгали в санки и тоже катились вниз. Всем было хорошо и весело.

* * *

   К концу марта, в яркие солнечные дни, заметно подтаивало, а ночами стояли крепкие морозы. По утрам мы бежали в школу, не разбирая дороги. За ночь снег покрывался сверху прочной ледяной коркой. На Шешенском поле мы сворачивали с дороги и шли прямиком по насту, минуя деревню. Шли, кувыркаясь, прыгая, играя "в пятнашки". И никто ни разу не провалился. Целую неделю так прочно держал наст.
   Потеплело только перед самой Пасхой. Дорога пошла впросов. Под снегом появилась вода.
   "Дружная весна нынче будет" - говорила наша бабушка.
   Ребята, у которых не было сапог, перестали ходить в школу. Поперек дороги потекли ручьи, которые и в сапогах мы переходили вброд, чуть не черпая воду голенищами.
   Лед начало заливать талой водой. Он потемнел и сделался рыхлым, как губка.
   Колхозный бригадир, зашедший в школу, сообщил, что на лошади уже не смог переехать на тот берег. " Вот-вот должен начаться ледоход. Скажи ребятам, чтобы не лезли в реку" - предупредил он учителя.
   По такому случаю занятия в школе отменили, и Давид Семенович объявил весенние каникулы.
   Все заторопились домой, но учитель приказал остаться "на минутку" заречным ребятам и сказал, что он сам проводит их по льду до того берега.
   "Ну, пошли, да поторапливайтесь. Надо успеть, пока лед еще цел" - добавил он на ходу. Звонкоголосой толпой все дружно высыпали на улицу.
   Нас обдало по-летнему теплым воздухом. Утренняя капель превратилась в потоки воды с крыши. В соседнем лесочке на разные лады пели птицы.
   Мое настроение того первого дня первых весенних каникул лучше всего передано в известном стихотворении из хрестоматии:
   День стоял веселый, раннею весной.
   Шли мы после школы, я да ты со мной.
   Куртки нараспашку, шапки набекрень.
   Шли куда - попало в первый теплый день.
  
   Шли, куда - попало, просто наугад.
   Влево и направо, а потом назад.
   А потом обратно, а потом кругом.
   А потом вприпрыжку, а потом бегом.
  
   Весело бродили - я да ты со мной.
   Весело вернулись к вечеру домой.
   Весело расстались, что нам унывать.
   Весело друг с другом встретимся опять.
  
   Дорога домой растянулась у нас на целый день. Еле добравшись до деревни Шешено, мы свернули влево к реке. Поля, покрытые толстым слоем промокшего снега, еще белели вокруг, а на косогоре у реки уже появились проталины с еле заметными зелеными травинками, проклюнувшимися на солнцепеке. Пропитанная влагой земля парила. В небе заливались жаворонки.
   С крутого берега открылась широкая заснеженная пойма и река с еще стоящим льдом, сплошь покрытым водой. От реки несло ледяной стужей.
   Недалеко от воды нашлось толстое ольховое бревно, уже успевшее подсохнуть. Мы уселись на нем, как на лавочке, и стали ждать... Ждать ледохода, ради которого сделали большой крюк по непролазному снежному месиву.
   Сколько придется ждать, никто не знал. Может до вечера, а может до самой ночи.
   -Лед не думает трогаться. Так и не дождешься, когда он пойдет - ворчал Мишка Афоничев.
   -Ты, глянь-ка, воды сколько наверху. И сам лед посерел, стал дряблым. У берегов местами появились промоины. Такой лед не долго выстоит - возразил я.
   Скоро мы стали замерзать. Чтобы согреться, устроили беготню по склону вверх и вниз наперегонки. И, заодно, затеяли игру в снежки. Окоченелыми покрасневшими руками лепили комья мокрого снега и швырялись ими друг - в - друга.
   Опомнились, только услышав гулкий треск и скрежет со стороны реки. Обернувшись на странные звуки, не поверили своим глазам. Ледяная гладь, безмолвно стоявшая еще совсем недавно, зашевелилась, зашуршала и пошла волнами. Полосы льда вдоль берега собирались в гармошку, дыбились и, как бешеные, неслись круговертью на середину реки. Вода прибывала на глазах, заливая прибрежные кусты. Огромные льдины надвигались на берег, срезая острыми краями ивовые прутья и сдирая кору с толстых ольховых стволов.
   Вот уж во истину, лед тронулся. Дождались. Не прокараулили, не прозевали.
   Мы стояли, как зачарованные, и глядели на речку Сережу, взбудораженную быстро надвигающейся весной. Маленькая, тихая, спокойная, неторопливая летом, она на глазах расправляла плечи, готовая показать свой норов.
   Вода прибывала так быстро, что в низких местах река стала выходить из берегов. Мутные потоки заливали снежные сугробы, окрашивая их в рыжий цвет и смешивая с серыми обломками льда. По мере подъема воды, все быстрее в бурлящем потоке неслась грязная масса ледяного крошева, вперемешку с разным мусором. Кипящие водовороты особенно бушевали у берегов, причесывая широкие кусты ивняка. А вода продолжала прибывать.
   Промерзшие и голодные домой мы попали только к вечеру, когда начинало смеркаться.

* * *

   После финской войны, которая, слава Богу, обошла отца стороной, он поступил на работу в сплавную контору. Из колхоза отца отпустили потому, что так распорядилось районное начальство. Отец каждую весну подрабатывал на сплаве. Там начальник районной конторы и обратил на него внимание; оценил природную сноровку и опыт работы на заломах.
   "Молевой сплав леса, хитрое дело, - в какой уже раз говорил отец; - надо не прозевать большую воду, а с другой стороны, не грузить бревна в реку раньше времени, чтобы потом не разнесло их по пойме. Бывало и такое. После на целое лето хватало работы -собирать растащенный по кустам лес".
   Как проверенного в деле сплавщика, отца назначили мастером. В его главную задачу входило уловить тот самый момент, когда разлившаяся на всю ширину поймы река, начнет входить в берега.
   "Это именно момент и его нельзя проворонить" -говорил отец. Приходилось дежурить у реки и держать наготове несколько бригад, которые по сигналу мастера начнут грузить лес в воду. Если этот момент придется на ночь, значит надо поднимать людей ночью и не медля приступать к работе. Иначе к утру, вода может сильно понизиться и тогда не миновать заломов.
   Окрестные деревни чутко спали в такие ночи. Ведь на сплаве работали те же колхозники-жители этих деревень. Они с радостью шли на погрузку бревен в реку и даже лезли разбирать заломы. Потому что за неделю на сплаве зарабатывали больше, чем за год в колхозе. А еще потому, что у людей не было никакой другой возможности "заработать копейку". Даже на магазинный хлеб, кроме как на сплаве, заработать негде. Потому и шли в половодье на реку толпы деревенских мужиков, и даже бабы.
   Находилось несколько человек - больших спецов своего дела. Они, как артисты в цирке, могли на одном бревне с багром в руках подчалить к стоящим торчком бревнам и в считанные минуты предотвратить возникающий затор. А потом, сделав один мощный толчок багром, оказаться на другом берегу реки у другой кучи застрявшего в кустах леса. Главная их работа - не допустить больших заломов. И все-таки они возникали в узких местах да на крутых поворотах русла реки. В таких местах под напором воды иногда бревна ломались, как спички. И все - равно вода не успевала проталкивать многослойный поток бревен.
   Заломы - беда сплавщиков. И в то же время самая тяжелая, да к тому же самая опасная их работа. Бывали случаи, что даже ловкие сноровистые мужики, не устояв на скользком бревне, падали в ледяную воду. Их спасали, давали время высушиться у жарко пылающего костра на берегу, а потом снова они шли на те же скользкие бревна разбирать залом.
   У костра всегда по очереди грелись и сушились сплавщики. Тут же рассказывались разные байки, были и небылицы. И чуть не круглые сутки вокруг костра толпились ребятишки. Они-то и поддерживали большой огонь, подкатывая в костер иногда целые бревна. Мужики опекали ребятню, хвалили за помощь, угощали хлебом с салом и луком.
   Но я ни разу не помню, чтобы кто-то из мужиков "принял вовнутрь для сугрева". Наверное, строго смотрели начальники да и сами боялись: хмельной скорей окажется в воде, а там гибель.
   Работа сплавщиков всегда считалась опасной. Потому и платили хорошо за эту работу.
   До революции молевого сплава на наших реках не было. Видно жалели реки, да и лес тоже. Бабушка рассказывала, что евреи-лесопромышленники находили мастеров, которые строили и гоняли по полой воде барки - огромные лодки, сделанные из теса и заполненные лесом либо дровами. В носу и на корме этих лодок устанавливалось по большому, вытесанному из целого бревна, веслу. Наверное, потому эти весла назывались потесями (с ударением на первом слоге). Они служили рулями. Два опытных мужика стояли круглые сутки посменно у этих рулей-потесей от начала и до конца пути. "Бить потесями" - считалось тяжелой работой. От нее сходила кожа с ладоней, и долго потом ломило в плечах.
   Барки делались на скорую руку, потому что использовались один раз. В конце пути, после разгрузки, они разбирались на доски.
   Путь барок пролегал по нашей речке Сереже, Куньей - реке и Ловати до озера Ильмень, в которое Ловать впадает несколькими рукавами возле города Старая Русса. Там лес с барок перегружали на пароходы и везли до Новгорода, а также в другие места.
   При царе строго блюли порядок: и лес доставляли в нужное место в лучшем виде, и реки не загрязняли.
  

* * *

   На первое мая зазеленели поля и появились листочки размером с копейку. От поймы реки тянуло сизым туманом. Густой аромат свежей зелени, перемешанный с запахом прелой земли, щекотал ноздри.
   Двадцатого мая заканчивался мой первый учебный год. И в тот же день у нас дома произошло еще одно, гораздо более важное, событие: родилась моя младшая сестра - полненькая, с пухлыми розовыми щечками и мягкими волосиками льняного цвета. Ее потом назвали именем Ида, необычным для наших мест. Говорят, что девушка фельдшерица с таким именем квартировала в доме по соседству. Другая моя сестра, Ира, которой уже исполнилось четыре года, часто забегала в этот дом. Жиличка ласкала ее, угощала сладостями, дарила простенькие игрушки. Ира и попросила назвать сестричку таким же именем. И назвали новорожденную девочку - Идой.
   Видно в недобрый час родилась наша сестра. Но тогда мы не знали об этом. Не знали, что она не будет помнить отца, что на ее долю выпадут самые тяжкие испытания.
   Первый класс я закончил на "отлично" по всем предметам. После двадцатого мая большинство школьников распустили на летние каникулы. А нас, с десяток ребят и девочек, оставили в школе еще на неделю для подготовки к районной "олимпиаде". Ходили каждодневно, как на учебу. И те же четыре часа репетировали будущие выступления на районном смотре самодеятельности. Кто "оттачивал" замысловатые колена русского танца, кто пел частушки, кто читал стихи. Больше всего доставалось тем, кто пытался делать "пирамиду". Надежда Федоровна терпеливо показывала разные фигуры, поддерживала девочек на верху пирамиды, но получалось как-то неуклюже, и учительница всех недовольно журила. Правда, впереди оставалось еще достаточно времени, чтобы освоить "эту гимнастику", как выражался Давид Семенович.
   Я свое длинное стихотворение читал без запинки, хотя, по словам учителя, излишне торопился.
   Зато ребятам и учителям одинаково понравилось, как одна парочка лихо отплясывала под гармонь. Надежда Федоровна считала, что этот номер понравится и в районе.
   Деду Трофиму - школьному кучеру и конюху- давно велено готовить к дальней дороге легкий тарантас и хорошую сбрую для Рыжухи. Саму лошадь последнее время конюх подкармливал лучшим сеном, и каждый день давал овса.
   Вторую подводу обещал подрядить колхозный бригадир. Он обнадежил Давида Семеновича, что не позволит ударить в грязь лицом. Выделит телегу, какая почище, справную сбрую и лошадь порезвее.
   Раньше никто из нас нигде не бывал. Кроме своей деревни, знали лишь те немногие, что попадались по пути в школу. Некоторым по престольным праздникам случалось ходить еще в две-три соседние деревни. На том и кончались наши знания "местной географии". Поэтому предстоящая поездка в райцентр сильно будоражила, разжигала интерес, вызывала крайнее нетерпение. Мы досаждали учителям частыми расспросами: "Когда...? Скоро ли поедем?"
   Мне и другим ребятам райцентр представлялся похожим на город с картинок в школьном учебнике. Нам виделся он застроенным многоэтажными домами с широкими улицами. На деле вышло совсем не так.
   Ухабистая дорога до села Волок сильно утомила малолетних "артистов". Ехали шагом. Лишь кое - где, на ровных местах, дед Трофим подбадривал Рыжуху ременным кнутом, и она какое-то время семенила трусцой, которая мало отличалась от скорого шага.
   В Волоке по высокому каменному мосту переправились на другой берег реки Сережи. Дальше лошади пошли веселее. Телеги легко катились по большаку - ровному и гладкому, как стол.
   Когда миновали деревню Малиновку - последнюю перед райцентром - дорога пошла среди золотого соснового бора. Озаренные солнцем вершины строевых сосен неподвижно красовались на фоне чистого, без единого облачка, голубого неба. Стояла удивительная тишина. Даже не скрипели колеса, обильно смазанные дегтем. Не пели птицы, видно упрятавшиеся от полуденной жары где-то далеко в лесной чащобе. И мы ехали молча. Некоторых разморило и стало клонить к тяжелой дреме.
   "Вот и приехали, слава Богу!" - густым басом провозгласил Давид Семенович.
   И вправду впереди совсем близко показались дома. Только они ничем не отличались от деревенских. Разве что чаще попадались тесовые крыши, а изредка и каменные фундаменты.
   "Никакой это не город. Такая же деревня, как остальные" - не выдержав, с некоторым разочарованием в голосе, заметил я.
   Лошади бежали легкой рысцой. По сторонам почти деревенской улицы мелькали обшитые тесом дома, крашеные в разные цвета. В промежутках сплошные тесовые заборы - тоже крашеные- с воротами и калитками против каждого дома.
   Тут я глянул в сторону и громко закричал: "Глядите-ка, ребята, поперек еще деревни выстроены - такие же ровные и длинные!"
   "Это не деревни. И дорога, по которой едем, и застроенные поперечные - все это улицы. У каждой есть свое название. Сейчас проехали поперечную улицу, которая называется Лесная" - объяснил Давид Семенович. Мы едем по поселку Плоскошь - нашему районному центру.
   Мне сразу стало понятно, чем отличается райцентр от наших деревень. У нас строились всегда в одну линию, без поперечных улиц. Тут вроде те же деревни, только застроены не в одну линию, а крест - на - крест.
   Поближе к центру поселка подводы выехали на большак Холм - Торопец. Он же -главная улица поселка. Тут мы нутром почуяли разницу между деревней и райцентром. Почуяли, когда наши телеги без рессор застучали по булыжной мостовой.
   К стуку колес добавился гул проводов, натянутых справа и слева от дороги.
   Впереди, еще издалека, показался белый двухэтажный дом. Учитель объяснил, что в этом доме - все районное начальство.
   Гораздо позже, уже после войны, я узнал необыкновенную историю этого дома.
   В деревне Ермишенки, недалеко от Плоскоши, жила тогда родная сестра моего деда Семена - Бойкова Любовь Тимофеевна, которую мы звали просто тетя Люба. У нее на чердаке, среди старых газет, я нашел небольшой акварельный рисунок. На рисунке - богатый дом с колоннами, изображенный в бело-розовых тонах. Как на фотокарточке - один только дом и синее небо над ним. Краски немного поблекли, но еще хорошо сохранились. Даже отдельные мазки - следы кисти - можно было рассмотреть.
   Я спросил у тети Любы - не знает ли она, что это за дом. И она рассказала мне все, что знала еще от своего отца, давно умершего из-за какой-то неизлечимой болезни.
   Оказывается, в очень давние времена, проезжала по нашим местам царица Екатерина вторая. Ей так понравилось село с неслучайным названием - Красноселье, что после ночлега у местного барина, вышел высочайший приказ: построить недалеко от барской усадьбы на живописном холме дом для ночлега. На тот случай, если царица либо кто-то из царского семейства снова окажется в этих краях.
   Дом построили и стали называть его "Екатеринским дворцом". Сама царица сюда больше не пожаловала, но дворец до самой революции содержался в порядке и почти никогда не пустовал. Любой губернский чиновник и даже высокие чиновники из Питера, приезжавшие по казенным делам, останавливались в Екатеринском дворце. Потому что дворец славился вышколенной прислугой, хорошим поваром и там имелось все, что может понадобиться приезжему человеку.
   После революции дом опустел. Скоро его так разорили, что остались одни стены.
   В конце двадцатых годов, когда рушили церкви, попался под горячую руку и царский дворец. Сломать его не могли. Взорвали динамитом. На месте великолепного строения, украшавшего округу, остались груды кирпича и остатки рухнувших стен. Тогда кому-то пришла в голову мысль: зачем пропадать добру, когда кирпич можно пустить в дело. За лето развалины разобрали и на их месте выросли огромные штабеля прочного кирпича. По санному пути кирпич перевезли на подводах в только что образованный районный центр-поселок Плоскошь. За следующее лето, из добытого таким варварским способом кирпича, сложили неуклюжую коробку двухэтажного дома- будущего здания райкома партии и райисполкома.
   Мы подъезжали к этому дому. Невдалеке стояло здание средней школы - тоже двухэтажное, но деревянное, рубленое из длинных толстых бревен, теперь почерневших от времени. Остановились у коновязи, рядом с низким школьным крыльцом. Кучера привязали лошадей, задали им корма, а сами прилегли на телегах, выстеленных сеном.
   Давид Семенович скрылся за дверью, чтобы "уточнить, куда и как дальше". Нам приказал ждать на улице. И тут началась беготня. Онемелые, отсиженные за долгую дорогу ноги скоро размялись и отошли. Сильно захотелось есть.
   Будто догадавшись, что мы проголодались, учитель объявил: сейчас идем в столовую.
   У нас дома в обед ели один суп и запивали молоком. Вернее, никогда не говорили "попить молока", говорили - поесть. Ели молоко с черным ржаным хлебом.
   Я думал, то же дадут на обед и в столовой. Но еда оказалась не совсем такая. Высокая тетя в белом переднике с белым же колпаком на голове, которую учитель называл незнакомым словом "официантка", принесла каждому по тарелке супу и хлеб. Суп оказался горячим, и мы хором дули в тарелки до тех пор, пока учитель не цыкнул строго. Стало тихо. Все взялись за ложки. Мне суп не понравился, но, проголодавшись и не ожидая ничего еще, съел все без остатка. Так как учила бабушка. Тарелка оказалась большая и осилить содержимое удалось с трудом. И тут смотрю - официантка ставит передо мной еще одну тарелку с толченой картошкой, внутри которой черная котлета. Я опешил от неожиданности. Тупо уставившись в тарелку, я не знал что делать. Но официантка подала вилку и велела есть. Я не мог ослушаться и есть тоже не мог. Казалось, некуда больше. Поглядев на соседние столики, увидел, что ребята уплетают без остановки. Я, как все, взялся за вилку и попробовал нанизать на нее котлету. Не получилось. Котлета показалась мне жесткой, как черствая хлебная горбушка. Тогда, оглянувшись по сторонам, взял ее рукой, откусил немного и стал жевать. Котлета плохо жевалась, имела какой-то незнакомый привкус и запах прогорклого топленого масла. На второй жевок я не решился. Пришлось пойти на хитрость. С помощью вилки вырыл в картошке ямку до самого дна тарелки и захоронил туда котлету. Сверху все разровнял так, чтобы официантка не заметила подвоха. Обошлось. Напоследок нас угостили вкусненьким. Принесли по стакану компота. Понравился не столько сам компот - приятный сладкий напиток - сколько сливовые косточки в нем. Мы их гулко щелкали, как орешки, извлекали ядра и долго с удовольствием жевали.
   После столовой нас повели в школьный зал, где вот-вот должен был начаться смотр выступлений: то, что громко именовалось "Районной Олимпиадой".
   Почти все ряды скамеек в зале оказались занятыми. Плотно прижавшись один к другому, сидели такие же школьники с разных концов района. Мы тихо присели на свободную скамейку у самой сцены.
   Когда вышла на сцену пионервожатая в белой кофточке с красным галстуком на шее, учительница Надежда Федоровна, готовившая наши выступления, предупредила: "До нас очередь дойдет не скоро. Пока сидите тихо и смотрите выступления товарищей из других школ".
   Засмотревшись, совсем забыли про свои выступления. Объявление о выходе на сцену учащихся Волковской начальной школы восприняли беззвучно, не шелохнувшись. Как будто это не про нас.
   Первой, как ошпаренная, вскочила со скамейки Надежда Федоровна и погнала всех стайкой в коридор, а оттуда по крутой боковой лесенке - на сцену. Последним она чуть не за шиворот втащила меня. А выступать пришлось первому. Это сильно взбудоражило все мое нутро. Надежда Федоровна успокаивала, ласково гладила по головке, а я все -равно разволновался. Пока шел несколько шагов до края сцены, занавес успел раздвинуться и я остановился оторопело перед залом, битком набитым ребятишками. Какое-то мгновение от страха не мог даже открыть рта. Вдруг, слышу шепот Надежды Федоровны: "Начинай, все ждут!". Я глянул еще раз в зал. Там стояла полная тишина. Ни единого звука, ни шороха. Наверное, все боялись спугнуть маленького робкого мальчика, появившегося на краешке большой сцены. Я не очень громко, но быстро-быстро начал читать давно выученное стихотворение.
   В доме номер сто четыре,
   Где кончается Арбат,
   Мы живем в одной квартире
   Папа, мама, я и брат.
   Тут из-за занавески услышал негромкий голос нашей учительницы: "Медленнее читай и голову выше!"
   Я на секунду остановился, резко поднял голову и под легкий шумок в зале продолжил читать еще быстрее.
   Мы сидели как-то в кухне,
   Вдруг везде огни потухли,
   Дворник прямо сбился с ног,
   А помочь никто не мог.
   Зал зашумел еще сильнее. Я понял: делаю что-то не так. Но остановиться нельзя. Впереди все ребята района, а сзади сердито рычащая учительница.
   Я смело поглядел на опять притихший зал, перевел дух и прочитал длинное стихотворение до конца без запинки. Читал ровно, громко и "с выражением", как потом сказала учительница. "Вот так бы с самого начала" - добавила она.
   Ребята в зале звонко хлопали в ладоши, а незнакомая тетя с красным галстуком на шее ласково похвалила и даже назвала меня молодцом.
   После выступлений, мы вышли на улицу. Начинало вечереть. Давид Семенович сообщил, что раз припозднились и теперь засветло домой не попадем, то придется ночевать. "Сейчас все марш в столовую ужинать, а я пойду похлопочу о ночлеге" - распорядился он.
   Ночевали мы в "Доме Колхозника". В большой комнате сплошь заставленной кроватями. Озаренное предзакатным солнцем, наше пристанище казалось не меньше зала. Наверное, потому, что в деревне не было ни одной избы таких размеров.
   Под потолком в середине комнаты висела электрическая лампочка. Кто-то из самых шустрых наших ребят сообразил, как тут зажигается свет, и щелкнул выключателем. Потом понадобилось щелкнуть каждому. К выключателю выстроилась очередь. Никто из нас до этого случая не видел ни электрических лампочек, ни выключателей. И ринулись все на эту невидаль. Забава оказалась такой заразительной, что остановил ее только неожиданно появившийся учитель. "Прекратите немедленно! Поломаете казенное имущество, а мне за вас рассчитываться придется" - грозно пробасил он.
   Еще большей диковинкой показалась черная "тарелка" репродуктора. Особенно в тот момент, когда она затрещала, и оттуда то ли прогремели, то ли прохрипели ставшие знаменитыми слова: "Говорит Москва, радиостанция имени Коминтерна!".
   Еще поразили нас кровати с зыбучими матрацами, застеленные белыми простынями. Не сами кровати, а то, что для каждого - отдельная. Да не такая, как в деревне, а с пружинной сеткой, на которой хорошо прыгалось. Самых отчаянных прыгунов утихомиривала учительница, пригрозив к ночи выставить за дверь.
   Дома у всех водилось хоть по одной кровати. Но деревянные, с дощатым настилом. У нас на такой кровати за ситцевой занавеской спали родители. Бабушка зимой и летом спала на печке. Все остальные круглый год вповалку на полу. Каждый вечер тетя Дуня стелила подряд несколько холщовых матрацев, набитых мятой соломой. Никаких простыней тут отродясь не бывало. Не было их и на родительской кровати. Зато по низу натягивался кружевной подзор. Укрывались лоскутными одеялами. Зимой еще набрасывался какой-нибудь старый тулуп или полушубок. Так спали в большинстве деревенских домов. Потому-то отдельные кровати с байковыми одеялами и простынями показались барской роскошью.
   Перед отъездом на Олимпиаду, мама напомнила, что в райцентре где-то недалеко от школы, живет один из братьев моего деда, учитель - Морозов Сергей Тимофеевич. Мне хотелось повидать дядю Сережу - так мы его звали. Вечером, подойдя к Давиду Семеновичу, я попросил разрешения навестить своего родственника. Услышав его имя-отчество, учитель оживился, и сообщил, что они вместе кончали Холмское педучилище, и считались даже приятелями. Поэтому Давид Семенович вызвался проводить меня и, заодно, навестить старого товарища.
   Маленькая квартирка дяди Сергея оказалась рядом - в одноэтажном школьном здании, которое по привычке звали старой школой. Тут еще с дореволюционной поры располагалась школа. Когда построили новую, двухэтажную, старую отвели под казенные квартиры для учителей.
   Встретил нас дядя Сергей ласково, радушно. Удивился, как я подрос. Мы не виделись около четырех лет- с того времени, когда разъехались с хутора Алешня. И, конечно, за такой срок я успел измениться.
   Меня тут подробно расспрашивали про родителей, про деда Семена, про жизнь в деревне Понизовье. Пришлось рассказывать.
   Мария Ильинична, жена дяди Сергея, быстро собрала на стол, и нас пригласили ужинать. После ужина в столовой, есть не хотелось. Тогда Мария Ильинична стала угощать меня разными сладостями. Особенно понравились орешки, обсыпанные сахарной пудрой. Я уплетал их с таким аппетитом, как будто внезапно проголодался.
   А взрослые "сообразили по рюмочке", неторопливо закусывали и вели долгую беседу. Давид Семенович с дядей Сергеем вспоминали давние годы учебы, каждый рассказывал про свою нелегкую жизнь в последнее время. Мне запомнилось, как дядя Сергей, захмелев немножко, бранил власти и с тоской говорил о несбывшихся мечтах и планах, порушенных революцией
   Давид Семенович глянул на часы и вроде как с испугом заметил: "Поздно уже. Ох, и попадет же нам от Надежды Федоровны!". Мы попрощались и ушли.
   Не знал я тогда, что больше не придется встретиться с дядей Сергеем. Не предполагал, какими слухами, былями и небылицами обрастет его имя за время войны. Не думал, что тень от этого имени упадет на всех наших родственников. Но об этом позже.

* * *

   Вместе с олимпиадой для меня закончился первый учебный год. Впереди - длинное лето.
   Почему-то вспомнились выученные в те давние времена незатейливые стишки из "Пионерской Правды":
   Лето, солнечное лето,
   Что за славная пора.
   Хорошо в часы рассвета
   Встретить солнце у костра.
   Тогда я солнце у костра не встречал. Наоборот, любил поспать по утрам. Но спал чутко. Особенно после того, как из жаркой избы, где и летом каждый день топили русскую печь, я перебрался в сени. Это рядом с улицей. И все уличные звуки там отдавались по утрам гулким эхом.
   Сквозь чуткую дрему я слышал бренчание ведер и знал, что это отец собрался на колодец за свежей водой.
   Потом тетя Дуня шла доить корову. "Дзинь - дзинь - дзинь" - слышались первые звуки пустого луженого подойника. Постепенно звон переходил в прерывистое шипение, и я зримо представлял, как блестящий подойник наполняется густым молоком с бугристой шапкой белой пены, продырявленной воронками от тугих молочных струй.
   Затем по деревне разливались многоголосые звуки пастушьего рожка, слышался рев и блеяние скотины, выгоняемой на пастбище. И наша Пестреха трубным "М-у -у -у.." возвещала о себе стаду, медленно бредущему по деревенской улице.
   Звуки стада постепенно затихали, и я снова впадал в дрему. И опять просыпался уже от стука бригадира рукояткой хлыста по оконному стеклу. Бригадир давал наряд на работу. И я, как воочию, видел его статную фигуру в седле на сером поджаром жеребце. Легкий свист хлыста и он умчался дальше.
   Скоро и наши все разойдутся на работу. Дома станется одна бабушка хлопотать по хозяйству.
   Каждое утро деревенская улица оглашалась стуком телег, вереницей мчащихся по твердой укатанной дороге. Это ребята, которые постарше меня, спешили к дальним лядинам, где с восходом солнца по росе начали косить мужики. Не зря говорят: "Коси коса, пока роса. Роса долой, косарь домой". Косарям ребята везут бидон свежего молока утренней дойки и караваи мягкого хлеба ночной выпечки. Обратно они нагрузят целые телеги душистой, недавно скошенной травы для обеденной подкормки коров, которых в разгар лета гоняют наполдень: пасут рано с утра и под вечер. Самое жаркое время животные пережидают в хлевах, спасаясь не только от зноя, но и от злющих слепней, жалящих как пчелы.
   Люди тоже в полуденный зной старались прятаться куда-нибудь в тенечек или, как говорили у нас, в засенки. Хотя и в жаркую пору хватало разных дел, хлопот да забот.

* * *

   Но не только делами жили селяне. В самый разгар лета были и праздники. Двадцать первого июля отмечали престольный праздник в честь Казанской иконы Божьей Матери. Чтили этот праздник, не глядя на гонения властей, в Языковщине, Билове, Стихове, Борке и других деревнях, густо расположенных вдоль большака.
   На Казанскую, как говорили у нас, в Языковщине каждый год устраивались богатые и шумные ярмарки. Не упускали случая и магазины райцентра. Они тоже привозили на ярмарку продукты и разные другие товары. Никакого религиозного привкуса в празднестве не чувствовалось. И власти смотрели на все снисходительно. Даже дозволяли колхозникам не выходить в этот день на работу.
   Мои родители собрались тоже на ярмарку, а заодно, и в гости к тете Даше. Она -родная сестра моего деда Семена -жила в большом чириковском доме, который считался приписанным к деревне Борок. Но стоял этот дом поодаль от других деревенских строений и скорее напоминал хуторскую усадьбу.
   Рядом с домом проходил большак, по которому в старинные времена гоняли ямские тройки. На большак выходили широкие двухстворчатые ворота и маленькая калитка.
   По другую сторону дома, за надворными постройками, возвышалась горка с веселым лесочком. На солнечных прогалинках между деревьями тут всегда росло много сладкой душистой земляники.
   Дом принадлежал тете Даше. Там же квартировал учитель местной школы, ее младший брат - Андрей со своей молодой женой и сыном Вадимом, которого все звали Вадик. Большой дом, почерневший от времени, построил задолго до революции муж тети Даши - Чириков - выходец из знатного дворянского рода. Он сразу после смены власти уехал в Петербург, да так там где-то и затерялся. Тетя Даша не любила о нем вспоминать и сильно боялась, что вспомнит начальство.
   Дом и мезонин украшали еще хорошо сохранившиеся резные наличники. Похожей резьбой, кое-где поврежденной неглубокими трещинами, были разукрашены два высоких крыльца. Одно выходило на широкий двор, а другое, через прозрачную веранду, в запущенный сад, который нам с Вадиком казался дремучим лесом. Там росли очень большие старые яблони, груши, сливы, кусты коринки (так у нас называли иргу), красной и черной смородины. В дальнем углу сада мы нашли густые заросли малины с еще не спелыми, только начинающими розоветь ягодами. Но больше всего привлекала нас почти созревшая коринка, которую ели до тех пор, пока не набивали оскомину во рту.
   Во дворе дома, напротив калитки, метался от амбара к хлевам, гремя цепью, большой пес по кличке Джек - чистокровная овчарка серо-бежевого окраса. К ночи дядя Андрей цепь распускал на полную длину и тогда никто чужой не мог пройти в дом. Мы с Вадиком боялись ходить и днем, когда цепь укорачивалась. Пес громко лаял даже на своих, и мне казалось, что он все время норовит оборвать цепь. Тогда несдобровать. Даже Вадик боялся подходить к нему близко. Только в полуденный зной Джек забирался под высокое крыльцо амбара и отлеживался там на прохладе. Тогда он часто дышал открытой пастью, отчего ритмично вздрагивало собачье тело, а с длинного розового языка также ритмично стекали струйки густой слюны.
   Кормил Джека всегда дядя Андрей. Мы смотрели, как жадно поглощает пес скоромное варево из невысокого деревянного ушата и время от времени угрожающе порыкивает - будто боится, что у него отберут еду. Дядя Андрей подозвал нас поближе и, когда Джек поел, дал Вадику погладить собаку. Предлагал он и мне, но я побоялся. Нас предупредили, что без взрослых лучше от Джека держаться подальше.
   В середине двора аккуратным зеленым бугром возвышался погреб с ледником. Там всегда было холодно, сыро и пахло плесенью. Оттуда тетя Даша доставала жбаны ледяного молока с толстым слоем сливок наверху. Там же стояла большая, размером с бочку, квасница, наполненная хлебным квасом. К обеду его приносила тетя Даша в большом кувшине, а потом разливала нам по кружкам. Этот холодный кислый напиток хорошо утолял жажду.
   Дядя Андрей и тетя Шура учительствовали в соседней деревне. Они каждое утро под дружелюбный лай Джека выводили за калитку свои сияющие никелем велосипеды и уезжали на работу.
   Велосипед в деревне тогда считался роскошью. Он стоил дорого и большинству был не по карману. Дед Семен как-то язвительно заметил, что " в колхозе на такую штуку и за всю жизнь не заработаешь"
   На учительскую зарплату купили сразу два. Видно ценился в то давнее время труд учителей. Не то, что сейчас.
   "Пешком бы до школы надо целый час добираться, а на велосипеде под горку - в один момент" -говорил дядя Андрей.
   Его вторая жена - тетя Шура - отличалась молодостью и красотой. По- девически стройная, c толстой русой косой, она казалась совсем юной рядом с давно возмужавшим дядей Андреем.
   Своих детей она не имела, а к пасынку Вадику относилась с прохладцем. Вадик тоже не обожал мачеху. Особенно за то, что при людях она прикидывается доброй, ласкает, cюсюкается, а дома злобно ворчит и даже, бывало, шлепнет мальчонку за какую-нибудь малую провинность.
   Кроме велосипедов, в этом доме водилось еще много разных интересных и непонятных мне вещей. Узнал я про них потому, что родители после ярмарки сразу заторопились домой, а меня оставили погостить на недельку. Резонов к тому нашлось много.
   Тетя Даша запричитала, что "ребенку одним днем не обернуться; и так уморился за дорогу сюда". А дядя Андрей добавил про Вадика, который тоже просил меня остаться, чтобы было с кем играть.
   Вот я и загостился тут не на неделю, а на целых две.
   Хоть тетя Даша и считалась хозяйкой, всеми делами в доме заправляла молодая жена дяди Андрея - тетя Шура. Это она переделала деревенскую избу на городской лад.
   На окнах висели кисейные занавески до самого пола. У стенки стоял мягкий диван и рядом лакированные шкафы с книгами.
   Полы, которые тетя Даша раньше драила голиком с дресвой, теперь покрашены в вишнево-коричневый цвет и та же тетя Даша их каждодневно протирает влажной тряпкой.
   Обедать все садились за большой старинный "барский" стол овальной формы, покрытый белой скатертью. Еду каждому подавали в отдельной тарелке.
   В большинстве наших деревенских домов вся семья любое варево хлебала деревянными некрашеными ложками из общей большой миски. Чай у нас пили из граненых стаканов и только по субботам после бани.
   А тут тетя Шура собирала чай между обедом и ужином, после полуденного отдыха. Разливала она чай из большого фарфорового чайника в низкие тонкие чашечки с золотыми ободками. Чашечки ставились на такие же блюдца. На блюдце, возле каждой чашки, она клала по маленькой серебряной ложечке с золоченым черпаком и черенком, покрытым фиолетовой эмалью.
   Дядя Андрей, перед тем как сесть за чай, ловко колол крупные, с овальными боками, куски сахара бледно-голубого цвета. Колол до тех пор, пока не наполнялась хрустальная сахарница на длинной тонкой ножке. Она ставилась на середину стола, и каждый сам клал в свою чашку маленькие сладкие кусочки. Хотя дозволялось класть сколько угодно, я брал не больше двух, какие помельче. Боялся сердитого взгляда тети Шуры. А еще больше я боялся повредить маленькую и, как казалось, хрупкую ложечку. Я видел, как тетя Шура их пересчитывала после каждого чая. Поэтому размешивал в чашке долго, с большой осторожностью, еле касаясь дна. Иногда был готов отказаться от чая. Но даже это не смел сказать. И оставаться каждый раз последним за столом - тоже было неловко. В такие минуты мне сильно хотелось домой.
   Но Вадик показал интересное сооружение, занимавшее целый угол в большой гостиной. Оно было самым интересным и загадочным в чириковском доме. Называлось сооружение радиоприемник. Да не какой-нибудь детекторный с наушниками, а настоящий громкоговоритель. "Он принимает не только Москву, но и заграницу" - предупредил меня Вадик. И я, не успев еще ни разу послушать, зауважал эту громоздкую штуковину.
   В Плоскоши, во время районной олимпиады, я видел черную тарелку репродуктора и не раз слышал исходящие оттуда хриплые звуки: "Говорит Москва". Тарелку тоже называли - радио.
   У дяди Андрея радиоприемник занимал несколько полок. Там стояли в ряд несколько ящичков красного дерева со стрелками внутри и множеством ручек управления сбоку. От них куда-то ввысь, проткнувшись сквозь потолок, тянулись разноцветные провода.
   Внизу на полу разместились коробки с батареями, питающими приемник электричеством. На коробках я увидел надписи БАС-60 и БАС-80. Что означали эти надписи, не знал даже Вадик.
   Потом мне Вадик объяснил, что главнейшая часть приемника - антенна. Пока ее не установили, приемник молчал. Вадик показал во дворе дома две высоченные жерди. Одна стояла на вершине холма уже за границей усадьбы, а другая у фронтона дома, напрочно приделанная к нему стальными скобами. Между этими жердями протянут медный провод, свитый из тонких проволочек в веревку толщиной почти с палец. Привязывался провод не напрямую к жердям, а через несколько фарфоровых изоляторов, которые казались нанизанными, как бусины. Все вместе это и составляло антенну.
   Включал радио только сам дядя Андрей, когда возвращался из школы. Передачи начинались все теми же словами, что раздавались в Плоскоши из репродуктора: "Говорит Москва. Радиостанция имени Коминтерна". Эти передачи меня мало интересовали.
   Но как-то раз вечером, когда нам с Вадиком подходила пора спать, дядя Андрей что-то "колдовал" над радиоприемником. Вадик ушел в детскую комнату, а я, притаившись за шкафом, остался смотреть и слушать. Дядя Андрей крутил разные ручки приемника и сквозь треск, обрывочные звуки музыки, голоса на незнакомом языке, - стали прорываться разговоры по-русски. Местами русская речь звучала чище и громче, чем в передачах из Москвы. Но мне было понятно, что это какая-то не наша, чужая речь.
   Разговор шел о недавно закончившейся финской войне, о больших потерях советских войск в эту войну, об охватившей Европу новой мировой войне -страшной и губительной для тысяч людей.
   Тогда я впервые услышал про Германию, про Гитлера и каким-то недетским чутьем почувствовал надвигающуюся беду.
   Тут обернулся дядя Андрей и увидел меня, оторопелого от его неожиданного взгляда. Я испугался, что получу взбучку за подслушивание. А он только погладил меня по голове и сказал ласково: "Иди-ка спать. Вадик там, наверное, уже все сны проглядел". Получилось, что мы оба попали впросак. Застали друг - друга за неблаговидным делом.
   Самое яркое событие, связанное с радио, произошло в следующее воскресенье. Оно совпало с каким-то религиозным праздником. К тому времени все церкви в округе уже успели разорить, и тетя Даша вечерами перед сном молилась дома в своей комнатке. Там в углу висела черная Казанская икона Божьей Матери, а под ней тусклым огоньком горела лампада.
   Уединенные тихие молитвы тети Даши нарушились с появлением радио.
   В то воскресенье к тете Даше из деревни Ермишенки приехала погостить ее родная сестра Любовь Тимофеевна. Тетя Даша, дождавшись, когда они останутся вдвоем, рассказала своей сестре, что у них есть такое радио, которое по религиозным праздникам передает откуда-то из-за границы богослужение на русском языке. "Иной раз хорошо слышно, как батюшка читает знакомые наши молитвы. Но особая благодать наступает, когда передают песнопения церковного хора и колокольные звоны, рассказывала тетя Даша.
   Они вдвоем пошли к дяде Андрею, что-то писавшему за столом, и упросили того настроить радио "на нужную волну", чтобы им послушать голоса далекого богослужения и самим помолиться. Дядя Андрей обещал устроить "вечерню дома". Хотя оговорился, что не всегда бывает хорошая слышимость.
   Задолго до вечера, сестры хорошо протерли полы и мебель в гостиной, постелили чистые домотканые половики, настежь открыли окно, чтобы проветрить комнату. Но, самое главное, несмотря на косые взгляды молодой хозяйки- тети Шуры, повесили в красный угол икону и лампадку под ней.
   Перед тем, как повесить икону на новое место, тетя Даша протерла чистой фланелевой тряпочкой и саму черную доску, и серебряную ризу. Икона засияла, как обновленная.
   Когда в известное время дядя Андрей включил радиоприемник, то послышался треск, какие-то другие непонятные звуки и слова на незнакомом языке. Тетя Люба даже приуныла. Но Вадик утешил ее: "Погоди, маленько. Сейчас папа настроит приемник и будет вам служба. Слышимость сегодня должна быть хорошая" - заявил он солидно, как опытный человек по этой части.
   Так все и получилось. Раздались раскатистые разноголосые звуки колоколов. Затем началась молитва. Священник распевно читал ее густым басом, а ему вторил хор. "Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!" - слышалось громко на всю комнату.
   Тетя Даша, уже привыкшая к таким передачам, стояла спокойно, изредка осеняя себя крестом и кланяясь в сторону иконы.
   А тетя Люба, первый раз за последние два десятка лет услышавшая церковное пение, сразу преобразилась. Лицо ее посветлело, распрямился стан раздались плечи...Она стояла, как по команде "Смирно!", боясь шелохнуться.
   В самом напряженном месте, когда голос священника звучал особенно проникновенно и, подхваченный хором, лился широко, свободно, пожилые женщины опустились на колени, обратив взоры на икону, стали истово молиться, повторяя божественные заклинания: "Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй нас!"
   Зачарованный магией торжественных звуков, я молча смотрел на молящихся. И тоже изредка крестился, склонив голову, как учила бабушка Лукерья.
   Теперь, спустя многие десятилетия, становится понятным, до какой степени истосковались тогда люди по отнятой, "искорененной" властями вере, если мои тетушки молились под какое-то не наше радио, передающее богослужения. Кстати, совсем недавно я узнал, что именно с тридцать девятого года радиостанция Би - Би - Си начала вести регулярные передачи из Лондона на русском языке. С той поры в воскресные дни и православные праздники стали передаваться по-русски божественные литургии. Первым священником, который в лондонском храме читал перед микрофоном молитвы и проповеди на русском языке, был Родзянко - сын известного политического деятеля Родзянко М. В. - председателя последней пред революцией Государственной думы. Интересный многосерийный документальный фильм об этом замечательном человеке и выдающемся священнослужителе в свое время показывали по телевизионному каналу "Культура".
   Наверное передачи богослужения из русской православной церкви в Лондоне и слушали летом сорокового года тетя Даша с тетей Любой. Странно, что тогда еще не глушили эти передачи.
   Кроме радио, под большим секретом показал мне Вадик отцовское ружье. Вынул его Вадик из платяного шкафа. Мы воспользовались случаем, оказавшись одни дома. Родители куда-то укатили на своих велосипедах, а тетушки трудились на огороде. Тогда и решился Вадик показать мне запретную вещь - ружье. Завернутое в клетчатую фланель, оно хранилось в глубине шкафа. Когда мы его развернули, сразу испачкали руки о смазку, обильно покрывшую стволы. От этой смазки ружье блестело, как новое. Бросился в глаза причудливый рисунок, выгравированный на вороненой замковой части ружья. Вадик рассказал мне, что "ружье штучной работы, сделано в Германии и ему цены нет". Это он явно повторял слова отца. Потом добавил, что называется ружье "Зауер три кольца". Что зайцев и косачей, когда жили на хуторе Алешня, отец бил без промаха с расстояния больше полста шагов.
   Я обратил внимание на ложе светло-коричневого цвета, украшенное затейливой тонкой резьбой. Вадик объяснил, что оно "орехового дерева". Видно отец не раз любовался драгоценным оружием в присутствии Вадика и ненароком называл особые достоинства своего давнего приобретения. Переломив ружье, Вадик показал мне стволы изнутри: они блестели, как зеркало. "Хромированные!" - отметил он - А еще они витые. Такие стволы никогда не заржавеют, и никогда их не разорвет при любом самом сильном заряде".
   Потом Вадик показал маленькие красивые отцовские часы на черном кожаном ремешке с блестящей пряжкой. Они совсем не такие, как у нашего бригадира. Тот свои - большие с крышкой- носил в кармане. А эти полагалось носить на руке. За очень чистым, почти незаметным, стеклом, кроме двух стрелок, показывающих часы и минуты, быстро крутилась еще одна очень маленькая стрелочка, которая, как я выяснил, называлась секундной. Сверху стекло покрывалось ажурной решеточкой серебристого цвета. Вадик сказал, что она хоть и тонкая, но прочная и хорошо предохраняет стекло. Про часы Вадик добавил, что они не простые, а швейцарские - очень точные и дорогие.
   Никто тогда не думал, что всему этому богатству скоро придет конец.
   В первый же день войны дядя Андрей вместе с другими мужиками ушел на фронт. Часы он оставил на память своей жене Шуре. Назавтра рано утром к их дому подкатила машина-полуторка. Из нее выскочили пятеро бойцов НКВД с наганами на боку. Начали обыск. Еще не закончив его, стали грузить в кузов машины всю радиоаппаратуру вместе с батареями. От редкого тогда радиоприемника осталась одна антенна с поддерживающими ее жердями.
   Велосипеды тоже отнесли в машину. В последнюю очередь, перевернув все в доме, нашли хорошо запрятанное в кладовке ружье со снаряженными патронами и мешочки разных "охотобоеприпасов". На возмущение тети Шуры они ответили просто: "Есть такой приказ". И уехали.
   Тетя Даша потом сильно жалела только отобранное ружье. Уходя на войну, дядя Андрей говорил, что ружье большая ценность и если будет тяжело с едой, то за него можно выменять не один мешок ржи. Но ружье отобрали.
   Мачеха Вадика, знавшая немного немецкий язык, во время оккупации "подружилась" с немецким офицером и исчезла куда-то вместе с отступающими немцами.
   Вадик остался на попечении тети Даши. Она спасла мальчонку от погибели в голодные военные годы, как могла, воспитала.

* * *

   Оставшись круглым сиротой, Вадик не чувствовал себя обделенным судьбой. Тетя Даша сделала все, чтобы он всегда был сыт и мало-мальски обут - одет. Уже после войны, получив похоронку на дядю Андрея - отца Вадика - тетя Даша выхлопотала небольшую пенсию. А еще, хоть и было это под запретом, наловчилась она гнать самогонку, которую дешево продавала любителям этого зелья. Не велик доход, но на еду хватало.
   Когда Вадик закончил семилетку, он поступил в педучилище для детей сирот - сыновей и дочерей погибших воинов. Такое училище располагалось в Ленинграде. Привлекло оно тем, что студенты там находились на полном государственном обеспечении.
   Были у Вадика планы: после окончания училища поехать в родные края и работать в той же школе, где перед самой войной учительствовал отец. Он обещал это тете Даше. Она очень ждала племянника, надеялась на него, как на единственную опору.
   Но все планы рухнули. Вадика призвали на действительную службу в армию. Следом за дипломом об окончании педучилища, он получил повестку из военкомата и вместо свидания с тетей Дашей, свидания с родными местами, он оказался в воинской части под Петрозаводском.
   Тетя Даша сильно огорчилась. Но Вадик не унывал. Служба шла хорошо. Никакой дедовщины тогда не было. Он скоро пошел на повышение и в звании сержанта получил назначение на должность писаря при штабе авиационного полка.
   В училище он познал нотную грамоту и, обладая хорошим музыкальным слухом, научился играть на баяне. Постоянный участник самодеятельности, безупречный службист да еще на писарской должности, Вадик имел возможность каждый выходной получать увольнение. Он приезжал к нам домой, возился с маленькими нашими дочерьми, приятно проводил вечера в долгих беседах. И почти всегда без единой рюмки алкоголя. На очень трезвую голову я внушал ему, что отслужив положенный срок, надо возвращаться домой к тете Даше. "Ты будешь там первым парнем на деревне, найдешь первую красавицу, женишься, наплодишь детишек на радость тете Даше и будешь жить счастливой жизнью" - говорил я Вадику неустанно.
   А тетя Даша писала ему ласковые письма, сообщала, что ждет - не дождется, что по рублику-гривенничку накопила за три года денег и приобрела в раймаге тульский баян. Писала она и про то, что дом требует ремонта, что ей - старой - уже многое невмоготу и теперь одна надежда на него- племянничка.
   Но надежды тети Даши не оправдались.
   Оказалось, что в Ленинграде у Вадика была любимая девушка Кира. За время службы она успела выйти замуж. Узнав эту печальную новость, Вадик сильно расстроился и всеми правдами-неправдами, добился демобилизации в Ленинград, где, как говорят, у него не было ни кола, ни двора. Он не знал, где будет там жить, где работать. Он даже не думал об этом. Главная цель, какую поставил перед собой Вадим Морозов - только что демобилизованный старший сержант - вернуть любимую девушку Киру. Его не смущало то, что она давно мужняя жена, и могла уже обзавестись потомством.
   Как потом выяснилось, именно так все и было. Хорошо, что обошлось "без кинжальных хитростей и драк".
   Тут бы и уехать домой, чтобы начать жизнь по-новому. Но Вадик остался в чужом и чуждом ему городе. Остался без прописки, без работы и без единого гроша в кармане.
   Не найдя приюта у родственников, он стал искать любую работу: только бы с пропиской. Устроился в какой-то организации плотником третьего разряда; прописался в общежитии строителей.
   Плотник, ни разу не державший топора в руках, измельчал бой кирпича, таскал мусор, разгребал снег. Будучи, по сути, разнорабочим, он и зарплату получал такую, что еле хватало на еду да на курево.
   Как на грех, тут взыграла природная интеллигентская гордость. Поступил в университет на вечернее отделение истфака.
   Началась у Вадима жизнь на пределе возможного. Потаскав день кирпичи на стройке и перекусив на ходу пирожком, он почти час ехал в центр города, чтобы до полуночи слушать лекции, а потом, голодный, возвращался в промерзшем вагоне трамвая обратно в общежитие. И назавтра, поднявшись в семь утра, все повторялось сначала. Изо дня в день - одно и то же.
   Выдержал Вадим такую жизнь ровно полгода.
   Потом потянулся к рюмке. Бросил университет. Работал кое-как и, можно сказать, ничего не зарабатывал.
   В этот момент и подобрала Вадима сорокапятилетняя женщина. Она обогрела его, дала, как говорят, хлеб и кров. Чуя роковую разницу в возрасте, и стараясь удержать примака любой ценой, она стала ежедневно покупать ему по четвертинке водки. Не понимая, к чему это приведет, не предвидя скорого трагического конца.
   Вадим не раз впадал в длительные запои. Он стал терять человеческий облик, сник душой и телом. Со страшной болезнью - "белой горячкой" - он попал в больницу. Но врачи оказались бессильны. Поздно.
   Умер Вадим после очередного запоя от "сердечной недостаточности" в возрасте тридцати двух лет.
   Не дождались его красивые девушки в родной деревне, учительская работа, новенький нетронутый баян и старая, нуждающаяся в помощи тетя Даша.
  

* * *

   Летом сорокового года мы не задумывались о будущем. В беспечных играх незаметно пролетали дни. Я почти не вспоминал о доме и не догадывался, что давно прошла отпущенная мне неделя гостевания. Нам с Вадиком было так хорошо, что я согласился бы остаться тут на целое лето. Но неожиданно в Борке появился мой отец. "Пора и честь знать!" - сказал он мне, а тетю Дашу попросил помочь собраться в дорогу. Пришла пора возвращаться домой. "Ты и так тут загостился сверх меры. Людям лишних хлопот прибавил", - посетовал отец не столько мне, сколько тете Даше.
   Она, кроме моих вещичек, собрала в узелок нам перекуску на дорогу и добавила разных гостинцев.
   "Давай, поторапливайся! Дорога плохая и сплошь лесом. Надо засветло успеть", - предупредил отец.
   Накануне прошли дожди. На дороге образовались лужи, которые с трудом удавалось обойти. Подсохшая за лето тропинка местами разжижалась, и ноги частенько вязли в грязи.
   Сильно прибыла вода в речке Алешне. Старую переправу снесло быстрым течением. Отец по пути туда нашел огромную ель, вывороченную ветром и поваленную как раз поперек реки: "Тут смотри, как бы глаза не выцарапать. Я еле перешел. Пожалел, что не взял топора".
   Дерево, ощетинившееся плотно торчащими сучьями, лежало низко над водой. Мутные потоки, пробиваясь через частокол нижних сучьев, распылялись мелкими брызгами. Мокрые разлапистые еловые ветки, сквозь которые мы пробирались на другой берег, больно хлестали по лицу, а стекавшая с них вода ледяными струями лилась за шиворот. От такой "водной процедуры" меня бросало в озноб и даже приходило в голову, что лучше бы поискать брод.
   Мы все-таки пролезли через мокрые колючие еловые ветки и оказались на высоком противоположном берегу, у края большой поляны. Отец тут сразу признал еще недавнюю пашню в бывшей нашей усадьбе на хуторе Алешня. По высокой траве направились прямо к тому месту, где стоял дом и надворные постройки. Там все заросло бурьяном в человеческий рост, а от большого яблоневого сада остались одни скелеты высохших деревьев без единого листика.
   Отец тяжело вздохнул и промолвил тихо: "Вот что наделали лютые морозы в прошлую зиму". Потом помолчал и добавил с дрожью в голосе: "А -а - а.... Все - равно разорили."
   Дальше долго шли молча. Знаменитый мостище, последние годы не знавший ремонта, кое-где успел сгнить, и мы часто вязли в черной торфяной жиже.
   Легонько вздохнули, когда вышли к ясному сосновому бору. Дорога стала веселее. По сторонам от нее бросались в глаза старые лядины с колхозным цветущим льном, похожие на голубые озерки среди леса.
   Когда вышли на широкое Михалкино поле, отец сказал прибодряюще: "Теперь тут рукой подать до росстаней, а там, глядишь, и дома".
   Уже в деревне увидели, как за рекой садится солнце, коснувшись кромки дальнего леса. "Все-таки успели до заката" - важно и с удовлетворением сообщил я. И тут заметил бабушку, выбежавшую нас встречать: "Ну, слава тебе Господи, явились. А то мы тут всякого надумались... Идите скорей в избу, там мамка вам на стол собирает. Ужинать пора".

* * *

   Летом сорокового года в деревне появилась знаменитость. Да не какая-нибудь приезжая, а местная. Такой знаменитостью стала деревенская девка, которую потом все звали Рюшка-трактористка. Была у нее настоящая фамилия - Кудрявцева и приходилась Рюшка родной сестрой нашему приятелю Саньке Кудрявцеву. Откуда у нее такое имя в нашей компании никто не знал. Один раз приезжий тракторист из МТС полюбопытствовал, что у нее записано в метрике. "Что надо, то и записано!" - грубовато ответила Рюшка. Больше к ней с такими вопросами не приставали. Нам-то, какое дело. Все так зовут. Она откликается - ну и ладно.
   Еще девчонкой Рюшка отличалась плотным телосложением и недюжинной силой. На коромысле носила по два больших ведра воды, легко ворочала мешки с зерном или картошкой, двигала, когда надо, трехведерный ушат с солеными огурцами, даже теленка-сосунка в сильные морозы таскала из хлева в избу без всякой помощи. Водилась она больше не с девчонками, а с ребятами: либо ровесниками, либо с теми, которые постарше. Если возникала ссора, переходящая в потасовку, она дралась на равных.
   Фигура у Рюшки не отличалась стройностью. Толстые в икрах прочные ноги постепенно переходили в широкую почти квадратную спину. Широкоплечая, с короткой могучей шеей, она казалась меньше истинного своего роста.
   Ходила Рюшка в клетчатых домотканых мужских рубахах с воротом нараспашку и в длинных темных юбках из "чертовой кожи". Как только появился у нас первый трактор, Рюшка сменила свои юбки на шаровары - вечно заляпанные мазутом и, казалось, никогда не знавшие стирки.
   Появившийся в деревне первый трактор ХТЗ на высоких задних колесах со стальными клиновидными шипами, привлек всех деревенских мальчишек. Но главной фигурой и первой помощницей трактористу там сразу стала Рюшка. Она носила воду для радиатора, перебирала и чистила детали двигателя, протирала забрызганные свечи. Иногда ей дозволялось даже набрать из бочки в ведро керосину. При этом Рюшка пользовалась шлангом, как "заправский шоферюга". Так хвалил тракторист. Он уважал ее за тягу к технике, силу и смекалку во всем, что касается трактора. Показывая своей ученице разные детали тракторного нутра, объяснял названия, говорил что каждую надо ставить на свое место, "чтобы все крутилось-вертелось без заторов".
   Благодаря своему прилежанию и упорству, Рюшка быстро усваивала премудрости устройства трактора и однажды, с позволения учителя, ей даже удалось завести громоздкую машину.
   Несмотря на свое непривлекательное обличье, Рюшка ходила с гордо поднятой головой и наверняка чувствовала себя чуть не королевой. И было от чего. Парни, ее ровесники, не вникали в технику, и она оказалась единственным человеком в деревне, который тут уже что-то соображал.
   Особенно возгордилась Рюшка в тот день, когда она первый раз села за руль и проложила длинную борозду с конца - в - конец Шешенского поля. Борозда получилась не очень ровная, но тракторист похвалил ее, и сказал: "Первый блин вышел что надо".
   В августе сорокового года Рюшка за две недели окончила ускоренные курсы трактористов при МТС, приехала домой с важной казенной бумагой - "удостоверением" и сразу приняла трактор. С этого момента она и стала знаменитостью на всю округу.
   В то же лето колхоз получил первый зерноуборочный комбайн. Большую высоченную машину, прицепленную к Рюшкиному трактору, ходили смотреть всей деревней.
   Дядя Матвей, колхозный бригадир, рассказывал, что это нужная машина. Она рожь сразу жнет, молотит и веет. Бабы охали с удивлением, и даже мужики с трудом верили в такое чудо техники.
   До этого лета рожь жали серпами. Вязали снопы, их ставили в бабки. Когда в бабках рожь вся ровно дозревала, ее на телегах развозили по гумнам. Там снопы подсушивали на воздухе и складывали под навес. Если под навесом не оставалось места, снопы складывали в громадные скирды. В скирдах рожь хранилась до поздней осени. Потом, по завершению полевых работ, начинали молотить рожь. Ночами чадили риги, просушивая ржаные снопы, а с утра до вечера на всю округу раздавался гул молотьбы. Молотили цепами. По двое, трое, четверо и пятеро. И в каждом случае своя музыка, свои ритмы разносились в осеннем стылом воздухе. Вроде обычные звуки: тук-тук, тук-тук - раздавались из гумна в таких разнообразных сочетаниях, что останавливались послушать прохожие. Наша компания мальчишек могла подолгу любоваться красивой и ловкой работой людей на молотьбе. Продолжалась она неделями, а то и месяцами.
   И вот пригнали чудо-машину. Она одним разом все делает. Теперь с поля в амбар везли сразу чистое зерно. И вытворяла такое наша деревенская девка Рюшка. Правда, где-то высоко в застекленной кабине сидел присланный из МТС мужик, который назывался комбайнер. Он управлял этой машиной. Но мы все равно главной считали Рюшку с ее трактором. Ведь комбайн сам не может даже сдвинуться с места. Это Рюшка, сидя за рулем, приноравливалась брать полоску ржи как раз той ширины, какая соответствовала захвату жатки комбайна. Она старалась рулить так, чтобы подбирать рожь до единого колоска. Сам бригадир потом хвалил Рюшку: "Чистая работа!".
   Хвалили ее и в районе. О ее "доблестном труде" писали в районной газете. Потом пригласили на "слет колхозников-ударников", где она выступила по написанной кем-то бумажке. В деревне судачили, что не узнать теперь Рюшку. Бойкая стала, языкастая.
   Из подаренного на слете отреза сатина сшила себе яркое расклешенное платье. Увидев ее в обнове, удивился даже всегда невозмутимый бригадир. Он сказал, что теперь от парней не будет отбоя; женихи толпами повалят.
   После слета ударников письмоносец отдал местному начальству важную областную газету. Ее громко читали в сельсовете, а потом на общем колхозном собрании. Там Рюшка была расписана, как настоящая героиня. Оказывается, она, сама того не ведая, подхватила партийный призыв - "Женщины на трактор!" - и в наших краях стала самой первой зачинщицей в этом деле. Но, главное, из газеты односельчане узнали про награду Рюшки. Да не какую-нибудь там грамоту, а настоящую медаль "За трудовое отличие". Не одна Рюшка-весь колхоз и даже район на этом прославился.
   А сама героиня не возгордилась без меры, но приняла известие с радостью. И постаралась оправдать заслуженную славу. Еще раз она отличилась на подъеме зяби. Те гектары, что мужики до нее пахали неделю, она успевала поднять за три-четыре дня. Торопилась Рюшка. Работала от темного - до - темного. "Осень на носу!" - не раз слышала она от председателя. И сама хорошо видела пожелтевшие листья на деревьях, гомон сбившихся в стаи грачей, готовых к отлету. "Глядишь, скоро белые мухи полетят" - приходило в голову. Особенно вечерами, когда студеный ветер с севера вызывал озноб после трудного рабочего дня. Вот и старалась вспахать последнее поле к сроку.
   Не зря наградили Рюшку!

* * *

   После уборки ржи в колхозе теребили лен. Именно теребили, выдергивая из земли прочные его стебли с тяжелыми метелками на макушке. В этих метелках - россыпи золотисто-коричневых спелых семян, из которых получалось очень вкусное и полезное льняное масло.
   Культура выращивания льна создавалась в наших краях веками. Безо всяких ученых книг человеческий опыт передавался прямо-таки из рук - в - руки, от старшего поколения к младшему. И никакая наука не может заменить простого умения, накопленного годами, житейской сметки людей, которые привыкли творить чудо: превращать голубые полянки цветущего льна в шелковистое волокно, а потом в белоснежные либо разноцветные холсты.
   Теребили у нас лен вручную. Как косари одна за другой шли в ряд женщины, подбирая пучок стеблей и выдергивая их правой рукой. Потом льняные стебли перекладывали в левую руку, пока там не накопится целая пясть. Накопленные в руке стебли клали на землю поперек заблаговременно приготовленной связки, которую вили из тех же стеблей. Надергав и сложив достаточно стеблей, их вязали в сноп. Точно так, как вязали снопы ржи во время жатвы. И так же, как на ржаном поле, по завершению рабочего дня льняные снопы ставили в бабки. Только они отличались от бабок ржи. Те - высокие стройные под шатровыми крышами. А бабки льна - низенькие продолговатые, похожие на маленькие стожки: плотно прижатые пять пар снопов в ряд - комлями на земле, макушками с блестящими метелками жирных семян - к верху. В бабках подсыхало и дозревало семя, не успевшее дозреть на корню.
   В положенный срок бабки свозили на гумна, сушили в ригах, молотили и хорошо провеянное семя определяли в амбары на хранение. Так делали в доколхозную пору. А в нашем колхозе "Красный победитель", хоть любое намолоченное зерно, хоть льняное семя - сдавали "в счет госпоставок". Только во время оккупации на частных маслобойках превращали льняное семя в масло, и сами употребляли его в пищу. Но об этом подробнее в свое время.
   Самая главная работа со льном начиналась после его обмолота. Много труда, умения и старания требовалось, чтобы превратить льняную солому в прочное волокно.
   Первым делом эту солому замачивали в прудах-мочилах. Тут требовалось точно выдержать время; вынуть из воды в аккурат к тому сроку, когда подразмокнет наружная часть соломы. Только в этом случае она станет легко отделяться от волокна при дальнейшей обработке.
   Вымоченный лен вынимали из прудов и расстилали на пожню под холодные августовские росы. Время лежки определяли не столько на глаз, сколько на ощупь. Чаще всего это был женский глаз и женские руки. Те самые опытные руки, которые занимались льном еще в своем единоличном хозяйстве. Они никогда не ошибались.
   Вылежавшийся лен собирали, опять вязали в снопы и свозили на гумно или под навес для просушки. Сушили его медленно, постепенно. Тогда наружная часть соломы становилась хрупкой, ломкой, а волокно сохраняло мягкость и шелковистость. Стоило чуть-чуть не досушить и, как говорил наш бригадир, на первосортный продукт можно не рассчитывать. Потому и смотрел он, как "доходит" солома, собственным опытным глазом. Никому не доверял.
   Просушенный лен мяли. Теперь такие мялки увидишь только в музеях. А перед войной с их помощью перерабатывали горы снопов льна, собранных с огромных колхозных полей и лядин.
   Льномялки раньше водились в каждом доме. Потом, с появлением колхозов, их "обобществили". Устройство это нехитрое, простое, но в том его и выгода. Любой мужик, мало-мальски владевший топором, мог без большого труда смастерить его из двух гладких нетолстых березовых или дубовых бревен длиной в три аршина.
   В нижнем неподвижном бревне вдоль на всю длину вырубался по середине один зуб высотой в вершок.
   Верхнее подвижное бревно выбиралось немного потолще, и там вырубались два зуба с таким расчетом, чтобы зуб нижнего бревна пришелся как раз между ними. Комлевый конец верхнего бревна завершался рукояткой. К комлевому концу нижнего бревна либо приделывали две ноги, либо выбирали его с двумя прочными сучьями в этом месте и тогда льномялка опиралась на "свои" ноги. Макушечные концы соединялись в виде шарнира и ложились прямо на пол.
   В пору, когда мяли лен, выстраивались в ряд больше десятка мялок. Мять лен - занятие простое, но тяжелое и чисто женское. Так видно повелось с давних времен. В левую руку брался пучок льняной соломы, а правой за рукоятку поднималась верхняя часть мялки. Между зубьями верхнего и нижнего бревен мялки помещался этот пучок, и частыми ударами его мяли до тех пор, пока солома не раскуделивалась, не становилась волокнистой. Она называлась трестой. Сваливали тресту под навесы. Иной год скапливалось ее так много, что приходилось метать в широкие неуклюжие скирды. Хранилась треста так до первого санного пути. По первопутку ее везли до Торопца, а дальше по железной дороге на перерабатывающие фабрики. В колхозе загодя готовились к таким перевозкам. Хорошо кормили лошадей, чинили сбрую и сани. Целые длинные обозы с трестой уходили из деревни каждую неделю. Мужиков в такой извоз выбирали самых надежных.
   А дома "свою" занозистую тресту трепали вручную. Отполированной до блеска тонкой дубовой лопаткой (трепалкой) с обоюдоострыми краями ее как бы рубили туда-сюда на весу, отделяя волокно от колючей костры. Очень пыльную и вредную эту работу опять-таки выполняли женщины.
   И на этом не кончалась обработка льна. Вытрепанные пучки грубо обработанного льна потом чесали стальными щетками, превращая в тонкое шелковистое волокно.
   Долгими зимними вечерами девушки и женщины пряли лен дома и на посиделках. Суровая пряжа - тонкая и прочная - шла на холсты. Их ткали почти в каждом доме. Кроме того, холщовые нитки использовали для основы при изготовлении полусуконных тканей: когда основу делали из прочных льняных ниток, а на подтычку шла шерстяная пряжа.
   В довоенное время и во время оккупации непременной частью обстановки в любой крестьянской избе-были кросна. Их убирали только на лето, а поздней осенью ткацкий стан снова водворялся на свое место в центре избы. Если изба маленькая, он занимал ее чуть не наполовину. У нас дома ткачеством занималась в основном бабушка. Иногда ее сменяла тетя Дуня.
   Последний раз ткацкий стан вынесли из нашей избы весной сорок второго года. Летом того же года началась эвакуация. После возвращения нашли голые стены. Пропал и ткацкий стан, приобретенный еще до революции дедом Иваном. На чердаке попадались поломанные берда и некоторые части станины. Потом и они затерялись. Затерялась, канула в лету древняя культура льна, а вместе с ней и домашнее ткацкое ремесло. Теперь льняное полотно по непотребно высоким ценам покупаем за границей. Скажи про такое моей бабушке, ни за что бы не поверила.

* * *

   Поздней осенью в деревне резали скот. Никогда не говорили "забивать". Не знали такого слова. Хоть овец, хоть телят, хоть свиней не забивали, а резали. У колодца бабы, к примеру, шепотом судачили, что сегодня у Новиковых свинью будут резать; опять мужики загуляют на всю ночь.
   И вправду, к такому случаю в каждом доме заранее гнали самогонку. Один - двое соседей обычно помогали хозяину порешить скотину да освежевать тушу. Потом они отмечали такое событие долгим застольем.
   Самогонку начинали гнать сразу после Покрова, а резать скот после зимнего Николы.
   Точнее срок подсказывала погода. Старались подстатить к хорошим морозам, чтобы мясо лучше хранилось. Хотя его потом все равно солили в больших березовых либо дубовых бочках.
   В ту последнюю предвоенную осень председатель колхоза сетовал, что коровы остались без сена. Даже на луговинах травы местами пошли под снег. Не говоря про лесные покосы.
   Многие хозяева не сумели в достатке заготовить сено и для своих коров. Больно уж непогодистое случилось лето. Считанные дни пришлись на ведро, а затяжные дожди сгноили даже подкошенные травы.
   Тогда и понаехали из районного ГПУ начальники с наганами на боку, и пошли они шастать по дворам колхозников, и начали отбирать якобы излишки сена. Но на всю деревню не нашлось ни одного двора, где бы хватило сена на свою корову. Какие могли быть излишки, если некошеные луга стояли под запретом до самого снега. А то, что некоторые сумели в сумерках накосить по канавам да буеракам, самим еле хватило бы на ползимы. Вот эти последние крохи и отбирали под видом излишков. Не щадили даже многодетные семьи, для которых корова была единственной кормилицей. Все мели, как под метелку. И ни единого слова им поперек почти никто сказать не решался. Все боялись. Чуть-что - записывают в супротивники советской власти и грозятся увезти с собой.
   В крайнем доме Афоничевых навстречу начальству вышел сам хозяин - Марк Алексеевич, которого все в деревне звали просто Марко-с ударением на последнем слоге. Он собирался резать свинью и только закончил по такому случаю гнать самогонку. К приезду начальства Марко был немного под хмельком. Наверное, это его и сгубило. Трезвый Марк Алексеевич отличался тихим нравом и удивительной неразговорчивостью. А тут как прорвало. Кричал и матюгался -на всю деревню слышно: "Сена не дам! В сарае и так крохи! Корову не дам загубить! Кто сунется - самого порешу!" Готовый схватиться за топор, он все это густо пересыпал грубой бранью. В тот раз спасла его жена - моя крестная тетя Оля. Она повисла на разгоряченном без меры муже, завыла в голос, запричитала, как на кладбище. Даже начальство оторопело. Ни с чем уехало. Только не на долго. Марко и раньше у них был на заметке, даже числился в подкулачниках. Теперь они видно оставили его до первого случая. И случай скоро подвернулся.
   В колхозе давно закончилась страда. Наступило предзимье. Никаких спешных работ не намечалось, и Марко занимался своими делами, которых всегда полно в каждом доме.
   В это время (дело шло к обеду) звякнуло кольцо калитки и во двор зашел знакомый мужик из соседней деревни Шешено.
   -Здравствуй, Марк Ляксеич! Дровишки готовишь. Пора-пора. Зима не за горами. А я по делу - объявил нежданный гость.
   -Что за дело у тебя. Справные мужики все дела уже успели переделать и теперь, как медведи, в спячку залегли - ответил Марко.
   -Я вот припозднился. Рождество на носу, а боров-двухлетка в хлеве. Там ему уже не повернуться. И кормить стало нечем. Так что дело у меня простое - коли можешь, помоги зарезать скотину. Все хвалили тебя, как мастера этого дела. Сам я не ловок, да и боюсь. Такой зверюга - сожрать может. А у тебя, говорят, сноровка. К кому же еще обращаться.
   Договорились сразу. Марко сказал жене, что дома обедать не будет, и ушел.
   Не знал тогда Марк Алексеевич, чем это кончится. Не ведал он тогда, что все кончится так скоро и так плохо.
   Борова одолели с большим трудом. Даже опыт и сноровка Марка оказались недостаточны. Хозяин уже пошел в избу за ружьем. Больно велик и лют был хряк.
   Но Марко все-таки справился без ружья. И борова свалил одним ударом, и шкуру снял так аккуратно, что даже похвастал: "Принимай работу, хозяин. Ободрал, как липку- без сучка, без задоринки. Заготконтора, не глядя, примет первым сортом! Потруси ее немного крупной солью и хорошо гладко распластай в амбаре. Тогда можешь и не торопиться сдавать. Сейчас холодно, не испортится".
   А хозяин спешил засветло разделать тушу, чтобы вечерком, не торопясь хорошо "обмыть" это дело.
   Хозяйка в то же время готовила ужин. По такому случаю пришлось второй раз топить русскую печку. Там уже, потрескивая, поджаривалась на большой сковороде печенка со шкварками. Рядом в маленьком чугунке на углях тушился сбой с салом и кровью. В чугунке побольше готовилось жаркое из свежатины.
   На покрытом льняной скатертью столе уже стояла миска отварной картошки, поджаристой сверху, тарелки с солеными огурчиками и квашеной капустой.
   Тем временем хозяин принес из амбара четвертную бутыль с бумажной затычкой. Через запотевшее стекло еле просвечивала мутная жидкость, которая не могла быть ничем иным, кроме самогонки.
   "Ого! Тут на два борова хватит, да еще и останется!" - заметил Марко про выпивку. Щедрый хозяин выставил явно лишку. Зная себя, Марко боялся перебора.
   Так и получилось.
   Пировали долго, чуть не до полуночи. Несмотря на хорошую и обильную закуску, Марко сильно запьянел.
   Не в меру хмельных мужиков да еще утомленных работой, потянуло ко сну. Хозяйка предложила Марко переночевать и уже начала стелить на полу. Но тот стал торопливо собираться домой, промямлив, что "баба и так там будет пороть горячку". Никакие уговоры не помогли. Спотыкаясь, Марко спустился с крыльца и шагнул в темень.
   На улице его обдало холодным ветром и немного взбодрило. Однако хмель и навалившаяся дрема сковали все тело. Еле открыв засов калитки, Марко вышел на середину дороги и нетвердым шагом, покачиваясь из стороны в сторону, потихоньку пошел домой.
   Выпавший с утра мокрый снег не растаял, а крепко застыл и теперь похрустывал под ногами. Марко, прикрыв глаза, шел наощупь. "Все - равно ничего не видно. А так хоть вздремну на ходу" - подумал он. И сразу опять потянуло в сон. Так и хотелось лечь где-нибудь на обочине. Но еле теплящимся разумом он понимал, что лечь на морозе - верная погибель. И Марко шел, напрягая последние силы.
   На Шешенском поле в лицо подул сильный ветер - северик. Он немножко прогнал сон, но сил идти, совсем не осталось. Через край перебрал Марк Алексеевич. Ноги подкашивались. С каждым шагом его все больше клонило к земле. Марко стал задыхаться. Лицо, несмотря на мороз, покрылось испариной. Защемило под грудью, и появились острые приступы тошноты. Жадно вдыхая морозный воздух, Марко не рухнул, а прибавил шагу. Тогда он, наверное, напоминал лошадь, которая, почуяв жилье, из последних сил бросается вскачь до самого дома.
   И в этот момент он разглядел впотьмах знакомые сосны на краю деревни и догадался, что тут где-то близко должно быть пристанище.
   Дом у дороги он увидел, когда до него оставалось около десятка шагов. Сперва обрадовался и тут же испугался. Потому что узнал в нем сельсовет. Марко знал, что до дома не дойдет, а лезть в запертое казенное заведение боялся даже в таком пьяном виде. Стоять на ногах он уже не мог, и оставалось либо рухнуть около жилья на мерзлую землю и замерзнуть насмерть, либо потревожить казенное место, чтобы найти там хоть какую-то крышу.
   Марко на четвереньках вполз по скользким ступеням на просторное крыльцо и толкнул дверь. Она легко отворилась. Марко переполз через высокий порог в темные сени, где хоть не было ледяного ветра. Он долго шарил по холодному полу, пока озябшими руками не нашел дверь в теплую избу. Прислонившись к двери у самого порога, Марко чуял тело, которым несло из широкой щели. Уцепившись за дверь всеми своими окоченелыми пальцами, он изо всех сил рванул ее. Но дверь не открылась. Только лязгнул амбарный замок да какой-то мусор посыпался сверху ему на голову. Тогда и почувствовал несчастный гуляка сильные приступы рвоты. Его вывернуло наизнанку, но зато сразу стало легче.
   В следующее мгновение Марко накрепко уснул.
   Проснулся Марк Алексеевич от пинка в бок. Над ним стоял председатель сельсовета и рядом уборщица.
   "Ну, вставай! Ишь, развалился! Да еще нагадил вокруг! Вонища - не продохнуть. Допрыгался, сукин сын!" - бранился председатель. А почти недвижимый, замерзший Марко, только теперь осознал где он и в каком виде.
   Еле поднявшись, он собрался идти домой. Зубы колотило, как в лихорадке. Он попросил уборщицу замести недобрые следы вчерашней гульбы. Но председатель не дал. Он только сказал грозно: "Пшел вон!". А сам долго крутил ручку телефона и вызывал кого-то из начальства. Просил приехать как можно скорее, "пока улики целы". Марко все это слышал. И только теперь понял, как плохи его дела. Так плохи, что хуже не бывает. Его, замерзшего за ночь, аж в жар бросило.
   Через день Марка Алексеевича арестовали. Те же самые с наганами, которые приезжали отбирать сено.
   Его жена, моя крестная-тетя Оля, кричала и причитала на всю деревню, повторяя сквозь рыдания одни и те же слова: "За что, за что, за что...?"
   "Ну, кончай нюни распускать! Прекрати выть! Народ подумает, что тебя тут режут. А за что - небось, сама знаешь. Мужик твой, как был подкулачником, так и остался. Да еще в сельсовете нагадил. Советскую власть осквернил. Вот за это самое и будет ответ держать по всей строгости закона" -пояснил тот из приехавших, который командовал и, видно, был самым главным.
   Арестованного увезли, а тетя Оля со своей матерью бабой Малашкой еще долго стояли на улице и тихо плакали.
   Не первый раз забирали Марка Алексеевича. Часто бранило его начальство за "уклонение от общественных работ" и называло "кулацким отродьем". Марко переживал, обижался, но терпел, когда трезвый.
   Раньше тетя Оля чувствовала каким-то своим "нутряным чутьем", что мужик обязательно вернется. Да и разумом понимала - нет за ним никакой вины. Ни в какие "подкулачники" она не верила и даже слова такого не знала. Все беды мужика своего она видела в том, что выпивал частенько "и сильно дурел от самогонки". И вправду, всегда мирный, покладистый, Марко, зверел от первого стакана. Так буянил, что хоть веревками вяжи. И все время, как выпьет лишнего, крыл матюгами начальство и советскую власть. Хотя "осквернять" ее Марко не собирался. "Налил зенки сивухой, до блевотины нажрался - вот и вся его провинность" -говорила потом с досадой тетя Оля. Но она сразу поняла, что теперь Марко не вернется.
   Конечно, скоро грянула война. Она перемолола всех деревенских мужиков. Но тете Оле от этого не было легче. Другие вдовы хоть похоронки получили. Она ничего - ни одной казенной бумажки.
   Больше полсотни лет ждала -до самой своей смерти. Так и умерла, не дождавшись никакой весточки.
   Казенная бумага пришла позже . Шестьдесят лет спустя. В той бумаге сообщалось: "Посмертно реабилитирован".
   Не слыхивала такого слова тетя Оля. Но наверняка смекнула бы в чем его суть. Не виноватый - ее Марко. И без казенной бумажки знала об этом несчастная вдова.

* * *

   Зима наступила сразу, без всяких приготовлений. Река, давно заполненная шугой, замерзла как-то нехорошо, словно покрылась не льдом, а коростой.
   В колхозе, как обычно зимой, молотили и веяли рожь, мяли и трепали лен, подвозили по санному пути с дальних лядин сено к коровникам и конюшням.
   А по деревенским избам пошли сапожники.
   Так издавна повелось, что заказать шубу или валенки, шли к портному или шаповалу на дом. Но сапожники сами обходили деревенские избы. Некоторые привыкали к хозяевам и навещали из года - в - год. Таким не было нужды объяснять, что и как надо делать. Они сами все знали. Только снимая очередной раз мерку у ребятишек, громко удивлялись: "Ишь ты, как подрос стервец! Теперь что тебе, что мамке - на одну колодку можно шить".
   К приходу сапожника долго и основательно готовились. Припасали выделанные кожи, пласты бересты для стелек и задников, крепкие суровые нитки для дратвы. Иногда отец даже пилил от сухого березового чурбака несколько твердых "колесиков" на шпильки.
   Обустраивали сапожнику и удобное место напротив окна, чтобы дневной свет падал в достатке. А на вечера запасались хорошей десятилинейной лампой со стеклом.
   Копили к его приходу сытную скоромную еду.
   Трудился сапожник с раннего утра до позднего вечера. И харч ему полагался густой, наваристый. Поэтому хозяева боялись на время его работы угодить под Великий пост: скоромиться в это время грех, а кормить сапожника требовалось жирно. Чтобы не искушать судьбу, выбирали время как раз между Рождественским и Великим постами. Тогда и шились сапоги да полусапожки.
   Давно знакомый мастер, который приходил каждую зиму, становился, можно сказать, членом семьи. И ел он за общим столом, и спал на полу вместе со всеми вповалку.
   Даже в "скоромные" дни не всегда у нас дома варили жирные щи да мясо. Часто обходились постным супом, картошкой с молоком и разными кашами. Но когда поселялся сапожник, на четыре-пять недель для всех устраивалось сплошное заговенье. Каждый день готовился большой чугун жирного супа либо щей; если варили кашу, то со шкварками; делали много холодца.
   По субботам топили баню и потом допоздна сидели за самоваром, тихо беседуя.
   Возвратившись со школы и наскоро перекусив, я любил смотреть на работу сапожника. "Чего ты липнешь к человеку? Делал бы лучше уроки." -ворчала бабушка. А мне тут было интереснее, чем смотреть в давно поднадоевшие книжки. Тут я видел, как вроде бы из бесформенных кусков разной кожи возникают красивые сапожки. Я видел мастера за разной работой. Видел, как ловко и споро творят его сильные натруженные руки.
   Первым делом он готовил все подручные средства. Из отпиленных отцом березовых "колесиков" длинным ножом щепал узкие тонкие пластины, заострял их с одной стороны и затем точными резкими движениями ножа рубил шпильки. Они получались одинаковыми, как будто делал не человек, а хитроумная машина.
   Потом кроил кожу. Острым блестящим ножом вырезались полукружья головок и задники. Следом из бересты кроилась подкладка под стельку и под задник, а затем сама стелька. В последнюю очередь из толстой и прочной кожи выкраивалась подошва.
   Заранее подобранные по размеру и фасону колодки, служили основой для сборки отдельных частей сапога.
   Вначале носок колодки как бы обворачивался сверху выкроенной из мягкого хрома головкой будущего сапога. Чуть присборивая снизу податливую кожу, сапожник временно крепил ее мелкими гвоздиками. Следом, вставив для твердости пластину из бересты, крепил к колодке задник. Потом брался за нижнюю часть сапога. Прибивал к колодке прочную подкладку из бересты и стельку из жесткой кожи. И тут же приговаривал: "Хорошие сапожки будут, со скрипом!
   В последнюю очередь прибивалась подошва из самой твердой и прочной кожи. Двумя пальцами левой руки сапожник брал из жестянки шпильки, накалывал шильцем кожу у края колодки и одним ударом молотка вгонял шпильки в подошву. Я не видел, чтобы у него сломалась хоть одна шпилька. Получался аккуратный ровный рядок по краю подошвы. "Как на картинке" - изредка хвалила сапожника бабушка.
   Отдельная работа - шить голенища. Тут гвоздиками да шпильками ничего не сделаешь. Нужна дратва. Сапожник сучил ее из суровых ниток. Но это полдела. Самое мудреное - вставить щетину. Я допытывался, как это делается, а ответ слышал простой - "Уметь надо!".
   Свитую дратву сапожник несколько раз пропускал через свои шершавые ладони, приглаживая занозинки, которые иногда попадались в льняных нитках. Потом, смачно плюнув на пальцы, он распушал концы дратвы, постепенно утоньшая их и сводя на нет. Тут же бралась щетина, расщеплялась ножом надвое с тупой стороны и вплеталась в утонченные концы дратвы. Получалось что-то похожее на нитку с иголками на концах. Затем дратва натиралась варом, становилась черная, липкая и скрипучая. Чтобы она стала скользкой, легче продергивалась сквозь кожу при шитье, дратву требовалось хорошо отполировать воском.
   Такой дратвой сшивались голенища, поднаряд и пришивалось все это к передней части каждого сапога. Долгая и кропотливая это работа. Тонким чуть гнутым шильцем накалывалось отверстие в коже, потом слева вставлялась одна щетинка, а затем, ей навстречу, другая. Вытащив дратву по обе стороны от сшиваемых деталей, сапожник наматывал ее концы на свои жилистые ладони, и туго затягивал очередной стежок. При этом он широко разводил руки и, как бы невзначай, слегка укалывал меня, сидящего рядом, щетинкой в бок. И всегда приговаривал: "Сиди - сиди, ты мне не мешаешь..." А сам ехидно улыбался. Я отодвигался немножко, но при следующем стежке все повторялось. И широкая улыбка расплывалась по доброму лицу сапожника. Я без слов понимал, что не мешаю ему, что у нас просто такая игра. Она - с разными коленцами - могла продолжаться целый вечер. Потому и нравилось мне крутиться-вертеться возле сапожника. В зимние каникулы я просиживал рядом целые дни.
   Кончилось все, когда я заболел. Очень сильно заболел.

* * *

   У нас в деревне знали только две болезни и лечились только от двух хворей: "от простуды" и "от живота". Никаких докторов не искали, лечились сами.
   От простуды делали жженку. Плавили кусок сахара. Его огненные капли с гулким шипением падали в первач, растворяясь там и окрашивая самогон в густой коричневый цвет. Это огненное снадобье пили по столовой ложке на ночь, запивая чаем с медом, настоянном на сушеной малине.
   От живота пользовались сухой черникой. Ее запаривали в кипятке, давали настояться и пили понемногу до тех пор, пока не полегчает.
   У меня живот не болел. Ни с того, ни с сего, - начался сильный жар. Бабушка Лукерья ходила вокруг, причитая: "Что же это за наказание Божье? Как в огне горит малец." Она сразу поняла, что дела мои плохи, что домашними средствами тут не поможешь.
   Когда на следующий день добавился затяжной кашель, разрывающий грудь, все решили, что я где-то сильно простудился. И лечили старыми испытанными способами: делали примочки на лоб, поили горячим чаем с медом и малиной.
   Ничего не помогало. Жар не проходил. Я не поднимался с постели. Удушливый кашель отнимал остатки сил. Мама и бабушка не отходили от меня круглые сутки. Поили клюквенным морсом, меняли влажные повязки на лбу, укрывали тулупом, пытаясь унять лихорадку.
   Отец твердил, что надо ехать за доктором. Уже собрался идти к председателю на поклон - просить лошадь. И тут, как назло, разыгралась метель.
   "Снегу намело по пояс, до хлева не добраться. Пока не промнут дорогу, ни о каком докторе и думать нечего" - сетовал отец.
   А бабушка все молилась Богу. Она зажигала лампадку и часами стояла на коленях перед иконами Николая Угодника и Одигитрии Божьей Матери. Молила Всевышнего, чтобы смилостивился и помог избавиться мне от всех бед и напастей. Вечерами, впотьмах, она садилась рядом со мной, гладила по жаркой голове и тихо шептала молитвы, утирая слезы головным платком. Видно она понимала всю тяжесть болезни и сильно страдала от этого. Мне было жаль бабушку. Хотелось утешить ее, успокоить, сказать, что скоро поправлюсь и пойду в школу. Но я не мог сказать ни слова.
   Как-то в одно утро мама подошла ко мне, сказала, что метель утихла, что на улице выглянуло солнышко, и что теперь отец возьмет лошадь и поедет за доктором. Потом она будто споткнулась и стала звать бабушку. Они вдвоем задрали мою рубашку на животе, охали, плакали, а я не знал в чем дело. Казалось, они чего-то испугались. Только глянув на свои руки, все в красных волдырях, я понял, отчего они так растревожились.
   Отец побежал к председателю. На ходу крикнул: "Не даст лошадь по-доброму, возьму силком".
   "Сам даст, не такой он нелюдь, чтобы ребенка хворью уморить" -успокоила вдогонку бабушка.
   Фельдшерицу привезли на другой день. Сняв белый полушубок, она ледяными руками потрогала лоб, посмотрела под рубашкой живот и долго слушала через трубочку то со стороны груди, то со спины. И все молча, чуть фыркая простуженным носом.
   В это время я с удивлением заметил, что тетя доктор - совсем молодая девушка с круглым личиком, окаймленным белыми кудряшками волос. Еще я почуял, что от нее очень приятно пахнет духами.
   Послушав через трубочку мои внутренности, фельдшерица принесла порошок, высыпала в рот, дала запить водой из стакана и сказала, что такие порошки придется пить каждый день по три штуки. Увидев, как я сморщился, велела потерпеть и пообещала, что следующее лекарство будет вкуснее.
   Она не обманула. После кисло-горьких порошков, "Капли Датского короля" показались лакомством. Именно это лекарство оставила докторша напоследок. Его запах показался мне знакомым. Я вспомнил чай из разных трав, которым поила бабушка. Запах почти тот же. "Значит и бабушка может быть лекарем" - подумал я. А еще подумал, что от такого вкусного лекарства я обязательно должен поправиться.
   Но на поправку дело пошло не скоро. Я провалялся не только все зимние каникулы, но и половину третьей четверти. Как-то бабушка попробовала проводить меня к окошку. Давно просился хоть посмотреть на улицу через стекло. Но и это не удалось. Я упал на первом же шаге и сильно ушиб коленки. Ноги не держали.
   Я стал расспрашивать - что же это за болезнь, от которой не только тело покрылось коростой, но и отнялись ноги. Тогда и узнал, что болезней случилось сразу две - корь и коклюш. Так разом они бывают крайне редко. "Уж если стряслась такая напасть, то не проходит бесследно. Докторша не зря предупредила - надо набраться терпения" -внушала мне мама.
   Отнявшиеся ноги вылечила мне бабушка с помощью только ей известных целебных трав, запариваемых кипятком. Лечила долго.
   Много лет спустя, уже после войны, опять одолела меня хворь, опять обезножил. И бабушке пришлось еще раз, как она говорила, поднимать меня на ноги.
   А тогда - зимой сорок первого года - большой радостью для меня стали первые шаги по избе. Эти шаги помогли сделать новые, недавно принесенные от шаповала, валенки. "В таких ноги не подвернутся. Ходишь, как на ходулях," - шутила бабушка.
   Особенно запомнился тот день, когда я сам, держась за стенки, дошагал к окну. Присев на лавочку, я сквозь заиндевелое стекло, немножко отогретое ладонями, рассматривал улицу, как будто вижу ее впервые. И красногрудые снегири на плетне, и редкие подводы, и знакомые ребята с саночками, пробегавшие мимо - все радовало меня. Очень хотелось самому к ребятам. Надоело домашнее заточение. Даже слезы наворачивались на глазах от тоски и бессилия.
   В школу я пошел уже после весенних каникул, когда на солнцепеке появились первые проталины. Из-за болезни пришлось пропустить всю третью четверть. Почти пять верст до школы первые разы после болезни одолевал тяжело, чуть не плача от боли в суставах. Ребята, если видели, что я притомился, всегда ждали, не бросали одного. Потом постепенно привык, втянулся.
   За первое полугодие Давид Семенович выставил мне оценки "Отлично". После болезни спрашивал по всем предметам отдельно. И остался доволен. Дома то отец, то мама частенько устраивали для меня настоящие уроки. И хоть много пропустил я школьных занятий, но отвечал вровень со всеми в классе, а по чтению учитель особенно похвалил. И не зря. За время болезни я прочитал неизвестно откуда взятую толстую потрепанную книгу "Дети капитана Гранта". После нее школьный учебник, который назывался "Книга для чтения" - под редакцией Фортунатова, я читал бегло, как выученный наизусть.
   В ту весну последнего предвоенного учебного года, Давид Семенович изредка заводил разговор про войну. Он говорил не о закончившейся финской, а о надвигающейся большой войне, которая уже второй год бушует в Европе и может перекинуться на нашу страну.
   Вряд ли кто из учеников понял тогда истинный смысл слов учителя. Не думаю, что кто-нибудь из нас испугался. Ведь мы не знали что такое война. Не знали, какое горе она несет всем нам. Поэтому слушали учителя в пол-уха. Больше смотрели в окно. Хотелось скорее на улицу, где сияло солнце и царила весна.
   Когда учитель начал читать стихотворение из какой-то газеты, класс притих. Оно тоже про войну.

В бою встретились двое

   Чужой солдат и наш.
   Чужой схватил винтовку,
   Сразиться он готов.
   А наш солдат-миролюбец спокойно говорит ему.
   Постой, постой, товарищ,
   Винтовку опусти.
   Ты не врага встречаешь,
   А друга встретил ты.
   Такой же я рабочий,
   Как твой отец и брат.
   Кто нас поссорить хочет,
   На тех направь заряд.
   На тех направь оружие,
   Кто сам затеял бой.
   И твой сынишка будет,
   Свободен, как и мой.
   Потом, многие годы спустя, все узнали, какую цену пришлось заплатить нашим бойцам, нашим воинам за ложную, фальшивую установку на братание.
   Говорили тогда о шпионах и диверсантах, которых "коварный враг" пытается заслать к нам, чтобы навредить Советской стране.
   Но Давид Семенович объяснил, что граница у нас "на замке". Об этом слагали песни и писали стихи. Запомнились несколько строк из стихотворения о пограничниках и границе, которое прочитал учитель.
   Стоял полковник молодой,
   В дверях стоял конвой.
   И человек стоял чужой-
   Мы знаем, кто такой.
   Есть в пограничной полосе
   Неписаный закон.
   Мы знаем все, мы знаем все,
   Кто я, кто ты, кто он.
   Потом Давид Семенович рассказал о знаменитом пограничнике - Никите Карацюпе, который выследил и поймал несметное число шпионов, а сам остался цел и невредим.
   Может быть, из-за рассказов о пограничниках так живо и надолго запомнился этот последний урок последнего предвоенного учебного года.

* * *

   Несмотря на долгую болезнь, второй класс я закончил с "Похвальной грамотой". Впереди ждало лето, каникулы. Мы радовались теплу, солнцу, предстоящей вольной жизни.
   Никто тогда не знал, чем обернется для нас лето сорок первого года. Но тогда никто и не думал даже о недалеком будущем. Все жили сегодняшним днем.
   В конце мая установилась жаркая сухая погода. Целые дни мы проводили на речке. Тучи слепней гудели в воздухе. Они жалили не хуже пчел.
   Коров в такую жару пасли только рано утром и вечером - перед закатом солнца. Остальное время они стояли в хлеве.
   Каждый раз, как я уходил на речку, бабушка напоминала: "Возьми мешок и нарви травы для коровы. Она в поле не наедается и дома хоть стены гложи. А у коровы молочко на языке".
   По низким берегам речки, заросшей кустами, я щипал сочную траву и мягкие верхушки ствольняка. Иногда помогали ребята, но чаще приходилось трудиться одному, царапая о сучья босые ноги. Не любил я такую работу, но раз бабушка велела, делал безропотно.
   Домой приходил проголодавшийся, еле волоча тяжелый мешок с травой. Бабушка приветливо встречала меня, хвалила и всегда приговаривала: "Теперь Пестреха съест твою траву, а тебе молочка даст побольше; она сытая и ты сытым будешь". Потом она кормила меня скоромным супом и крошенкой из холодного молока со свежим душистым хлебом.
   Жара не спадала целую неделю. Даже ночами в избе казалось душно, как в бане. Донимали комары. Только в сенях под пологом и комаров не было, и немного чувствовалась прохлада.
   В то утро я, перекусив картофельной запеканкой с молоком, как всегда собрался на речку. Выбежав на улицу, огляделся вокруг - не поджидают ли ребята. Но улица оказалась необычно пустой, безлюдной. Жаркое солнце уже поднялось высоко и палило нещадно. И ни ветринки.
   Из дому вышла бабушка с маленьким ведерком и стала звать куриц, собираясь их покормить. "Иди сюда, глянь-ка что делается!" - позвала она, показывая на небо. Я поднял голову и увидел огромную тучу, наползающую с запада. "Быть грозе! - сказала бабушка - Неспроста такая жарища и тишь". Она велела закрыть все окна и двери, а нам никому не выходить из дома.
   Туча медленно надвигалась прямо на нас, постепенно закрывая небо, словно черным зонтом. Ни единого звука вокруг. Как будто все живое попряталось и притаилось, в ожидании чего-то страшного. Скоро на улице стало темно, как в сумерки.
   Мы сидели дома в углу у печки. Казалось вот-вот должно что-то произойти.
   И точно - произошло. Сверкнула молния такой ослепительной мощи, как будто вся изба вспыхнула изнутри. А через миг ударил гром, от которого вздрогнула, встрепенулась наша ветхая хоромина. За первой вспышкой, пошли следующие, такой же силы. Я заглянул в окно и в ужасе отпрянул назад. Показалось, что все небо сплошь объято пламенем. Но больше пламени испугал меня порыв ветра, от которого чуть не вылетели стекла. И сразу хлынул дождь. Не дождь, а ливень да еще с градом. Изба скрипела и трещала, как будто ее кто-то громадный и бешеный пытался сейчас же разнести в клочья. И все-таки она защищала нас. Бабушка молила Бога, чтобы он не дал бесовским силам разрушить наше жилище.
   А дождь хлестал по окнам и косые его струи, проникнув сквозь латаные стекла, залили подоконники и расплылись лужами на полу. Но крыша над домом еще сдерживала потоки воды.
   Бабушка выглянула в сени и охнула. "Там потоп. Все залито. И твоя кровать тоже", - сообщила она. В сени я выйти не мог. Там низвергались откуда-то сверху настоящие водопады. Как будто крыши не было вовсе.
   Отец пришел с работы мокрый и продрогший. Он сообщил, что градом побило картошку и овощные грядки. Но все-таки утешил маму с бабушкой: "Град прошел узкой полосой. Нашу усадьбу задел только краем. Картошка и грядки поправятся. Вот рожь полегла. Но, может быть, и она поднимется. Еще не успела выколоситься, небось, выживет".
   Потом он рассказал, что в конце деревни и свои поля и колхозную рожь - выбило начисто, в грязь превратило.
   Ветер утих, а дождь лил всю ночь. Моросил он и на следующий день. Перестал ближе к вечеру. Потом все вокруг затянуло белым густым туманом.
   Солнце выглянуло еще через день. И нас снова потянуло к реке.
   Но мы не узнали свою маленькую и обычно спокойную речку Сережу. Она вышла из берегов, как в весеннее половодье, заполнив мутной желтой водой низкие места поймы.
   Когда подсохла земля на пригорках и начала спадать вода, стало понятно, что натворила река. Зеленые заливные луга с цветущими травами, которые ждали косарей, превратились в грязно-коричневую жижу, доходившую местами до щиколоток. От сочных высоких трав, остались маленькие островки, которые не успела затопить разлившаяся река. Нанесенный липкий ил скоро подсох и покрылся твердой коркой. "Через такой панцирь не пробьется ни травинка" - потом с грустью говорил отец. А председатель тужил, что колхозное стадо опять останется без кормов. Тогда он не мог знать, что колхозного стада не будет, и никакие корма ему не понадобятся. Но, коль погибли лучшие пойменные угодья, гнал мужиков на дальние лесные покосы. И правильно делал. Это сено, заготовленное в последние предвоенные дни, потом спасло от бескормицы свою скотину, имевшуюся в каждом крестьянском дворе.
   Река медленно входила в берега. Пляжи долго оставались затопленными, берега - грязными, неуютными. а вода- холодной, как осенью. В такой воде не только купаться, побродить и то боязно. Поэтому мы с ребятами больше были дома, либо ходили в лес за первой земляникой.
   У мамы свои заботы. В магазине кончались многие продукты, а главное - курево. Табаку не осталось совсем. Мужики стали разбирать даже папиросы, которые гораздо дороже и в другое время залеживались на прилавке.
   Из района обещали отправить несколько подвод с кладью, как только можно будет переехать реку вброд. Потому что единственный мост снесло, а других переправ не было. На днях бригадир переезжал реку верхом. Он сказал, что лошади по брюхо, а телегу зальет и может снести быстрым течением. Сказал, что собирается звонить в район по своим делам. Заодно скажет, чтобы повременили с отправкой товара.
   Ждала мама кладь несколько дней. Наконец дождалась. Уже вечерело, когда небольшой скрипучий обоз подошел к магазину. По растерянному виду извозчиков она поняла - в дороге что-то случилось.
   -Я ж говорил - надо еще день-два подождать. А начальство силком выгнало. Мол, мужики тут волком воют без курева. Поддались, поехали. А вода-то еще большая. Чуть самих не унесло на быстрине. Товар весь замочили. Теперь мы виноватые. А мы разве могли перечить начальству - оправдывался извозчик, который расписался за товар и считался старшим.
   -Остальное то постепенно высохнет, разберут люди. А что делать с куревом - не знаю...- ответил отец, помогавший разгружать телеги.
   -Тоже сушить, другого не придумаешь - твердо заявил возчик.
   -Табак еще можно высушить. А как сушить папиросы? Да и станут ли мужики брать подмоченное курево? - с сомнением сказал отец.
   -Станут, куда денутся. Другого все - равно нету. Первое время пофыркают недовольно, поворчат, а потом привыкнут. Не платить же за подмоченный товар нам либо твоей женке-продавщице? У нас таких денег нет, и не будет. Так что хочешь - не хочешь придется сушить. - как о неизбежном высказался еще один возчик.
   -Придется бабку гнать с печки, а туда раскладывать для сушки курево. Ящики с табаком и папиросами не выгружайте. Повезем к нам домой - распорядился отец.
   Наша изба превратилась в табачный склад. Папиросы и табак сушили на печке, а потом отец разложил открытые пачки на специальных настилах из досок, которые он соорудил на чердаке. Там все досушивалось, продуваемое сквозняком. Мне запомнились некоторые картинки на пачках папирос: "Звездочка" - с мотоциклом красного цвета, "Беломорканал" - с сохранившимся до сих пор рисунком, дешевые папиросы "Норд" для колхозников и пухлые пачки с грозным названием "Пушки". Эти стоили дорого и раскупались местным начальством да приезжими из района.
   Я до поры-до времени обращал внимание только на картинки, а сами папиросы никакого интереса не вызывали. Хотя табачный запах иногда нравился. Когда отец, раскурив толстые "Пушки", умело выпускал кольца сизого дыма, я с удовольствием ловил носом аромат хороших папирос. Но все это казалось игрой.
   Скоро произошло событие, переменившее отношение к папиросам.

* * *

   К нам в деревню прислали нового начальника лесопункта. Приехал высокий молодой мужчина по фамилии Серебряков. Красивый, смуглый, по-городскому одетый в дорогой костюм темно-синего цвета и белую рубашку с галстуком, он уже своим видом привлек внимание односельчан.
   А работники лесопункта удивились добрым обхождением нового начальника с простым людом. Ведь прежний, как говорили, всех подряд крыл матом. По делу и без дела. Да частенько от него уже с утра несло, как от винной бочки. И сняли его за пьянство. Хотя считался человеком твердым, толковым и хорошим хозяином. Только вот подвело винцо...
   Новый начальник первым делом созвал общее собрание. Говорил тихо, почти шепотом. Но его слушали и слышали. Даже стоявшие у двери. В тесном помещении лесопункта, битком набитом людьми, пока выступал начальник - никто не посмел шелохнуться.
   Говорил Серебряков про то, как обустроить лесосеку, чтобы и работалось легко, и лесу стране дать как можно больше. Сообщил, что в дело теперь пойдет всякий лес: и строевой на дома, и тонкомер на рудстойку, и береза- на ружейную болванку. Он добавил, что скоро понадобится много винтовок и для каждой нужен приклад, который как раз и делается из ружболванки.
   Все это Серебряков объяснял просто, ненавязчиво, как будто советуясь с лесорубами. Потом объявил, что теперь все получат новые лучковые пилы, которые раньше выдавали только стахановцам. И пообещал постоянную работу пилостава: он по мере надобности будет править не только пилы, но и топоры.
   Больше всего лесорубы обрадовались словам начальника о том, что на каждой делянке он организует горячее котловое питание за казенный счет. Удивлялись мужики - откуда это все у него? По виду вроде городской, а с понятием. Сообразил, что на куске хлеба всухомятку много леса не заготовишь. И зарплату пообещал прибавить. Правда, пообещал хитро: мол, я сделаю все для того, чтобы каждому хорошо и ловко работалось. "Вы лесу заготовите вдвое больше, чем сейчас, и зарплата вдвое поднимется". Намекнул - даром денег не даст, а хорошая работа и оплачиваться будет хорошо.
   Разошлись лесорубы с бодрым настроением. Понравился новый начальник. Но нашелся один мужичек, который ехидно заметил на выходе: "Хорошо поет, да где-то сядет". Имея в виду - говорит складно, а как будет в деле - посмотрим.
   Первым - самым видным - делом нового начальника, перевернувшим весь уклад жизни нашей деревни, стало кино. Оно пришло к нам неожиданно и бесшумно. Точнее сказать, не пришло, а приехало откуда-то из района на утомленной дальней дорогой рыжей кобыле. Это потом каждый приезд кинопередвижки будет сопровождаться радостным криком ребятишек: "Кино привезли! Кино привезли!" А первый раз киномеханик подъехал к конторе лесопункта тихо, почти никем не замеченный. Только скрип немазаных колес старой телеги, привлек внимание редких прохожих. Но никто не знал, что это за повозка, и по какой надобности она подъехала к конторе.
   Раньше про кино у нас мало кто слышал, а своими глазами его не видел ни единый человек в деревне. Стоило посмотреть раз, и приезд кинопередвижки стали ждать, как престольного праздника. Даже время в деревне теперь считали от кино до кино. К примеру, не говорили, что пожинки в этом году справили на Спас, а речь вели о последнем снопе, связанном в тот день, когда в конторе "крутили Чапаева".
   О дне, когда привезут кино, знали заранее. С позволения начальника, рабочие лесопункта в этот день кончали пораньше. Колхозники тоже, не глядя на страдную пору, спешили вернуться с полей. И бригадир никому не перечил. Раньше обычного, задолго до заката солнца, пригоняли коров, чтобы хозяйки успели их подоить до начала кино.
   Раньше всех, еще до приезда киномеханика, у конторы лесопункта собирались деревенская ребята. Мы первые узнали незнакомое раньше слово "аппаратура". Мужики гораздо позже стали вставлять при разговоре это слово к месту и не к месту. Нам же киномеханик поручал заносить в контору мелкие подъемные части этой самой аппаратуры и объяснял что для чего. Затем он давал команду: "Подготовить зал!".
   Как только конторские служащие убирали свои бумаги, все столы сдвигались к одной стенке и на них потом киномеханик ставил свою аппаратуру. На противоположную стенку вешали простыню, которую киномеханик называл незнакомым словом "экран". Затем наша команда расставляла рядами стулья, скамейки, табуретки и подручные предметы, на которых можно сидеть. За такую работу киномеханик называл нас помощниками и разрешал смотреть кино бесплатно. С малолеток из соседних деревень он брал по пятачку, а с взрослых по двадцать копеек. Но не со всех. Каждый раз отбирались трое здоровых парней, которым он поручал "крутить динамо". Крутили по очереди с небольшими передышками на время, когда меняли части. Работенка не очень тяжелая, но долгая. Зато они тоже смотрели кино бесплатно. Только после войны киномеханик стал приезжать со своим движком, который тарахтел на улице, а в конторе между частями загоралась яркая электрическая лампочка. А теперь электричество вырабатывали трое дюжих ребят.
   Кино пускали после того, как начинало смеркаться. И то не сразу. Иногда уже начнут крутить динамку, а из темноты раздается крик: "Стойте, баба Марья еще не успела корову подоить!". Или: "Дед Семен еще, слышно, косу бьет, а он страсть как хотел поглядеть кино". И ждали, пока придут дед с бабой либо кто-то из припозднившихся мужиков-лесорубов.
   Пока шло кино, народ сидел тихо, почти беззвучно. Только глядя жалостливые сцены, некоторые женщины хлюпали носами и вытирались платками либо подолами широких сарафанов.
   Если кино сильно нравилось, просили киномеханика показать его еще раз. И он показывал, стараясь уважить народ. По домам расходились, когда начинало светать.
   Иногда механик привозил по два кинофильма. Узнав об этом после окончания первого, люди просили заодно показать и второй, а плату обещали принести назавтра. Но денег у большинства сельчан не было. Поэтому несли киномеханику кто пару яичек, кто ком масла, кто жбан парного молока. Механик брал. У него даже посуда водилась для такого случая. Но механику "спускали план". И чтобы "дотянуть до плана" ему приходилось недобранные пятаки да двугривенные вносить в кассу из собственного кармана. Так он платил за приношения сельчан. Все были довольны.

* * *

   В бывшем "кулацком" доме рядом с конторой лесопункта спешно отделывалось помещение под квартиру начальника. В ближайшее время он собирался перевезти семью.
   Скоро наша компания пополнилась новеньким - в деревне появился Алька Серебряков-сын начальника.
   Он сильно отличался от любого из нас: и обличьем, и повадками, и "городским" разговором. Знакомство с Алькой началось на лужайке перед конторой лесопункта. Мы небольшой толпой шли к реке. У самой тропинки заметили рослого мальчугана, который в одних трусах лежал на сером байковом одеяле и читал толстую книгу. Увидев нас, он приподнялся на локоть и весело крикнул: "Ну что, ребята, купаться вздумали!? Зря! Я недавно с реки. Вода там все еще мутная и холодная. Так что садитесь сюда (показал на одеяло), будем знакомиться. Зовут меня Альберт, а попросту Алька. Фамилия-Серебряков. Папаша мой тут лесопункт на ноги ставит, а я лежу да загораю".
   -Куда тебе загорать? И так весь черный - почти хором ответили мы.
   -Загар для здоровья полезен, он силы придает.
   -Ну и где твои силы? - спросил я.
   -Иди, посмотри. Это бицепсы. И везде так. - Алька стал играть буграми своих телес на руках, ногах, животе.
   -А кто такие бицепсы? - спросил Колька Иванов.
   -Вот они. пощупай. - и Алька показал свою голую руку, вздувшуюся выше локтя крупным пузырем.
   Колька пощупал и негромко сказал: "Как камень." Потом стал щупать свою руку. Но там вместо "камня" нашел мякоть. Мы все разом стали искать у себя бицепсы, но не нашел никто.
   Алька, хихикнув, подзадорил: "Загорать надо. И физкультурой заниматься. Я мигом научу, как это делается. А сейчас снимайте быстро рубахи и ложитесь рядом, пока солнце светит".
   Командирский тон Альки никого особенно не задел. Но потихоньку, нехотя все сняли рубахи и улеглись на теплое пушистое одеяло.
   У нас в деревне никто нарочно не загорал. Купались, конечно, голыми и сколько-то солнца попадало на кожу. Мужики на покосе закатывали рукава рубашек и у них к концу сенокоса руки по локти становились черными. Но чтобы лежать на солнце только для загара - такого не бывало.
   Теперь Алька уложил всех на свое одеяло и заставил загорать. Говорит что полезно.
   Подул холодный ветерок, и наши телеса покрылись "гусиной кожей".
   "Ничего, привыкните. И холода бояться не будете, и загорите, как я. - утешал Алька. Потом он отодвинулся на край одеяла и задорно крикнул: "А ну, вставайте! Подойдите кто-нибудь поближе. Сейчас фокус покажу".
   Подошел Мишка Афоничев. Он единственный, кто нащупал у себя зачатки бицепсов. К тому же Мишка был ростом с Альку и считался пацаном не робкого десятка. Вот и вызвался он на игру "в фокус".
   Алька лежал на спине, раскинув в стороны руки и ноги. Самодовольно улыбаясь, он сказал Мишке:
   -Теперь попробуй мне стать на живот.
   -Так я ж тебе все кишки выдавлю - прошипел Мишка.
   -А ты не бойся, становись двумя ногами. Увидишь, что моим кишкам никакого вреда не будет.
   Мишка подошел вплотную, поставил на живот Альки свою правую ногу, всю в "цыпках", и ощутил одубевшей подошвой, что у новенького тут тоже "бицепсы".
   "Давай - давай - подбодрил Алька - ставь теперь вторую ногу и попробуй подпрыгнуть пару раз".
   Мишка сделал все, как сказано. Прыгая, он вместо живота чуял пятками что-то похожее на тугой "арабский" мячик. Следом то же проделали остальные. Когда очередь дошла до Вальки Стенина, Мишка сказал: "Силен, бродяга! Но Валька все-таки тебе кишки выпустит".
   Весил Валька, как двое любых из нас. И мощными кривыми ногами, похожими на клешни, лягался не хуже жеребенка-стригуна. Мы подумали, что сейчас лопнет Алькино пузо. Но кончилось все благополучно. Тучный Валька, прыгнув на чужом животе несколько раз, споткнулся, чуть не упал и сказал удивленно: "Во, сатана! У него там, в нутре видно жестянка подложена. Я здоровые доски ломал на растопку, а тут хоть бы что".
   Так и познакомились мы с Алькой Серебряковым. Он уже успел закончить четвертый класс, был старше любого из нас на год-два и выше ростом.
   С первого дня Алька стал верховодить в нашей компании. Но не в старшинстве и росте тут дело. И даже не в силе бицепсов. А в том, что Алька все умел делать.
   Он ловко орудовал большим складным ножом, острым, как бритва. С помощью Альки и этого ножа, я скоро научился мастерить настоящие луки из можжевельника и длинные стрелы.
   Алька показал, как он с расстояния в десять шагов без промаха пробивает стрелой школьную тетрадку. С такого лука и я попал один раз. А раньше у нас делали луки из ивовых прутьев. Вместо стрел стругали короткие деревяшки, которые летели, кувыркаясь, и в цель не попадали. Алька научил делать стрелы с утолщенными головками, да еще и с жестяными наконечниками. Но, самое главное, мы сделали пулемет с трещоткой. По виду, как настоящий "Максим" из кино. Потом каждый выстругал себе по рогатке. Резину где-то добыл Алька.
   И пулемет, и луки со стрелами, и рогатки делали неспроста. Алька сразу сказал: "Нечего, как маленьким, ковыряться в песке да мячик гонять. В войну играть будем!". И объявил себя командиром Красной Армии. Нашим противником- "главным фашистом" -он назначил Вальку Стенина. Тот сначала упирался, даже чуть не кинулся в драку. Потом согласился. Быть фашистским командиром Вальке показалось лучше, чем подчиняться "городскому выскочке".
   "Воевать" решили возле кузницы, где небольшое болотце узкой ложбиной подходит вплотную к деревенским избам. По одну сторону ложбины "заняла позиции" Красная Армия, где верховодил Алька Серебряков, а по другую рыли настоящие окопы "немцы". Это затея Вальки Стенина. Прохаживаясь по бровке склона, он подгонял своих "солдат", как киношный генерал, объясняя, что в траншейках да окопчиках они вполне укроются от стрел "противника". Хорошо подготовился Валька. Всех снабдил рогатками и велел заготовить много камешков к ним. Очень хотелось Вальке проучить Серебрякова, хотелось намять ему бока.
   Алька тоже не дремал. У него главным оружием считались луки со стрелами. Да еще пулеметы. Они трещотками не могли повредить неприятелю, зато потом наделали много шуму. Однако Алька не стал ждать, когда нападут на нас. Он решил подкрасться по лесистой части болота к окопам "немцев" и ударить исподтишка.
   Но получилось все не так. Валькины разведчики во - время заметили нас, пробирающихся гуськом среди редких сосен. Посыпался град камней из рогаток. В ответ мы выпустили свои стрелы из луков. А потом все превратилось в обычную потасовку. Не обошлось без разбитых носов и синяков на видных местах.
   Чья взяла - сказать трудно. Но Алька, прохаживаясь между двумя уже притихшими ватагами, объяснял, что всегда и везде должна победить Красная Армия, а фашисты, даже если взаправду сунутся, будут разбиты. Никто не возражал. Хотя большинство наших ребят понятия не имело, кто такие фашисты и про Красную Армию знали не много больше.
   Кончилось у нас примирением, а потом Алька объявил: "Все, ребята. Садитесь, перекур!".
   И он на глазах изумленной деревенской ребятни вынул из кармана новенькую непочатую пачку папирос "Звездочка", совсем по-взрослому распечатал ее, достал одну папиросу, подул в мундштук, потом сплющил его крест - на - крест, как это делал мой отец, и, чиркнув спичкой, закурил.
   Табачный дым приятно щекотнул наши побитые носы. Все глядели на Альку, как на пришельца с другого мира. А он, небрежно развалясь на зеленом бугорке, предложил: "Ну, кто хочет курнуть?". В ответ ни звука. Тогда он сунул папиросу в рот Вальке со словами: "Затянись-ка разок, вдруг понравится".
   Валька неумело потянул в себя дым, закашлялся и потом отплевывался в кусты, размазывая по лицу слюни вперемешку со слезами.
   К папироске приложились все по очереди. Но никто не мог вдохнуть в себя дым. Просто набирали его в рот и выпускали. "Эх, вы, мелюзга неученая! Кто же так курит? Смотрите, как надо!" - и Алька, прикурив новую папиросу, выпустил несколько дымных колец, потом снова затянулся изо всех сил и, медленно выдыхая, стал выпускать дым через ноздри. Он выходил тонкими струйками, которым, казалось, не будет конца.
   Чтобы хоть чем-то уязвить Альку, я с некоторым вызовом сообщил всем: "У нас дома такого добра навалом. По всему чердаку разложены на досках разные пачки. Есть и потолще этих. Называются "Пушки". Правда, они подмокли, когда перевозили через реку. Но отец сказал, что на сквозняке скоро высохнут. Тогда их обратно в магазин отвезут".
   Я сразу заметил, что разговор о папиросах на чердаке сильно заинтересовал Альку. Уже был не рад, что проговорился. "Как будто черт дернул за язык - сказала бы моя бабушка.
   Зато Алька оживился. "Надо будет сходить к тебе посмотреть товар" - нахально заявил он.
   Около нашего дома Алька появился на следующий день. Подкараулил, каналья, когда родители уйдут на работу, а бабушка в хлев скотину кормить.
   -Ты что, нарочно поджидал когда дома никого не будет? - спросил я у Альки.
   -Я просто уловил случай. Пошли, пока бабка твоя не вернулась. - торопил Алька.
   По приставной лестнице мы быстро поднялись на чердак.
   -Да тут целый воз будет. Во, покурим! - с удивлением и восторгом почти прокричал Алька.
   -Ты не ори! - пытался я его урезонить - Тут и есть как раз воз. Только не надо зариться на чужое.
   -Какое оно чужое, все общественное,- опять за свое Алька
   -Все магазинное! Да еще больших денег стоит", - поправил я Альку словами мамы.
   -Подумаешь, пару пачек возьмем - никто и не замет. Они тут не считанные.
   -Как раз считанные, и все у мамы на подотчете. Так что не тронь. Мама сказала, иначе у нее будет недостача, а денег платить нет.
   Алька кругами заходил по чердаку, все вынюхивая и высматривая. Он присмотрел пачку "Пушек", схватил ее у меня на глазах и сунул за пазуху.
   В этот момент загремела посудой возвратившаяся из хлева бабушка. Мы кубарем скатились вниз по лестнице и успели незаметно прошмыгнуть на улицу.
   Когда отошли от дома, Алька достал папиросы.
   -Видишь, у меня глаз наметанный. Хоть впотьмах, но нашел сухую пачку. Которые побывали в воде, суши не суши-того вкуса не будет. Подмоченные, они и есть подмоченные, с видом знатока утверждал Алька.
   -Отец сказал: коль других нету, мужики и такие возьмут. Какая разница, что смолить.
   -Разница есть. Но я тебе о другом хотел сказать. Если у матери обнаружится нехватка, деньги за папиросы я тебе верну. У меня есть свои собственные. Завтра приходи на речку. Там и попробуем толстые. Я таких тоже не куривал - признался Алька.
   Назавтра у речки собрались ребята со всей деревни. Алька не просто угощал папиросами, а учил курить взатяг. Некоторые укурились до головной боли, до тошноты. Только окунувшись в холодной воде, медленно приходили в себя.
   Я тоже попробовал затянуться. Не понравилось. Потом не мог откашляться. И осталась горечь во рту. Алька, увидев, как я морщусь, утешил: "Ничего, привыкнешь!"
   Как ни печально, но пророчество Альки сбылось. Привык. Все привыкли. Скоро стали просить у Альки докурить. И я попросил однажды. Но Алька огрызнулся: "У самого дома полки ломятся от папирос, а ты тут еще попрошайничаешь! Взял бы дома - и делу конец. Если раньше не заметили пропажу, значит, не пересчитывали и пересчитывать не станут".
   После этого разговора, под нажимом ребят, я изредка наведывался к полкам с папиросами и брал по пачке "Звездочки". Потому что они гораздо дешевле "Пушки" и, значит, меньше урон магазину.
   На улице опять стало жарко. Вода в речке прогрелась и заметно посветлела. Мы целыми днями купались и, как велел Алька, загорали нагишом, валяясь на горячем песке. Думали, что сразу прибавится у каждого силы и ловкости.
   Одновременно, не зная того, губили здоровье, покуривая папиросы, которые я таскал с чердака. Получалось, что я воровал у родной матери. Но пересилить всех не мог. Теперь каждое утро зудели ребята, требуя очередную пачку. Я иногда отказывал, угрожая страшными карами, какие нас ждут, если о моих проделках узнает отец. Но компания хором внушала: "Бери, смело! Никто не заметит. Там этого добра хватит на колхоз".
   Я всегда отнекивался, но все-таки убегал за папиросами "в последний раз".
   Но вышло так, что эта пачка оказалась последней. Алька открывал ее с особым шиком. Резким щелчком выбил из пачки сразу несколько папирос и раздал каждому по целой. Ребята удивились. Раньше мы выкуривали одну на всех и вроде бы хватало.
   -Ты чего это расщедрился за чужой счет? Учти, больше не принесу! - предупредил я Альку.
   -Принесешь, куда денешься! Да ты не бойся, война все спишет! - заявил он, нахально улыбаясь.
   Тогда мы не поняли страшного смысла этих слов. Но я заметил, как Алька по-взрослому нахмурил брови. Мне стало ясно, что он знает какую-то тайну, но с нами не собирается делиться. Другие ребята вряд ли обратили внимание на эти слова Альки. Но настроение у всех упало. Домой расходились молча.

* * *

   В середине июня Алька куда-то исчез. Собравшись, как обычно, у речки, мы обнаружили, что Альки нет. В деревне его тоже не было. Пропал, как в воду канул.
   Вечером мужики у лесопункта судачили, что начальник прошлой ночью, на вызванной из района полуторке, отправил к бабушке "в безопасное место" Альку вместе с матерью. Выходило, что тут у нас - место опасное. Но этой опасности никто не замечал или многие делали вид, что не замечают.
   Каждое утро бригадир давал наряды на работу. Толпы мужиков с косами, едва наступал рассвет, уходили на дальние лядины. Выгнав коров в поле, туда же следом уходили женщины: пока позволяла погода, торопились сушить сено. Расходились по утрам на лесосеки лесорубы. Деревня пустела. Только старики да ребятишки оставались дома. И то некоторые уходили в лес за земляникой.
   Алька уехал, а жизнь в деревне не менялась. До поры....
   В одно утро бабушка тревожно сообщила, что обнаружила пустую вышку на школьной крыше. Вышка хорошо видна из окна нашей избы. Там всегда дежурил красноармеец с винтовкой и биноклем. Их было в деревне с десяток - бойцов службы ПВО - противовоздушной обороны. На самой вышке, увенчанной шатром, виднелись аршинные красные буквы ПВО.
   С конька школьной крыши на вышку вела длинная лестница. Она виляла между четырех ног из толстых бревен и упиралась в люк. Открыв его, бойцы забирались на маленькую, огороженную с четырех сторон площадку под островерхой крышей. Нас изредка по одному пускали на вышку. Даже давали посмотреть в большой тяжелый бинокль. Все дальние поля, если смотреть в бинокль, казались рядом. Речка, почти за версту от деревни, с ее извивами в широкой долине, хорошо просвечивала сквозь заросли ольхи. А дома на другом конце казались придвинутыми вплотную к вышке.
   Забраться на вышку для любого из нас считалось большим достижением. Мы зарабатывали это право, таская бойцам то едва поспевшие огурцы с огорода, то жбан молока со свежим хлебом, то первые брюквины. Однажды, вспомнив бабушкину поговорку "Семь бед - один ответ", я притащил с чердака две пачки папирос "Звездочка". Этому подарку красноармейцы особенно обрадовались и пустили на вышку по второму разу.
   Дежурили бойцы посменно. Один за другим по очереди стояли на вышке. Остальные, тут же на лужайке, как раз против нашего дома, играли в рюхи. Играли целыми днями, не глядя на жару. Даже в полуденную пору можно было видеть их взмокшие на спинах гимнастерки и слышать гулкий стук палок.
   Вечерами приходили деревенские парни. Но им ни разу не удалось переиграть мастеровитых бойцов.
   Особенно отличался среди них один рослый красноармеец с ярко-рыжими волосами и без единого зуба на верхней челюсти. Он умел одним ударом выбить ряд плотно уставленных рюх. Мы хлопали ему в ладоши, а он иногда угощал конфетами-подушечками с приятной кислой начинкой.
   Казалось, дружбе нашей не будет конца. Назавтра договорились идти со свободными от дежурства бойцами купаться к дальнему плесу. Они и не знали, что в маленькой речке Сереже есть места, где можно по-настоящему поплавать даже такому рослому человеку, как наш рыжий знакомый. Он обещал научить плаванию "саженями".
   Но назавтра мы никого не нашли: ни на вышке, ни в школе, ни в других местах.
   Говорят, поздно вечером примчался какой-то военный на загнанном вконец жеребце, отдал бойцам приказ высшего начальства и, не медля, шагом уехал обратно.
   Красноармейцы погрузили свои пожитки в огромную фуру, запрягли пару битюгов и отбыли в сторону райцентра.
   А в деревне все казалось будничным, привычным. Колхозные поля радовали высокой, уже выколосившейся, рожью, сулящей хороший урожай. На днях председатель колхоза говорил отцу, что и вышедшие в трубку яровые, скоро начнут колоситься. Особенно хорош ячмень. И овес на Водасе услаждает взор густой зеленью. Председатель с радостью сообщил: "План по госпоставкам выполним, и будет что выдать людям по трудодням!"
   Ни председатель, ни мой отец не знали тогда, кто и как будет убирать богатый урожай хлебов. Никто не догадывался о надвигающейся беде, которая совсем скоро постигнет нашу затерянную среди лесов деревеньку.
   До войны оставалось несколько дней.

* * *

   В субботу 21 июня 1941 года я поднялся рано утром вместе с отцом. Он еще с вечера обещал взять меня на покос. Вчера он случайно забрел на небольшую земляничную полянку в лесу рядом с луговиной, где косили мужики. Бабушка заранее приготовила маленькую корзиночку в три лучинки, бутылку молока и хлеба на перекуску. Поднялся я ни свет - ни заря как раз для того, чтобы набрать земляники да угостить этой самой сладкой ароматной ягодой бабушку, маму и остальных наших домочадцев.
   -Молодцы-мужики. Во время собрались на покос. Теперь и с сеном будем, и с ягодами - полушутя похвалила бабушка.
   -Постараемся не подкачать - ответил отец.
   Косари шли быстро. Я, впробежку, еле поспевал за ними. И всю дорогу прислушивался к "взрослым" разговорам. Мужики много шутили, рассказывали разные байки, подтрунивали один над другим. Потом бригадир завел разговор про сенокосные дела. Все тужили, что небывалый летний разлив реки загубил лучшие покосы в пойме и теперь приходится обкашивать кусты на дальних лядинах. И на ходьбу много тратится времени, и трава "не та". К тому же мало ее тут. И припозднились порядком. Не успеешь глазом моргнуть, как наступит уборочная страда.
   -Что-то сильно парит с утра. Как бы дождя не было...- тревожился отец.
   -Не дай Бог! Со вчерашнего дня в валах на земле лежит много подкошенной травы. Боюсь бабам не справиться. Хоть бы в кучи успели сложить, а метать придется завтра - в воскресный день. - сказал бригадир таким тоном, как будто дает наряд .
   Мужики не спорили. Давно известно, что летний день-год кормит. К тому же в колхозе никогда не бывало выходных по воскресеньям. Поблажку давало начальство только в престольные праздники. Тогда хоть палкой гони, все - равно никто не пойдет на работу. Говорят, грех, бог накажет.
   Отец показал мне земляничную полянку, а сам заторопился к косарям. Они собирались докосить эту лядину сегодня по росе. Да еще хотели вместе с бабами сложить подсохшее сено в копны и сколько-нибудь сметать. Стоговища подготовлены заранее, а лошадей для обвозки копен позже пригонят ребята-подростки. Так заблаговременно распорядился бригадир.
   Полянка с земляникой оказалась не больше нашего домашнего двора. Но спелые ягоды краснели в невысокой траве так густо, что у меня поначалу разбежались глаза.
   Осмотревшись, я решил, что начну с ближнего края и буду подряд неширокими "лентами" собирать все до ягодки.
   С утра по холодку собирал быстро. Поначалу немножко мешала роса на траве. Мужикам она помогала косить, а у меня к мокрым рукам липнул всякий мусор. Но трава постепенно подсохла. Скоро донышко в моей корзинке сплошь закраснело от ягод. Из корзинки тянуло таким земляничным духом, что я временами не выдерживал, и лакомился сладкими ягодами. Донимали только редкие комары. А ближе к полудню началась настоящая напасть. Густым роем налетели слепни. Я не столько собирал ягоды, сколько отмахивался руками и ногами. И все равно больно жалили зловредные насекомые.
   В корзинке ягоды прибавлялись мало, а на поляне в траве их оказалось больше, чем я сначала подумал. Возникли сомнения - управлюсь ли. Но я твердо решил: звать на помощь отца не буду. Пусть лучше ягоды остаются.
   Косари работали почти рядом. Иногда ветерком доносило с их стороны давно знакомые звуки сенокоса: вжик - вжик - вжик. А когда кто-нибудь начинал править косу оселком, я это не просто хорошо слышал, но как бы даже видел точные резкие движения наждака по лезвию и, думая, что это отец, ежился от страха. Мне и дома всегда казалось, что так можно одним разом отрезать палец, а то и всю пятерню.
   Когда мужики ударили оселками по косам, я понял, что это сигнал к обеду и с печалью обнаружил: корзинка не заполнена и наполовину.
   Подошли женщины. Принесли молока с колхозной фермы, хлеба, картошки со свежепосоленными огурцами и квасу. Мужики особенно обрадовались хорошему прохладному питью.
   Обедали, весело балагуря, подшучивая над девками.
   Но внезапно пришлось кончать обед.
   "Гляньте-ка, с запада туча ползет. Не зря жарило, как в пекле. Давайте скорей хоть в кучи сено сложим" - озабоченно сказал бригадир.
   Побросав еду, все схватились за грабли да вилы. Я тоже побежал с корзинкой добирать землянику.
   Жара палила невыносимо. И стояла такая тишь, что не шелохнется ни веточка, ни травинка. К мелким слепням добавились оводы размером с майского жука. Они жужжали под ухом, как бомбовозы, норовя ужалить в любое открытое место. Но я успевал отбрыкиваться и собирать ягоды. Даже про тучу забыл.
   Она напомнила о себе сильным порывом ветра. Молодые дубки так затрепетали своими фигурными листьями, что, казалось, сейчас вспорхнут, как внезапно вспугнутые птицы.
   У меня в корзинке оставалась свободной одна верхняя лучинка. И рядом еще краснела полоска ягод, которой хватило бы целиком наполнить корзинку. Я брал ягоды горстями вместе с травой. Ветер поднял вороха мусора. Задрав голову кверху, я с ужасом увидел черное небо и внезапно возникшие сумерки вокруг. И все-таки я собирал землянику до тех пор, пока не напугала очень яркая вспышка молнии и сразу следом - страшный удар грома.
   Схватив корзинку, я побежал к косарям. Не успел сделать и десятка шагов, как хлынул ливень. Он в первые же мгновения вымочил насквозь всю одежду, и я почуял озноб в теле. Как будто из жаркой бани попал сразу в ледяную купель.
   Подходя к косарям, я увидел, как отец с большой тряпкой в руках бежит мне навстречу. На самом деле это оказалась не тряпка, а мешок, в котором привезли сюда хлеб. Отец укрыл меня мешком с головой и потащил к ближайшему стогу сена. Только затолкав меня в приготовленную раньше ямку, он перевел дух и не спросил, а скорее утвердительно сказал: "Небось, вымок до нитки и продрог весь. Ничего, сейчас согреешься". У него тоже с одежды вода текла ручьями. Но, будто не замечая этого, отец мял меня своими огрубелыми ладонями, стараясь согреть.
   -Ну вот и перестал дрожать. В сене тепло. Скоро совсем согреешься. А там - дождь кончится - пойдем домой.
   -Когда он кончится? Вон хлещет, как из ведра. И гроза какая... Гром не переставая грохочет. Я бы один умер со страху.
   -Со мной не бойся. Я тебя не дам никому в обиду. И грому-молнии тоже. А дождь кончится скоро. Такая сильная гроза надолго не затягивается - пояснил отец.
   Тут я вспомнил про свою корзинку с ягодами. Стал шарить руками, выискивая ее среди сена. Когда нашел, то сильно расстроился. Потому что сверху все ягоды были засыпаны сенной трухой.
   -Ничего, бабушка поможет перебрать. Там остались еще ягоды или все собрал? - спросил отец.
   - Остались. Если бы не гроза, как раз целую корзинку домой принести мог.
   -Не горюй, пойдем с тобой завтра, и тогда соберешь все остатки - утешал отец.
  
   Не знал тогда он, никто не знал, что "завтра" у нас не будет.
  
   Вернувшись домой, топили баню. Бабушка все твердила отцу, чтобы топил жарче. "Надо мальца хорошенько напарить. Иначе, не дай Бог, заболеет промокший да продрогший", - с тревогой в голосе говорила она.
   В баню, мы пошли с отцом первыми. Он плеснул кипятку на каменку и хлестал меня на полке свежим веником до тех пор, пока я мог терпеть. Потом долго парился сам, а я отдыхал в предбаннике.
   После того как я помылся, отец еще раз намылил мою голову душистым мылом и напоследок заставил снова залезть на полок. Потом мы окатились прохладной водицей, и пошли домой.
   После бани бабушка согрела самовар, и мы допоздна сидели за чаем. Отец за вечер выпил два стограммовых шкалика "Московской особой", оживился и готов был вести беседу хоть до утра.
   В тот день и, особенно, вечером, я заметил какую-то незнакомую перемену в отце. Будучи суровым и хмурым в обыденной жизни, он как-то необычно ласкал меня, носил на руках сестер - Иру с Идой: то по очереди, то двоих вместе. Целовал их в щеки и в волосы. Ира, довольная, громко смеялась и даже визжала от щекотки. А маленькая, всего год от роду, Ида, недовольно сопела и попискивала иногда.
   Первый раз я в тот вечер заметил, как отец нежно поглаживал маму и говорил ей много хороших добрых слов.
   Видно какое-то предчувствие обуяло им.
   Но мы не знали, что будет завтра. Не ведали, какая страшная беда подходит вплотную к нашему порогу. Не догадывались, сколько горя и слез поджидает нас впереди.
   Так и спать легли, ничего не зная - не ведая.
   Засыпали заполночь. Начинался новый день-22 июня 1941 года.
   Страшный день.
  

Книга 2.

Война

   "...Началась война, то есть свершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие".

Л. Толстой

  
   "У нас и детства не было отдельно,
   а были вместе детство и война".
   Р. Рождественский
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Часть 1 "Все ушли на фронт"

  
   Утром 22 июня 1941 года на покос собрались одни женщины. Так накануне
   распорядился бригадир. Договорились, что косьбы в этот день не будет. И так подкошено очень много травы. Лишь бы справиться все высушить да сметать.
   Как только сошла роса, все деревенские женщины сушили сено и клали в копны. А ребята-подростки сразу их обвозили.
   Мужики подошли к раннему обеду. Вместе с женщинами перекусили, попили чаю у костерка, а потом дружно взялись метать сено в стога. Работа шла споро. Стоговища подготовлены заранее, вокруг каждого плотным кольцом обвезены копны сена, хорошо высушенного на ветерке. Знай да мечи!
   Здоровые мускулистые селяне легко кидали сено трезубыми вилами, поддевая сразу по полкопны. Стога росли один за другим, как грибы после дождя.
   -Ну что, успеем сегодня все сметать? - спросил подошедший бригадир.
   -Должны успеть, если дождь не помешает, - ответил отец.
   Про другие помехи никому и в голову не приходило. Решили, если понадобится, работать хоть до сумерек, но сено на земле не оставлять.
   Опять палило солнце, все говорили, что быть грозе. Но надвигалась другая гроза.
   На костре доваривался суп с бараниной. Закипало ведро воды для чая. Женщины-кухарки, орудовавшие у костра, предупредили всех, что обед готов.
   Когда дометали очередной стог и собрались на ручей ополоснуться холодной водой перед обедом, подбежал посыльный из сельсовета. Он отдал бригадиру какую-то бумагу и, обессиленный, рухнул у костра, не проронив ни слова.
   Женщины, весело ворковавшие неподалеку, сразу притихли, как будто почуяв неладное.
   -Гляньте-ка, бабы, наш бригадир аж с лица спал. Видно худую весть принес прибежавший парень - тревожно заметила Полина Виноградова.
   -Не дома ли у нас чего стряслось? Боюсь не ребята ли чего там натворили, - с беспокойством сказала бригадирша Люба.
   "Скорей, все сюда!"- что есть мочи заорал бригадир.
   Собравшиеся, было, на ручей разгоряченные люди, нехотя подходили к костру. Столпившись вокруг бригадира, все ждали, что он скажет. И он сказал каким-то не своим, тихим угасающим голосом: "Все...Кончайте работу. Приказано сейчас же явиться в сельсовет. Война...".
   Это последнее слово ударило каждого, как обухом по голове. Старики, женщины, подростки, ребятишки-все, кто оказался в этот недобрый час на покосе, -стояли словно окаменелые. Нестерпимо долгими казались эти мрачные минуты безмолвия. Даже ветер перестал шелестеть листвой, затихнув в тревожном ожидании.
   Первым пришел в себя Степан Кудрявцев - молодой парень с пышной русой шевелюрой.
   -Как тут кончать, когда столько сена на земле. И тучи опять поволокло с заката. Коровы без сена останутся - посетовал он вслух.
   -Какие коровы... Бабы без мужиков останутся. Сейчас все быстро собирайтесь и пойдем в деревню - спокойно, твердым командирским голосом, приказал бригадир.
   В деревне, не позволив зайти домой, бригадир погнал всех к сельсовету.
   Там уже гудела толпа. Собрались все сельчане от мала, до велика. Подошедшие с покоса люди сразу услышали незнакомые слова: "Всеобщая мобилизация".
   У входа в сельсовет, недалеко от крыльца, стояла машина-полуторка с откинутым задним бортом. В пустом и, казалось, просторном кузове за маленьким столом сидели двое военных в форме НКВД. Они громко выкрикивали фамилии Новобранцев. Те подходили по очереди к машине, получали повестки, расписывались в казенной тетради, понуро, не проронив ни слова, отходили в сторону, но домой не шли. Как будто поджидали каких-то новых лучших вестей.
   Когда повестки кончились, один военный поднялся из-за стола и, обращаясь к собравшемуся народу, сказал короткую речь: "Товарищи! Пришел наш черед защищать Родину с оружием в руках. Сейчас вы все получили повестки. Там указано кому, в какой срок явиться в райвоенкомат. Первых пятерых, которым приспела пора призыва на действительную службу, мы увезем сегодня".
   Он прочитал по тетрадке фамилии пятерых деревенских парней, приказал им идти сейчас домой и дал два часа на сборы. Остальных просил быть готовыми к отправке завтра и послезавтра.
   -В последнюю очередь, но не позднее, чем к концу недели, будут призваны семейные, которые не старше пятидесяти лет - предупредил военный.
   -Как добираться до района? Ехать-то не на чем, все лошади в работе - кто-то выкрикнул из толпы.
   -Председателю колхоза дано указание, чтобы всю эту неделю, каждый день, выделял по две-три подводы, а если понадобится, то и больше, для новобранцев. Ему разрешено приостанавливать любые работы в колхозе, чтобы полностью обеспечить транспортом мобилизуемых сельчан.
   Ближе к вечеру увезли первых молодых ребят. Они даже перекуску собрать, по-хорошему не успели. Хотя в повестке было сказано, чтобы взять еду на двое суток. Их проводили как-то второпях. Родители будущих воинов, которых в спешке увозили в кузове на машине НКВД, еще не успели понять, что случилось. Даже испугаться не успели. Никто в деревне тогда не знал, что немцы уже бомбят наши города, что стонут раненые и гибнут сотнями необстрелянные бойцы Красной Армии. Не скоро все это узнают люди.
   Тогда никто не понимал, зачем эта война? Для чего она? Кто зачинщик. Никто даже не держал в мыслях, что заберут сразу всех и большинство навсегда. Поэтому первых парней-новобранцев провожали буднично, без слез и причитаний. Провожали так же, как еще недавно на финскую войну. Думая, что скоро все вернутся.
   Осознание всего случившегося, как большой беды, пришло позже, к концу недели, когда стали брать всех подряд, словно мести под метелку. Не пощадили даже пожилых, обремененных семьями. Первыми неладное почувствовали женщины, когда увидели, что забирают всех и сразу; в один день.
   Именно в этот день пролилось море слез человеческих и столько же "зелена вина". Плакали те, кто оставался. Пили - уходившие.
   Обычно в деревне редко кто покупал водку в магазине. И выпивали, как правило, только по праздникам. Да не водку, а самогонку. Водку покупали либо приезжие, либо деревенские, но по какому-нибудь неожиданному случаю.
   Вот и тогда горе пришло невзначай. Это как похороны, а потом обязательные поминки. Только похороны случаются редко и в каком-то одном доме. Тут беда пришла разом во все дома, во все семьи.
   И новобранцы потянулись в магазин. Раньше всего разобрали "Московскую особую" в поллитровках и четвертинках, которые у нас по старинке назывались сороковками. Дальше дело дошло до стограммовых шкаликов ("боевые сто грамм"), оставшихся после финской войны. Этими мелкими бутылочками набивали карманы, тащили охапками в руках и ворохами в кепках. Стеклянный звон исходил от людей, спешащих со шкаликами по домам, чтобы выпить прощальную чарку и тем притупить хоть немного боль расставания.
   В пятницу 27 июня 1941 года, около полудня, рекрутов провожали целой деревней. Провожали всех до последнего.
   Громадная толпа вместе с рекрутским обозом медленно двинулась от сельсовета по направлению к Шешенскому полю.
   Сдержанные разговоры полушепотом, скрип немазаных тележных колес, женские всхлипы, перемежающиеся с причитаниями и криками навзрыд - все это напоминало похоронную процессию. Только горя и слез было больше. Потому что уходили сразу все. И никто не знал, суждено ли будет кому из них возвратиться.
   Плакали женщины. У многих тихие рыдания временами сменялсь воем в голос. Знать, чуяли они близкую беду.
   Медленно двигался печальный обоз, увозивший все мужское население деревни. На телегах сидели только малые дети, старики и кое-кто из рекрутов, перебравших во время прощальной трапезы.
   Следом за обозом шли провожающие.. Шли семьями; целыми семьями, которые в таком виде доживали последние минуты. Слава Богу, что об этом тогда никто не знал. Иначе умерли бы от горя провожающие, и могли не выдержать многие из уходивших на войну.
   Шли, тихо разговаривая. Иногда в разных местах разговоры прерывались то редкими всхлипываниями, то громкими рыданиями.
   Но большей частью шли медленно и почти безмолвно.
   Замыкали шествие двое военных на рослых конях. Все в портупеях и с наганами на боку. Это те самые, что вручали повестки. Они не торопили шествие. Ехали, чуть приотстав и зорко оглядывая толпу.
   Первые подводы скорбного обоза вышли за околицу и, скрипя колесами, уже двигались по Шешенскому полю, а сопровождающие их конники - военные еще метались среди растянувшейся толпы у последних домов на краю деревни, как будто опасаясь, не вздумает ли кто сбежать и скрыться в густом придорожном сосняке.
   С каждым шагом, с каждым мгновением все дальше позади оставалась деревня, в которой родилось большинство уходящих мужчин. Они тут выросли, нашли своих суженых, обзавелись детьми и вот теперь уходили в неизвестность. Уходили не по своей воле, не по своей нужде.
   Большая тревога и неутоленная печаль переполняла души уходящих селян. И все-таки большинство из них надеялись, что вернутся. Ведь не было еще случая, когда кто-то уходил и не возвращался. Многие прошли действительную службу, финскую компанию, лесоповал под Рыбинском - и все вернулись домой. До этого у некоторых стариков была первая мировая война, а следом - гражданская. И всех Бог миловал. Никто не знал тогда, что бывают войны, с которых не возвращаются. Да и войн таких, наверное, раньше не было. А те, какие случались, обходили наши глухие места стороной. Потому многие и не теряли надежду, обещая своим близким, что скоро вернутся.
   Другое настроение было у моего отца. Он шел молча. Нес на руках самую младшую мою сестренку Иду и ни разу не улыбнулся ей, уснувшей на ходу. Я время от времени заглядывал ему в лицо и с трудом узнавал. Мне все время казалось, что отец сейчас заплачет, а его, так тяжело переживающего разлуку, возьмут да пожалеют и отпустят обратно домой.
   Прощаться договорились на середине Шешенского поля. Все равно расставание неминуемо. Лучше уж побыстрее кончить эти муки. Ради женщин, которых надо пожалеть может быть в последний раз.
   Не успел Матвей Иванов по старой бригадирской привычке скомандовать женщинам, что пора возвращаться домой, как из толпы вышел мой отец. Он повернул назад и медленными тяжелыми шагами пошел в сторону деревни. Все сразу замерли оторопело. Даже на какое-то время прекратился плачь женщин. Казалось, что люди перестали дышать.
   Лишь один из верховых военных сперва заерзал в седле, а потом резко повернул лошадь вслед за отцом, чуть не передавив растерявшихся женщин.
   Но отец, сделав десяток шагов, остановился. Оставшись один среди поля, он распрямился во весь рост, чтобы в последний раз взглянуть на Понизовье, крайние дома которого еще виднелись среди сосен. Всем показалось, что он очень долго сосредоточенно смотрит на широкое это поле, на дома вдали, на голубое небо без единого облачка. Видно хотел он запомнить эти родные места, где прошло детство и, какая ни есть, вся жизнь.
   Отец снял шапку, низко поклонился и, трижды перекрестившись, промолвил тихо: "Прощай, Понизовье, может больше мне не видать тебя...".
   Когда отец повернулся и пошел обратно, все ужаснулись, увидев его обезображенное горем лицо и ручейки слез, текущих из глаз. Даже начальник в седле, ринувшийся было за отцом, не посмел сказать ни слова и замер, как по команде "Смирно". Наверное, он впервые по-человечески осознал, какая беда надвигается на людей.
   Отец молча подошел к нам, вытирая слезы ладонями больших своих рук. Мы с сестрой Ирой стояли около мамы, держась с двух сторон за подол ее юбки. Младшую нашу сестренку Иду, которой недавно исполнился год, мама держала на руках, прижав к груди.
   Отец взял меня на руки, приподнял высоко, поцеловал, сказал, что я уже большой и должен во всем помогать маме. Потом он поднял и поцеловал сестру Иру. А когда пришел черед младшей, отец дрожащим голосом сказал: "Эта и помнить меня не будет".
   Мама стала его успокаивать, вытерла платком нескрываемые слезы с глаз и тут раздался громовой голос военного начальника: "Все, женщины, прощайтесь и по домам! Иначе мы и к вечеру не доедем".
   Отец трижды поцеловал маму и на прощанье проговорил уже спокойным голосом: "Береги детей. А мне что будет, то будет". И пошел к своей подводе. Больше он ни разу не обернулся назад.
   Подводы с рекрутами все удалялись, убыстряя шаг. А мы - оставшееся население деревни - стояли, не шелохнувшись, и молча смотрели им вслед.
   Когда обоз, увозивший последних мужчин, скрылся за поворотом в соседней деревне Шешено, только тогда, еле опомнившись, все побрели домой. Не знали мы тогда, что не увидим больше своего отца, что даже не получим от него никакой весточки. Ничего мы тогда не знали...
  
  
  

* * *

   На другой день непривычно тихо и пусто стало в деревне. Не было утром нарядов на работу в колхоз. Никто не стучал в окно рукояткой плети и не кричал привычное: "Авдотья, на сено!". Не слышалось звона молотков, отбивающих косы. А, главное, не стало даже духа мужского в деревне.
   Из нашего дома на фронт ушли двое: мой отец и дядя Митя - старший брат мамы. Проснувшись утром, я выбрался из своего полога и зашел в избу. Первое, что заметил сразу, исчез вечно стоявший запах табачного дыма. Отец и дядя Митя каждый день начинали с курева. Дымили сразу в две цигарки и все это в избе. Мама их за это бранила, гнала на улицу, говорила про детей, которые задыхаются от дыма, но все бесполезно. И вот я первый раз не обнаружил табачного запаха. Сразу поделился этой новостью с подошедшей бабушкой.
   -Смотри-ка, у нас уже и табачный дым успел выветриться.
   -Кабы только у нас, во всей деревне не стало мужского запаха, - с печалью ответила бабушка.
   -Не во всей. Кое где деды еще смолят - возразил я.
   -Не беда, что деды смолят. Беда, что мужиков не стало. Еще большая беда, что забрали всех без разбору - здоровых и больных. Батька бывал в переплетах, может он и выдюжит. Но я ума не приложу, как могли забрать Митьку, дядю твоего. Он слаб рассудком. Я и к знахарям да колдунам водила его; много раз ходила с ним по церквям, особенно на причастье в Наговье и Медово под Холмом; доктора сюда приезжали разные из района, давали капли и порошки от душевной хвори - ничего не помогало. Бывали случаи, что он по неделе не спит ночами. Только курит цигарку за цигаркой, и что-то бубнит шепотом сквозь зубы.
   -Я замечал, что дядя Митя иногда один разговаривает. Даже боялся его. Только не знаю, отчего он такой?
   -Года два назад с ним такое стряслось. Твоя мамка стала в магазине работать, а он подрядился сторожить ночами. Хоть на курево получал. Но он же и в колхозе днями работал наравне со всеми. Какую-то ночь не выдержал, заснул на крыльце под дверью. А двое ребят с Обуховиц, видать, его караулили. Как заснул сторож, они в окно залезли и унесли из магазина сколько-то бутылок водки да еще много табаку. Утром твой дядя, как увидел вынутое стекло, сильно напугался. Домой пришел - лица на нем не было. Все его утешали, успокаивали. Может так бы и обошлось. Урон не велик. Мамка твоя с первой же получки обещала заплатить.
   -Так чего же ему расстраиваться, коли все поправимо? - спросил я.
   -Мужики злодеи виноваты. В деревне уже с утра все только и говорили про кражу. Митька пришел в колхоз на работу, а там, зная его слабину, начали стращать: мол, теперь судить будут, в тюрьму посадят... Ему и хватило этого. С того дня и начал заговариваться. Временами, помногу недель подряд, даже в колхозе не работал. Не мог он ничего. А на войну забрали... Какой с него вояка. На верную погибель забрали - почти со слезами закончила свой рассказ бабушка.
   Мне стало очень жаль своего дядю Митю. И тогда же подумалось, что отец сильный и здоровый. Может быть, он вернется домой?
   Разве мог тогда найтись такой человек, который знал, что никто не вернется. И хорошо, что не нашелся. Все жили надеждами.
   Хоть мужиков не стало, но жизнь в деревне не замерла. Хозяйки
   просыпались рано. Доили коров и отправляли все той же дорогой в сторону большого поля, которое называлось Михалкино. И следом шло колхозное стадо.
   Без всяких нарядов каждое утро шли на работу скотницы. Война - не война, а за животными ухаживать надо. И доили коров, как всегда. Вот только не знали, куда девать молоко. Раньше каждое утро приезжали на нескольких подводах молоковозы из Волока и увозили бидоны с молоком. Но наступил день, когда никто не приехал. Пришлось молоко раздать по домам, а остатки выпоить телятам. Потом со всей деревни бабы сами приходили на скотный двор, чтобы помочь выдоить коров, и уносили целые ведра молока. Дома со жбанов отстоявшегося молока снимали сметану, делали творог и даже били масло. Дойка колхозных коров, казавшаяся поначалу хлопотной, скоро понравилась, потому что приносила выгоду в каждый дом. Ребятишки пили парное молоко, как воду. Такого у нас раньше не бывало.
   Однажды зашел к нам дед Семен и сообщил, что его вызывали в сельсовет, сказали, что к нам приближается фронт и приказали готовиться к отъезду в дальние края вместе с колхозным стадом. Дед заведовал животноводческой фермой, и ему поручили гнать коров в тыл, чтобы не достались "немцу". Дед спросил, откуда возьмется у нас этот "немец", ему в ответ посоветовали не задавать лишних вопросов и делать так, как будет приказано. Потом, когда председатель куда-то вышел, его секретарша сказала, что немец где-то рядом, что скоро и у нас появится, но велела об этом никому не говорить, "чтобы не наводить панику".
   Паники в деревне не было. Но люди ощущали себя брошенными и находились в полном неведении. Если какие новости и узнавали, то от пришедших в магазин колхозников из других деревень. Мама как-то вечером сказала, что дед из села Зуево, пришедший с ручной тележкой чуть не за десять верст, взял в магазине мешок соли, полмешка муки и целый ящик спичек. На вопрос мамы, чего так много набрал, он ответил: "Запас карман не ломит. У нас слышно, как громыхает со стороны Холма. Видно скоро до нас война доберется". Сказал и потянул свою груженую до верху телегу.
   Начальства вокруг никакого. Один председатель сельсовета. И тот не говорит никому ни слова. Даже на улицу не выходит. Сидит за своим столом, перебирает и рвет в клочья какие-то бумаги. А в промежутках крутит ручку телефона. Но почти не говорит, а только слушает. "Если рот открывает, то твердит, как попугай одно и то же - да!, да!, да!" - рассказывал нам дед Семен.
   Пережив несколько дней почти полного безвластия, самые расторопные бабы, еще крепкие дедки и ребята подростки, без всяких нарядов, сами пошли убирать сено, подкошенное еще мужиками. Рассудили просто: колхозное стадо угонят, а своих-то коров и овец кормить надо. Вот и старались высушить да сметать сено, пока стоит жаркая с ветерком погода. Торопились не только сметать скошенное сено, но и еще подкосить на пока еще нетронутых луговинах.
   Каждый день перед обедом собирались деревенские ребята с узелками и большой толпой шли на покос: несли молоко, хлеб, жбаны квасу, чтобы женщины - косари могли, не тратя много времени, перекусить и работать дальше.
   Дед Семен, отбивавший косу, провожал нашу компанию и все донимал вопросами: то ли несете, а потом наставлял - "Косьба - работа тяжелая и еда у косарей в юбках должна быть густая, сытная. А вы молоко несете. От такой еды ваши мамки быстро ноги протянут. Бабкам своим скажите, чтобы мясо варили на покос".
   Мы не только еду носили, но разбивали валы, сушили сено, вороша его без конца, сгребали в кучи и помогали складывать в копны. Все спешили управиться с покосом до начала уборки ржи.
  

* * *

  
   В первых числах июля приехал уполномоченный из района. Он целый день просидел в сельсовете вдвоем с председателем. О чем они там говорили, точно никто не знал. После отъезда уполномоченного, ближе к вечеру, председатель опять вызвал деда Семена и сообщил, что получен приказ, гнать колхозный скот в Торопец. На сборы деду давалось два дня.
   Колхозных лошадей в нашей деревне "мобилизовали" вместе с мужиками. Теперь оказалось, что для людей, сопровождающих стадо, не осталось даже захудалого коняги.
   -Я пешком не пойду. У меня семья. Сын еще маленький. В такую дальнюю дорогу надо еду взять, одежду, другие вещи. Разве это унесешь на себе. Если дашь лошадей, погоню стадо, а не дашь - гони сам - твердо заявил председателю дед.
   -Ты не ерепенься! Приказ начальства надо исполнять. А лошадей я тебе постараюсь найти. Только сам будь готов. Чтобы тебя еще не ждать. С района опять звонили. Дали крайний срок - после завтра. Говорят немцы прут, как бешеные. Со дня на день тут могут появиться. Если коров не успеем угнать, - нам с тобой головы поотрывают - строго предупредил председатель.
   Приказ касался только коров, а про людей вроде как и забыли.
   Председатель сказал деду, что ему придется сопровождать коров до самого конца - в Сонковский район Калининской области. Потом он должен будет там с ними остаться, чтобы заведовать животноводческой фермой.
   -Там бабу поставили на место заведующего, ушедшего на фронт. Она доярка хорошая, а сладить со всем хозяйством - не хватило силенок. Тебя, Семен Тимофеевич, туда направляют на важную руководящую работу, - с некоторой ехидной ухмылкой сказал председатель, а потом сообщил, что это приказ из района.
   Председатель сдержал слово. Назавтра пригнали две подводы из соседних деревень: для деда и его семьи - фуру, запряженную парой лошадей, и телегу для сопровождающих до Торопца троих доярок.
   В фуру, напоминающую огромный прямоугольный ящик на колесах, дед погрузил много мягкого свежего сена и первым делом посадил туда бабу Марью с сыном Женькой. Потом кинул в задок фуры мешок овса для лошадей, и аккуратно сложил еду для сопровождающих: караваи свежего хлеба, завернутые в полотенца; отварную баранину из колхозной овечки, пожертвованной председателем; корзинку своих яиц, сваренных вкрутую; миску коровьего масла с колхозной фермы и даже большой жбан холодного хлебного кваса.
   Из своих вещей дед прихватил только самую необходимую одежду и обувь. Но баба Марья настояла, чтобы взял еще шубы и валенки. Видно предчувствовала, что скоро домой не вернутся.
   Главной ценностью в доме деда Семена всегда считалась ручная швейная машинка фирмы "Зингер" - приданое его еще молодой жены. Этой машинке в фанерном лакированном футляре, отвели место у самого передка фуры. Ее обложили со всех сторон сеном, и дед прочно привязал веревкой, чтобы нечаянно не повредить в дороге.
   Дом свой дед оставлял с надеждой на скорое возвращение. Замков у нас не водилось, поэтому входную дверь он забил досками и тоже досками забил крест - на - крест все окна. "Чтобы мальчишки не набедокурили тут" -объяснил дед на ходу.
   Не думал он тогда, что не придется больше жить в этом доме. Не знал мой дед Семен, что больше он никогда не вернется в родную деревню и что даже умереть ему будет суждено на чужбине.
   Скот гнали потихоньку, останавливаясь у полей с клевером, чтобы хорошо покормить животных. В первые дни неразрешимой задачкой стала дойка коров. И своих сил не хватало, и молоко девать некуда. Потом нашли выход. Стали на дойку останавливаться возле деревень, звали баб с подойниками и те облегчали коровам вымя, а сами уносили по ведру, а то и по два густого жирного молока. За это угощали деда и его помощниц румяными пирожками с капустой, свежепросоленными огурцами с молодой картошкой, только что принесенными из леса ягодами.
   Походная жизнь налаживалась. Даже маленькому Женьке нравилось резвиться у повозки, получать разные гостинцы от женщин с подойниками, спать в мягком душистом сене, прикрывшись от комаров кисейным пологом, который специально, для такого случая, сшила баба Марья.
   На третий или четвертый день пути над стадом пролетел немецкий самолет с черными крестами на фюзеляже: знаменитая потом "Рама". Пролетел низко, распугивая животных своим жутким воем. Дед тогда пожалел, что не оказалось под рукой "берданки". "Дунул бы раз - другой крупной картечью, и хана немцу", - вспоминал потом дед.
   Но тогда, следом за самолетом разведчиком, появились два "Мессершмидта". Они шли повыше и прямо навстречу стаду. Уже на подлете, к неприятному вою моторов прибавился редкий стук пулеметных очередей. Впереди, почти рядом, брызнули желтые фонтанчики песка, взрытые пулями.
   "Вот, что делает, сволочь! По коровам палить вздумал! Нашел войско..." -проворчал дед. А когда увидел, что самолеты делают второй заход, хлестнул лошадей, свернул с дороги в лес и закричал, что есть мочи: "Бабы, все в канаву! Как можно глубже прячьте голову! Он, подлец, не отстанет, пока не изведет патроны".
   Немец в каком-то диком азарте делал один заход за другим, расстреливая в упор разбегающихся по кустам животных. К реву самолетов и звуку пулеметных очередей добавился почти человеческий стон обезумевших израненных животных.
   Дед с помощницами и красноармейцы, расквартированные в соседней деревне, потом до самых сумерек собирали напуганных и разбежавшихся по лесу коров. Многих животных не досчитался тогда мой дед. Часть из них, растерзанных пулями, перевезли военные для своей кухни. Некоторые с испугу видно затерялись в лесу. Но в основном стадо уцелело.
   В тот же вечер дед собрал у костерка своих помощниц и, как старый вояка, заявил: "Придется менять тактику". Посоветовавшись с женщинами, он решил так: гнать скот придется ночами, а в дневное время пасти его, укрывшись в придорожном лесу и желательно недалеко от какой-нибудь деревни.
   К исходу недели стадо благополучно и почти без потерь было доставлено на железнодорожную станцию Торопец. Без потерь потому, что впереди тоже гнали скот. И тоже его теряли. А дед со своими помощницами подбирал всех приблудных коров. Они шли последними и сумели возместить урон, нанесенный немецкими самолетами.
   Деда похвалили за сохранность стада, а коров погрузили в вагоны, чтобы увезти в "конечный пункт назначения". Сам дед со своей семьей определился в уголке одной из теплушек, где ему, как сопровождающему, отвели место. Но перед тем, как уехать, дед поблагодарил своих помощниц, распрощался с ними и даже договорился с военным лейтенантом, чтобы тот на попутной машине довез женщин до райцентра - поселка Плоскошь - это больше чем полпути к дому.
   Дед уехал. История его дальнейших мытарств по чужбине - мытарств до конца своих дней - это отдельная большая история.
  

* * *

  
   В последних числах июля сорок первого года по деревенской улице, вздымая облако сизой пыли, пронеслась черная полуторка. Машина подкатила к сельсовету. Оттуда сразу передали приказ: всем срочно явиться на сходку.
   Наша бабушка сразу смекнула, что пожаловало районное начальство и явно не к добру. Так оно и вышло.
   Собравшиеся селяне услышали от приехавшего уполномоченного горькие слова, которые давно ждали: "Товарищи колхозники! Немцы под Холмом. Там идут тяжелые бои. Но нашим войскам пока не удается остановить вероломного врага. Через день-другой он будет здесь, в нашем районе. Всем надо немедленно эвакуироваться!".
   Такой короткой речи от "районных пришельцев" никто не слыхивал. Зато все заметили, как спешно убрался начальник с крыльца в сельсовет и увел за собой председателя.
   А на улице поднялся гулкий разноголосый галдеж. Все кричали сразу, но народ никто не слушал. Кричали о том, что в деревне больше полусотни домов и на всех осталась одна хромая кобыла. Что в каждом доме много малых ребятишек, а в хлевах полно разного скота. С таким хозяйством и на подводах нелегко тронуться с места. А пешком вообще никуда не уйдешь. Хоть немец, хоть чума, либо еще какая напасть, не напугают людей и не вынудят оставить насиженные места. Так возмущенно кричали селяне. А бабушка Лукерья с огромной палкой, заменявшей клюку, стремилась протолкаться к крыльцу, чтобы внушить приезжему начальнику всю нелепицу его приказа.
   Впрочем, он и сам понимал, что никто никуда не поедет. Даже не настаивал на быстрых сборах. Вообще ни на чем не настаивал. Ему приказали "оповестить народ о нависшей угрозе", он оповестил. Сказал и об эвакуации. А дальше, как говорила бабушка, хоть трава не расти.
   Слова "эвакуация" раньше в деревне не знали. Не слыхивала его и бабушка Лукерья. Но схватила сразу. И, когда толпа перед сельсоветом немного угомонилась, бабушка громко сказала свою ответную речь: "Я те покажу акувацию! Сам, небось, до смерти испужался немца, так на машине удерешь. А нас пехом в эту акувацию гонишь. Не пойдем! Это тебе, прохвосту, немец страшен. Вот и заюлил, засуетился, аж рожа покраснела. А нам хоть немец, хоть француз, - одна малина. Чего их бояться. Простых людей они не тронут. Сам катись в акувацию, а мы по домам пойдем".
   Бабушка первая вышла из толпы и поковыляла к дому, размахивая палкой и что-то бубня на ходу. Скоро разошелся и остальной народ. Начальство больше так и не вышло к людям. Думали, хоть председатель сельсовета что-нибудь скажет. Не сказал. Даже на крыльце больше не появился.
   Начальство в это время, забыв обо всех, торопливо паковало в ящики сельсоветовские бумаги. Потом председатель погрузил эти ящики на машину. А уполномоченный, оставшись в сельсовете, долго крутил рукоятку телефона, что-то быстро доложил в трубку, затем резко замолк и только повторял: "Есть! Слушаюсь!"
   Когда разговор закончился, уполномоченный кивком головы показал председателю на телефон, а сам вышел на улицу и, не сказав ни слова никому из немногих оставшихся людей, сел в кабину.
   Председатель рванул изо всех сил телефонный аппарат. Он в последний раз зазвенел двумя своими звонками-колокольчиками, а на стенке остались одни только обрывки проводов. Аппарат председатель упрятал в заранее припасенный мешок, крепко завязал его бечевкой и с этим мешком вышел из сельсовета. Он трусцой пересек дорогу и скатился куда-то под горку в сторону болотца. Того самого, где еще недавно мы играли "в войну" и где Алька Серебряков учил всех деревенских ребят курить взатяжку. В этом болотце и схоронил председатель мешок с телефонным аппаратом. После долгих поисков, мы потом все-таки нашли его, а сам аппарат разобрали на множество ценных игрушек.
   Вернувшись без мешка. Председатель запер дверь сельсовета на большой амбарный замок, сунул в карман связку ключей, а сам, поторапливаемый районным начальством, залез в кузов "полуторки". Машина рванула с места, обдав пылью оставшихся редких зевак. Это было похоже на бегство.
   Большинство деревенских жителей не впало в уныние. Никого особенно не напугало предупреждение начальства о тяжелых боях под Холмом. Хотя напрямую от нас до Холма меньше сорока верст. Даже ходили слухи, что Холм взят немцами. Но вроде бы нас это все не касается. Правда, многие обратили внимание на слова уполномоченного о том, что через день - два немцы придут и сюда. Однако никто не знал, чем это обернется для наших людей. Кто-то из стариков, прошедших первую мировую войну, вспоминал, как тогда лютовали немцы. Однако тут же и утешал всех: "С той поры много воды утекло и один Бог ведает, как будет сейчас". Все надеялись на извечное "авось". Может быть обойдется... Авось пронесет... Говорят, легче всего сделать первый прыжок с парашютом. Полное неведение исключает страх. Вот так и наша деревня жила, не ведая страха перед надвигающейся бедой. Вернее сказать, беда пришла в каждый дом с первого дня войны, когда за неделю забрали на фронт поголовно всех мужиков. Эта беда, не обошедшая стороной ни один дом, переживалась не очень тяжело, оттого что была всеобщей. Но сама по себе война, надвигающийся фронт и даже разговоры про лютых немцев, - никого не пугали. Наверное, потому, что никто не представлял, какие испытания ждут нас всех впереди. Никто не знал, что страшнее фронта с разрывами бомб и снарядов, окажутся житейские неурядицы. И самым страшным для большинства жителей деревни станет испытание голодом холодом и болезнями. Тогда, в самом конце июля сорок первого года об этом никто не думал.
  
   Дозревали хлеба. Приближались череда летних престольных праздников. Люди торопились закончить заготовку сена, чтобы с Егитрии - десятого августа начать уборку ржи. И к праздникам готовились тоже. Война - войной, а старые привычки нарушать не собирались. Но приближалось такое время, когда про праздники пришлось забыть.
   Вторую неделю деревня жила сама по себе, без всякой власти. Но жизнь не замерла. Каждое утро деревенское стадо уходило на пастбище. Только раньше, до войны, выгонял стадо наемный пастух, а теперь, как у нас говорили, гонялись в поле по очереди.
   Выдоив и отправив в поле коров, все женщины спешили на заготовку сена. Подкошено травы было так много, что договорились это убрать и закончить с сенокосом, чтобы осталось время передохнуть перед жатвой. Старики прикидывали: если взяться всем миром, то за пару дней сенокосную страду можно завершить. Все мальчишки-подростки с утра до вечера помогали сушить сено. И мы, ребятня поменьше, забросив любимые забавы и несмотря на жару, целыми днями трудились наравне со взрослыми.
   Последний день июля сорок первого года пришелся на пятницу. Стояла жаркая сухая погода. Большая часть сена была в копнах. Оставалось его подсушить и сметать. Погода благоприятствовала и, несмотря на поднакопленную усталость, люди старались закончить одно из главнейших крестьянских дел - заготовку сена.
   Когда до завершки последнего стога оставалось совсем мало, женщины отправили маму домой, попросили открыть магазин и торговать подольше. Всем хотелось на последние копейки купить что-нибудь к праздникам. Ожидались покупатели и из соседней деревни Обуховицы, где Ильин день считался престольным праздником, и до него оставались одни сутки.
   Мама, немного передохнув, открыла магазин. К тому времени у его дверей собралась очередь. Такого давно не было. И не потому, что люди не нуждались в покупках. Нуждались, да еще как... Но у них совсем не осталось денег. Последние рубли да копейки извели на проводы мужиков в армию. Теперь, видимо, поскребли по сусекам и пришли с последними грошами, чтобы купить к праздникам сахару, белой муки для пирогов, постного масла, конфет.
   Мама обратила внимание, что своих деревенских в магазине единицы. Большинство - из соседних деревень. Как всегда, брали понемножку. И не только потому, что народ обезденежил. Никому и в голову не приходило, что очень скоро все съестное станет на вес золота.
   Дома у нас тоже не копили съестные припасы. Еще с прошлой осени оставалась ржаная мука, привезенная отцом с мельницы. Тогда он размолол сразу всю свою рожь и ту, что выдали в колхозе по трудодням. Бабушка, посмотрев в ларе остатки муки, решила, что ее хватит до нового урожая. Ждать уборки хлебов осталось совсем не долго, и покупать "лишнюю" муку не имело смысла. Так считали мама с бабушкой.
   Правда, мама не единожды думала запастись продуктами в счет будущей получки. Собиралась принести из магазина сахару, чаю, круп, муки, спичек, а главное - соли. У нее не выходил из головы случай с тем мужиком, который недавно взял целый мешок соли. Видать не зря. Ушлый мужик знал, что делал.
   "А если и правда немец нагрянет? Что тогда?" - не раз приходило маме в голову. Но она гнала от себя такие мысли.
   А магазин, как говорят, ломился от продуктов и другого товара. Все полки были заставлены ящиками с разными конфетами, пряниками, баранками; стояли пачки с китайским чаем, коробки с халвой, крупами, макаронами; на полу лежали непочатые мешки с сахарным песком, пшеничной и ржаной мукой.
   Рядом, ближе к окну, на полках лежала разная одежда, обувь, стояла чайная и столовая посуда. В ящиках под окном валялись ржавые гвозди разных размеров, промасленные пилы, топоры, косы, другие товары, нужные в хозяйстве.
   И склад за стенкой был весь, чуть не до потолка завален мешками, ящиками, коробками с тем же товаром. По стенкам, на больших металлических штырях, висели хомуты, шлеи, ремни-чересседельники и другая сбруя.
   В самые последние дни перед началом войны, когда по настоящему спала вода в реке после июньского разлива, пошли обоз - за - обозом с кладью для магазина. Так откликнулись районные власти на многие заявки мамы, чтобы сгладить свою вину за большой перерыв в доставке товара из-за недавнего половодья, разразившегося невпопад. Теперь все это добро лежало без движения. Все кругом оказались безденежными.
   Потом, годы спустя, мама говорила, что одних продуктов в магазине хватило бы для нашей деревни на всю войну. И себя корила не раз, что не запаслась хотя бы солью.
   А в тот вечер, отторговав до сумерек, она пришла домой и, после ужина, еще долго сидела с зажженной лампой - сводила "дебит" c "кредитом". Не знала мама тогда, что делает пустую напрасную работу. Не могла она представить, что никто не приедет за выручкой, и никто не спросит у нее отчет. Не ведала она, что приезжать-то некому: все ее районные начальники давно удрали от войны в далекие безопасные места, бросив своих подопечных и даже не сказав им на прощанье ни слова.
   Она понятия не имела, какое тяжкое испытание придется пережить уже в следующую ночь, которая сведет насмарку все ее труды и старания.
   Потом, уже после войны, будет мама вспоминать события той ночи, будет ругать себя за напрасные старания "свести баланс" до последней копейки, за строгий учет каждого килограмма муки, сахара, каждого коробка спичек. Она будет обзывать себя дурой за то, что не взяла в магазине хотя бы мешок соли, стремление добыть которую потом чуть не стоило жизни. Многие годы будет мама вспоминать ужасы той жаркой летней ночи, перевернувшей все ее представления о законе, правде, добре и справедливости.
   А бабушка наша потом долго будет удивляться безграничной алчности людей, которые в злых деяниях своих не побоялись даже кары Божьей.
  

* * *

   Далеко заполночь, среди кромешной ночной темноты, мы были разбужены сильным стуком в дверь.
   Кряхтя и охая, поднялась с лежанки бабушка. Она чиркнула спичкой, зажгла почти сухой фитиль коптилки и, прикрыв рукой слабое чадящее пламя, вышла в сени.
   -Кто пожаловал в такой поздний час? - спросила бабушка.
   -Свои. Открывай, не бойся! - послышалось из-за двери.
   Бабушка узнала знакомые голоса деревенских стариков.
   В избу вошли двое пожилых мужчин. Один во френче полувоенного покроя с берданкой на плече, неизвестно где и как сохраненной. Другой - бородатый, в долгополом кафтане.
   Вошли они тихо, спокойно. Еще в сенях спросили, где молодая хозяйка.
   Мама, почуяв худое, успела одеться и встретила нежданных гостей в полутемной избе. Разговор завел бородатый. Полушепотом, но очень твердым голосом, он спросил у мамы:
   -Где ключи от магазина?
   -У меня. Где ж им еще быть? - ответила взволнованная мама.
   -Давай сюда!
   -Как же я вам отдам ключи, если в магазине добра на многие тысячи. И все это на мне, за все я отвечаю. Да и кто вы такие, чтобы тут командовать? Уходите, пока ребят не разбудили. И я, уработавшись допоздна, спать хочу.
   -Давай ключи! - грубым басом прохрипел второй из стариков и, наверное, для острастки снял с плеча ружье.
   -Не дам я вам ключи. На дворе ночь. Завтра будет день, тогда и поговорим.
   -Завтра поздно будет. Вот-вот немцы нагрянут.
   -Про немцев давно говорят. Может, их прогонят отсюда. Появится кто-то от властей, вот ему я и отдам ключи. А вы уходите, дайте нам спать.
   -От властей давно и след простыл. Драпанули с испугу. Теперь их днем с огнем не сыщешь. А немцы рядом. Холм уже взяли. Вчера бои шли около Зуева.
   Завтра немцы тут будут. Ты что, им хочешь все приберечь? За такое потом наши к стенке поставят. - припугнули маму - Надо сейчас же все раздать своим людям. По - справедливости раздать.
   -Какая может быть справедливость ночью? Ночами только грабят. - возразила мама.
   -Все! Разговор кончен! Сейчас же давай ключи! Иначе придется дверь ломать. Вот тогда действительно начнется грабеж.
   -Хоть с ключами, хоть без ключей, все равно получится форменный грабеж. Я в этом не участник и потому ключи не дам! - резко заявила мама.
   В этот миг ее чуть не взяли за грудки и пригрозили отнять ключи силой.
   Тут вмешалась бабушка. Она своей клюкой огрела особенно нахального ночного пришельца, а маме сказала строго: "Отдай ключи и ложись спать. От греха подальше!".
   Мы с сестрой Ирой давно уже не спали. Притаившись, боялись за маму, боялись за всех нас. От последней потасовки и громких разговоров проснулась наша младшая сестренка Ида. Она не заплакала, а как-то заскулила, словно обиженный щенок.
   Мама взяла ее на руки, успокоила и отдала бабушке. А сама достала с божницы связку ключей и швырнула ее вымогателям. Те сразу ушли. На ходу один из них утешил: "Ты, не бойся! Война все спишет!".
   Я вспомнил, что такие слова уже слышал от Альки Серебрякова. Только теперь, кажется, начал доходить до меня истинный и страшный смысл этих слов.
   Я поднялся и заглянул в окно. В предрассветных сумерках увидел толпу людей вокруг магазина. И услышал, как она загудела все нарастающим гулом. Так, видно, встретили стариков с ключами все, жаждущие поживиться чужим добром. Даже почти в полутьме я увидел, что жаждущих оказалось очень много. Наверное, вся деревня кольцом окружила магазин, а от входной двери слышались крики, и там можно было разглядеть свалку. Так, рискуя ребрами, стремились многие односельчане первыми ворваться в магазин, чтобы нахапать, как можно больше. А мне сильно хотелось вблизи разглядеть все это. Казалось, что там интереснее любого кино. Я стал в полутьме тихонько пробираться к двери, но тут услышал окрик бабушки: "Всем спать! Чтоб ноги вашей там не было! А их - она показала в окно - Бог накажет".
   На следующее утро я проснулся рано. Во все окна нашей избы светило восходящее солнце. Мама убирала постели, а бабушка, согнувшись над ведром, скребла тупым ножиком молодую картошку, снимая слой тонкой прозрачной шелухи.
   Меня тревожила одна мысль, бередило душу одно крайнее любопытство: что же прошлой ночью натворила в магазине беснующаяся толпа односельчан.
   Сделав вид, что спешу в уборную, я незаметно прошмыгнул на улицу и оказался у дома, где последние годы работала мама. Тут, еще совсем недавно, она ласково встречала меня и угощала сладостями.
   Первое, что заметил: вывеска "МАГАЗИН" - крупные белые буквы на голубом фоне - осталась на своем месте. Все остальное поменялось до неузнаваемости. Лужайка вокруг магазина, еще вчера зеленевшая подросшей отавой, вытоптана до черноты, словно тут прошел табун лошадей. Кусты недавно отцветшей сирени под окнами, лежали на земле, как будто по ним проехал тяжелый каток. Сами окна обезображены. Выбиты не только стекла, но целые рамы. На высоком крыльце проломлены несколько ступенек, впрочем, изрядно подгнивших. Дверь в сени открыта нараспашку, наполовину сорвана с петель и еле держится, прислоненная к стене.
   Все крыльцо и земля вокруг магазина усыпана разным хламом: осколками битого стекла, пуговицами, гвоздями, кучками просыпанной крупы и муки, обрывками бумаги. Рядом валялись искореженные ржавые керосиновые лампы без фитилей, помятые картонные коробки с торчащими обломками серых макарон, разбитые фанерные ящики.
   Внутри магазина меня больше всего поразили пустые полки и зверски сломанный прилавок, ощетинившийся ржавыми гвоздями. И удручали всюду видные следы недавнего погрома.
   Даже не верилось, что всего два дня назад, я, как хозяин, важно прогуливался за прилавком вдоль полок, заваленных всякими лакомствами. Я мог съесть любую конфетку или пряник. Иногда я даже мог покатать по полу блестящие игрушечные машинки. А вот взять их хоть на время домой, мама не разрешала. Она говорила, что машинки очень дорогие, потому их и не покупают. Тогда мне думалось: надо иметь много-много денег, чтобы купить в магазине хоть самые необходимые вещи. И мама не раз сетовала, что у людей денег нет, а товар все везут да везут. Когда разгружали последний обоз, она жаловалась мужику, сопровождавшему груз, что стало некуда складывать товар. Заполнены доверху полки в самом магазине и до потолка завален склад. Мама тогда сказала: "Больше не везите. Продуктов и других товаров теперь хватит до зимы".
   Ошиблась мама. Оказалось достаточно одной ночи, чтобы разграбить да растащить казенное добро, доставленное сюда по бездорожью несколькими обозами.
   Присмотревшись в полутьме, я стал внимательно шарить глазами по разным закоулкам магазина. Не верилось, что оголтелая толпа подчистила все до последнего гвоздя. Не мог я представить, что от былого богатства тут совсем ничего не осталось. И я оказался прав.
   Кругом пустота и следы погрома. У сломанного прилавка увидел только связанные бечевкой около десятка дуг грубой работы. Кто-то приготовил, но не унес. Видно сумел схватить какую-то более ценную вещь.
   На нижней полке в углу стояли нетронутыми фонари "Летучая мышь". Без керосина они никому не понадобились.
   Около стены, под разбитым окном, валялся хомут с вывороченной клешней. Остальные, которые в порядке, все растащили. Надеялись, что пригодятся в хозяйстве. Хотя в деревне не осталось ни одной лошади, кроме забракованной военными хромой кобылы.
   Весь пол за разломанным прилавком желтел от рассыпанной пшенной крупы. Тут же виднелись белые "червячки" вермишели и темные кучки гречневой крупы. А еще - вороха разного хлама и мусора: раздавленные пачки папирос, битое стекло, ржавые дверные ручки, гвозди.
   На бывшем складе, за стенкой магазина, все белело от мучной пыли. В середине, на полу, возвышалась горка зерна, вокруг которой орудовала стая кур во главе с большим ярко-красным петухом. Мое появление вызвало переполох в курином царстве. Как воры, застигнутые врасплох, несушки с громким кудахтаньем вылетели через мою голову в приоткрытую дверь. Следом степенно и важно вышел петух. Всем своим видом он показывал, что куриная ватага ничего плохого тут не сделала. Нам, мол, достались одни крохи, объедки. Набезобразничали тут и все растащили люди. С них должен быть спрос.
   Но от людей давно и след простыл. И вряд ли кто из них мучался угрызениями совести. Если кто и печалился, то по одной причине, - а вдруг сосед отсюда уволок больше, чем он сам.
   Моя бабушка потом всех стращала Божьей карой. Твердила, что дармовое, все равно пропадет прахом. Но было поздно. Магазин опустошили подчистую.
   Впрочем, не совсем. Уже на выходе, в темном коридоре, я споткнулся о какой-то мягкий предмет. Наклонившись, увидел подседелок и продетый в него податливый сыромятный ремень с блестящим металлическим кольцом. Войлочный, с кожаным верхом подседелок я отбросил за ненадобностью, а вынутый оттуда ремешок скрутил в тугой рулончик и положил в карман. Это был единственный трофей, доставшийся мне из разграбленного магазина.
  
  
   * * *
  
   В канун Ильина дня, мы с ребятами договорились делать рогатки, а ближе к обеду сходить на реку выкупаться в последний раз. У нас бытовало поверье, что Илья пророк не дремлет. Он каждый год к своему сроку прогремит последними грозами, бросит в реку льдинку и после этого купаться нельзя. Вода станет холодной, и кто вздумает, нарушив запрет, полезть в реку, того одолеют разные хвори.
   На речке мы собирались не только купаться, но и запастись камешками-голышами для рогаток: такие ровные гладкие и круглые, они водились только в воде на быстрине. И, пока вода не ледяная, мы торопились набрать камешков впрок.
   Для рогаток нужна резина. Самая лучшая, по нашему тогдашнему разумению, - из противогазов. Особенно хороша утолщенная резина из полоски шириной в палец, окантовывающей маску. Но такой резины в каждом противогазе всего на одну рогатку. Остальная, хоть и не такая прочная, но тоже годится. Только ее надо хорошо, ровно, без заусениц раскроить острыми ножницами.
   Где добыть противогазы, мы знали. В построенной напротив нашего дома новенькой школе - семилетке. Занятия там еще не проводились, но был оборудован кабинет "Осоавиахим", а в нем - противогазы. Теперь школа оставлена без присмотра, но на замке. Мы знали туда потаенные пути, которыми уже пользовались. Самый удобный - через вышку, оставленную бойцами ПВО. Оттуда, через окно мезонина, можно проникнуть на чердак и дальше к заветной двери кабинета. На этот раз она оказалась забита гвоздями. Открыли ее с помощью колышка, найденного в коридоре среди строительного мусора.
   Ящик с противогазами оказался не запертым. Противогазов там было много, но мы взяли по одному на двоих. Вместе с противогазами, прихватили учебные деревянные винтовки и гранаты. Винтовки выглядели совсем как настоящие. А гранаты походили на толкушку, которой пользовалась бабушка, разминая вареную картошку. Граната отличалась только тем, что имела металлическую оболочку.
   Мы устроились в кустах сирени под окнами школы. Сначала раскроили один противогаз. Из него резины хватило как раз, чтобы сделать по рогатке для каждого. Остальные решили припрятать под нижним венцом сруба, где обнаружили небольшой лаз.
   Время приближалось к полудню. Солнце пекло, как в Петров день. Мы решили сначала сбегать к реке да выкупаться, а уж потом заняться рогатками. Хотелось не упустить жаркую погоду, пока Илья пророк еще не успел набросать льдинок в реку. Жара стояла такая, что хотелось быстрее плюхнуться в воду.
   Забежав домой, чтобы схватить краюху хлеба с солью, я застал во дворе бабушку за своим обычным занятием - она кликала куриц, стараясь покормить их заранее подготовленной, мелко рубленой картошкой с отрубями. На извечное бабушкино "цып-цып-цып" - курицы летели со всех сторон по одной, а то и целыми стайками. Прожорливое куриное семейство набросилось на корм, а я, не увидев дома мамы, спросил, куда она подевалась.
   -Мамка твоя совсем обезумела! Сперва ревела целое утро. Все про суму да тюрьму твердила, как попугай. Магазин разграбили, ключи унесли, а ответ за такое безобразие придется ей держать. Вот пошла к мужикам, которые ночью ружьем пугали. Зачем пошла, - не знаю. Все-равно разграбленное добро не вернешь, - с тоской заключила бабушка.
   -Алька Серебряков говорил, что война все спишет, - пытался я ее успокоить.
   -Эти разбойники с большой дороги говорили то же самое. Но ты попробуй мамке объяснить. Она трясется, как осиновый лист на ветру. Начальство ее предупредило, что за каждую копейку отвечать придется. У нее дома вся выручка за последний месяц. И куда ее девать - никто не знает.
   -Пусть спрячет куда-нибудь подальше, а потом, как появится начальство, вернет казенные деньги в целости да сохранности.
   -Я ей про то же говорила. Она боится, что прознают о выручке те же разбойники да еще порешат нас всех из-за денег. Ты, смотри, не проговорись где-нибудь ненароком. Это дело нешуточное, - предупредила бабушка.
   В это время с улицы послышался пронзительный свист. Я понял: ребята пошли на реку, и бросился их догонять.
   Не знали мы тогда, что все сегодняшние страхи и беды скоро потеряют смысл. Не могли мы тогда даже подумать, что всего несколько часов спустя, в этот день 1 августа 1941 года, произойдут события, которые переменят всю нашу жизнь.
   Затерянная в глуши деревня Понизовье знать не знала, ведать не ведала, что где-то рядом, по пыльным дорогам и бездорожью тихо, без единого выстрела, крадется, приближаясь к нам, настоящая война.
  
  

Часть 2. К нам пришли немцы

   Немцы, конечно, не пришли, а приехали; степенно и вполне мирно. Приехали не на своих хваленых машинах, не на танках, а на конях.
   Они не были похожи на знаменитую конницу Буденного, которую пришлось видеть в кино; шашками не махали, галопом в атаку не шли.
   Но кони у них были просто загляденье: все, как один, упитанные лоснящиеся битюги огненно-рыжей масти.
   В тот день 1 августа 1941 года мы, после обеда, накупавшись до посинения, возвращались с речки домой. Сильно проголодавшись и замерзнув в уже прохладной воде, бежали к дому наперегонки.
   Когда до деревни оставалось меньше полверсты, все разом услышали какой-то странный звук. Не сговариваясь, сразу остановились и притихли. Странный звук все нарастал и нарастал. Уже слышалось глухое ритмично повторяющееся : "Топ-топ, топ-топ, топ-топ...". Показалось, что вместе с этими звуками, раз-за-разом, заметно вздрагивает земля.
   Солнце перевалило за полдень. Вокруг ни ветринки, ни птичьего щебета, ни единого звука из деревни. Только это навязчивое топ-топ, топ-топ, топ-топ, не прекращающееся ни на минуту.
   "Бежим, ребята, скорей в деревню! Что-то неладное у нас там творится...", - с тревогой в голосе сказал Мишка Афоничев, первым нарушивший тишину.
   Не успели мы добежать к первым домам, как из-за поворота деревенской улицы, в облаке серовато-желтой пыли, увидели колонну всадников. Подойдя поближе, обнаружили, что колонна растянулась на всю деревню, заполнив улицу с конца в конец.
   -Смотрите-ка, ребята, этому нашествию и конца нет, - заметил я.
   -Точно! Как будто нечистая сила их плодит. Может быть, наши из-под Холма отступают. Но почему на конях? - недоуменно воскликнул Мишка.
   Постепенно мы подошли почти вплотную к колонне и остановились, пораженные видом всадников и лошадей. Стало понятно, что это военные. Но они сильно отличались от наших красноармейцев. И гимнастерки у них не такие, и другой формы пилотки, где вместо красных звездочек какой-то незнакомый знак.
   Только тут пронзила страшная догадка - "Немцы!".
   Может быть это удивительно, но мы не испугалось. Наверное, всем показалось, что тут какое-то странное кино.
   Так и стояли мы у обочины, сбившись в плотную кучку. Так и смотрели, разинув рты, на нескончаемый ряд лошадей со всадниками.
   Поначалу мутно-рыжая бесконечная лента виделась одинаковой, как река в половодье. Позже, присмотревшись, стали различать подробности.
   Хорошо откормленные битюги шли легкой, но спорой рысцой. На каждой десятой лошади, вместо всадника, был навьючен пулемет, прикрытый серо-зеленым чехлом. Лошади шли не только след-в-след но, казалось, в ногу и почти вплотную круп-к-крупу. Однако через какие-то промежутки в колонне возникали небольшие прорехи: видно границы между отрядами. А во главе каждого на рослом скакуне гарцевал офицер в фуражке с высокой тульей и богато расшитой кокардой.
   Мы стали расходиться по домам. Но могли это сделать только те, кто жил на нашей стороне улицы. Перейти на другую сторону не было никакой возможности. Мы пошли к нашей избе, чтобы переждать пока освободится дорога.
   У калитки стояли все мои домочадцы и так же любовались невиданным зрелищем. Глянув дальше вдоль линии домов, я увидел у каждого маленькие стайки любопытствующих. Вся деревня вышла поглазеть на вереницу чужих всадников в незнакомых одеждах. А эти всадники, затянутые в мундиры тонкого сукна, неподвижно, как изваяния, восседали на своих гладких конях и ни взглядом, ни жестом не проявляли даже малейшего любопытства ко всему окружающему. Как будто эта рыже-зеленая змея ползла в пустыне, а не по деревенской улице среди людей. Сами лошади и всадники, так похожие один на другого, казались сошедшими с заводского конвейера. И, думалось, этому живому конвейеру не будет конца.
   Стоявшие у своих домов люди, как завороженные, смотрели это странное кино. Никто не понимал и не хотел даже думать, что немцы настоящие, что они враги, что идет война и мы теперь под пятой этих врагов, заполонивших нашу землю. Ни у кого не было мысли, что странные на вид, люди, неизвестно зачем оказавшиеся в нашей деревне, могут обидеть или причинить зло. Думалось, они пройдут мимо и на этом все закончится.
   Колонна двигалась почти полдня. Я не раз бегал за краюхами хлеба с солью, чтобы подкормить проголодавшихся ребят, которым не перейти дорогу и не попасть домой. Однообразное зрелище уже начинало надоедать. Женщины давно разошлись и занимались своими делами. Глядя на клонившееся к закату солнце, я озабоченно сказал ребятам: "Мы так и коров встретить не сумеем. Пастухи, небось, уже к росстаням подогнали стадо, а тут улицу не перейти".
   Мой ропот, как будто возымел силу. Последние лошади протопали и скрылись за поворотом. Освободился наш путь к росстаням. От прошедшей колонны всадников на дороге, точно посредине, осталась глубокая колея, выбитая копытами в мягком песчаном грунте. Зеленевшая еще с утра трава по обочинам, стала вся седая от покрывшей ее пыли.
   Мы побежали встречать коров, надеясь успеть к росстаням раньше, чем туда подойдет стадо. Но не успели. Коровы уже выходили из перелеска и первые из них с трубным ревом приближались к дороге. Но тут опять вышел затор. Опять немцы. Колонна немцев. Не конная и не пешая, а на велосипедах. Опять строго в затылок один другому и плотно, колесо-в-колесо.
   Наверное, не многие знают, что велосипед тоже состоял на вооружении немецкой армии. Той армии, которая еще задолго до войны славилась своей техникой; армии, про которую говорили, что у нее вся пехота на машинах. Оказывается, была у немцев и такая вот пехота - на велосипедах. Они хорошо знали нашу местность. Знали, что на машинах тут не проехать - нет дорог. И придумали использовать велосипед. Хорошо придумали. Особенно, если ехать спокойно, никого не опасаясь, как на прогулке. Так и ехали.
   А мы опять застряли. Уже с коровами и по другую сторону улицы. Теперь мне со своей Пестрехой не попасть домой. Она выражала явное нетерпение и, казалось, готова была с рогами наперевес атаковать немецких велосипедистов. Успокоил ее около самой дороги, отдав подсоленный кусок хлеба, который не успел съесть сам.
   Рядом по утоптанной колее катили немцы на своих велосипедах. Мы подошли так близко, что стал слышен скрип цепей и монотонное шуршание шин.
   В деревне до войны не было велосипедов. И вообще они тогда считались чуть не роскошью. Если кто у нас и появлялся на этом сияющем никелем чуде, то не иначе как начальник, либо богатый гость из района. У наших велосипедов были узкие шины черного цвета. И велосипедов-то имелось несколько штук на всю округу.
   А тут велосипедисты растянулись на всю деревню и конца им не видно. Одежда у них - такая же, как у конников. Только вместо лошадей, - велосипеды. Они совсем не нашенские, как сказала бы бабушка Луша. Особенно бросались в глаза широкие колеса, обтянутые такими же широкими шинами бежевого цвета. Может быть из-за ширины, колеса казались меньше, чем у наших велосипедов, а шины мягче, податливее. Каждый камешек, попавший под колесо, как бы прогибал шину, обволакивался ею. На седоке это совсем не чувствовалось. Казалось, все неровности дороги гасятся и на седло не отдаются никакие рытвины - ухабы.
   Ехали немцы один за другим, как по струнке. И крутили педали строго в лад. При этом казалось, что они не прилагают никаких усилий, а велосипеды сами катятся по нашей пыльной дороге. Мне почудилось, что они связаны какой-то невидимой нитью. "Положи вдоль всей дороги узенькую доску, так ни один из них не съедет с нее ни на вершок" - подумалось мне.
   По сравнению с конниками, колонна немецких велосипедистов выглядела мелковатой. Но она тоже напрочно перегородила дорогу. Давно мы с Пестрехой доели остатки хлеба с солью. Я маялся от голода, а сытая корова страдала от комаров и скорее стремилась в хлев, чтобы освободиться от молока, переполнившего вымя.
   Одним глазом я стерег корову, а другим поглядывал на немцев, неспешно мотающих педали. Обратил внимание, что у них на спинах, вместо вещевых мешков, плотно, не колтыхаясь, как пришитые к мундирам, сидели аккуратные ранцы из желтой кожи. Обуты немцы были не в обмотки, как наши красноармейцы, даже не в сапоги, а в массивные ботинки с толстыми подошвами и высокими, чуть не до колен, голенищами.
   Только с наступлением сумерек дорога освободилась, и мы погнали своих буренок по домам.
  

* * *

  
   В избе я застал что-то похожее на заседание правления колхоза. С пяток деревенских "активистов" о чем-то громко спорили. Среди них я узнал тех стариков, что ночью отбирали у мамы ключи от магазина, а потом верховодили его разграблением. Прислушавшись, я понял, что говорили о предстоящей уборке ржи.
   -Хоть немцы, хоть китайцы тут появись, а хлеб убирать надо. От него зависит жизнь всех людей в деревне. Уберем с толком, значит перезимуем. Не уберем, - пиши пропал, - азартно вещал бородатый.
   -От меня-то вам чего надо. Магазин со всем добром порешили, подвели меня под монастырь. С меня хватит. Я буду жать и молотить вместе со всеми, а больше не требуйте. Еще от недавнего не отошла, - возразила мама.
   -Жницы и без тебя найдутся. А я Христом Богом прошу сам за себя и от всех баб деревенских, - возьмись за учет и потом за дележку хлеба. Знаешь же, что больше некому, - почти взмолился дед.
   -Прежде чем делить, надо договориться как, - уже покладистее сказала мама.
   -Известно как, не по трудодням же. Делить будем по едокам. Если хлеба соберем много, то всем поровну, чтобы не мелочиться и лишнего счету не наводить.
   -Тогда надо сперва едоков сосчитать.
   -Вот и подытожим вместе. Надеюсь, об этом договорились. Завтра Ильин день. Но теперь не до праздников. Обойдем поля, посмотрим, где лучше поспел хлеб. Оттуда и начнем. Крайний срок - после Егитрии.
   Все ушли, а мама осталась сидеть в раздумье. Опять надо брать на себя тяжелую ношу. "Мне не привыкать..." - пробурчала себе под нос и ушла на двор убирать скотину.
  

* * *

  
   В то утро я проснулся от громкого треска. Выбежав за калитку, увидел немцев на двух мотоциклах, гонявшихся за курицами. Подняв клубы пыли вперемешку с ворохами куриных перьев, немцы громили куриное стадо, собравшееся почти с полдеревни и все еще кормившееся вокруг ограбленного магазина. Один немец, который за рулем, гонял мотоцикл по задворкам магазина, ухабам, лопухам и даже канавам, стараясь придавить куриц, а другой, который в люльке, подбирал орущих полуживых птиц. Особенно напугал меня истошный вопль петуха, которому живьем отрывали голову.
   Большинство куриц разлетелось по соседнему огороду, а часть спряталась в распахнутой двери бывшего магазина.
   Немцы с поживой уехали, а тревожное кудахтанье несушек еще долго раздавалось на всю деревню.
   Возвращаясь домой, я встретил бабушку, которая со двора тоже видела эту куриную баталию. "Вот супостаты, вот подлецы! Сегодня курицам, а завтра, глядишь, и людям начнут головы отрывать" - бранилась бабушка.
   Так началась наша жизнь "под немцами". Тогда не знали у нас слова оккупация. До революции жили под господами, потом, при советской власти, под коммунистами, а теперь оказались под немцами.
   Когда уполномоченный из района, приехавший за сельсоветскими бумагами и за председателем, говорил на деревенской сходке про "срочную эвакуацию", он пугал всех приближающимся фронтом, кровавыми боями и зверствами немцев, которые со дня на день должны появиться у нас. Немцы действительно появились, но ни фронта с боями, ни зверств пока не было. Люди в деревне уже свыклись с мирной обстановкой и, как всегда, надеялись "авось пронесет". Шел второй месяц войны, а мы ее пока не видели. Думали так и обойдет стороной.
   Не обошла. Как говорила бабушка, "немцы начали хулиганить". Это насторожило и обеспокоило селян.
   Но больше всего люди были озабочены надвигающейся уборкой ржи. Она поспевала дружно и сразу на больших, до самого горизонта, полях. Раньше, в колхозе, обрадовались бы одновременному созреванию хлебов. Теперь печалились. Боялись не успеть все вовремя сжать. Боялись, что рожь начнет осыпаться.
   К маме опять приходили старики. Еще раз подтвердили, что хлеб надо делить по едокам, чтобы никого не обидеть. Зато порешили, что все едоки, кроме самых маленьких и очень старых, должны работать на уборке. Кто не может по малолетству либо старческой немощи, тот должен присматривать за грудными младенцами, чтобы все матери целый день работали на жатве.
   Единственную хромую кобылу поставили на отдых и откорм. На ней предстояло вывозить с полей рожь. Потом, правда, нужда заставила приучать и бычков ходить в оглоблях.
   До начала жатвы оставались считанные дни.
  
  
  

* * *

  
   Мы с ребятами сидели в кустах сирени под окнами школы и делали рогатки из "противогазной" резины. Вдруг услышали гулкий рев двигателя какой-то незнакомой машины. По звуку было ясно, что это не мотоцикл. Мы выскочили из кустов. По деревне, подняв облако пыли, мчался грузовик. Такие у нас еще не появлялись. От обычной полуторки он отличался высоким кузовом, обтянутым брезентом. Стало ясно, что это немецкий грузовик. От Холма в нашу сторону дорог нет, так немцы нашли путь со стороны райцентра. "Раз приехали на большой машине, значит собрались вывозить что-то тяжелое" - догадавшись, объявил вслух кто-то из наших ребят.
   Двигатель умолк где-то в середине деревни. Не без боязни, мы выбрались из кустов и потихоньку двинулись в ту сторону. Любопытство оказалось сильнее страха.
   Машина стояла около дома Матвея Иванова. Там, возле глубокого колодца с "журавлем", толпились с десяток женщин, и среди них я заметил бабушку. Скорее не заметил, а услышал ее зычный голос. Бабушка кого-то ругала самыми нехорошими словами. Ее крик - возмущение, вперемешку с причитаниями, разносился на всю деревню: "Что же это они наделали, паразиты! Детей малых оставили без кормилицы! Подавиться бы им и сдохнуть тут сразу!"
   Протиснувшись к бабушке сквозь толпу женщин, я увидел, как два рослых немца с закатанными по локти рукавами, грузили в открытый кузов машины огромные куски мяса от только что разделанной коровьей туши. Возмущенная толпа галдела, кричала на все лады, бранилась и громко обсуждала случившееся. В стороне от всех стояла мать Ивана Виноградова, тетя Полина, и тихо плакала. Оказывается, это ее корову разделывали немцы. А к дому Ивановых они подъехали потому, что там брали из колодца воду и обмывали ею каждый кусок коровьей туши. Один немец подавал их по очереди, а второй принимал в кузове и аккуратно складывал на расстеленное белое полотно. Они не обращали внимания на недовольное гудение толпы и откровенную брань моей бабушки. С вилами на них никто не кидался, и сами они выражали полное миролюбие.
   Спокойно, неторопливо завершив свою работу, один из немцев, который выпрыгнул из кузова, широким жестом руки показал на то, что осталось от коровы. Осталось немало. У колодезного сруба, на чистой траве, лежали в кучку сваленные потроха, четыре, сложенные крест-накрест почти целые ноги и большая рогатая голова вместе с шеей. Немец что-то бормотал на своем непонятном языке, показывая на остатки от коровы. Казалось, он говорил: смотрите, какие мы щедрые, - это все вам остается, и будьте довольны.
   Немцы уехали, а женщины не расходились. Хозяйка отобранной коровы завыла - заплакала навзрыд и запричитала про свою горькую долю, про войну, лишившую ее мужа, про детей, у которых теперь отняли единственную кормилицу. Стоявшие вокруг женщины утешали ее, но не могли утешить.
   Сама Полина потом молила Бога за то, что осталась еще нетель, которая в этот недобрый час паслась на огороде за домом и не попалась на глаза немцам.
   Скоро и к нам пожаловали "гости". Я щипал траву около огорода, когда услышал шум в сенях и крик бабушки. Бросив мешок с травой, я побежал домой. В сенях застал бабушку с моими сестрами и двух немцев. Ира громко плакала, вцепившись с испугу в бабушкин сарафан; Ида тихо ныла у бабушки на руках. А немцы, пробубнив несколько раз "Мамка, млека!", шуровали в ларю. Один держал крышку, а другой брал кувшины с молоком утренней дойки и переливал их в свое ведро. Бабушка кричала на немцев, готовая вцепиться в волосы любому из них. А те, ничего не понимая, спокойно творили свое недоброе дело и, как попугаи, повторяли заученное: "Мамка, млека!"
   Когда я вбежал, немцы уже были готовы убраться. Тут бабушка по очереди показала на меня и сестер, причитая, что теперь нас нечем будет накормить. Один немец, следом за бабушкой, показал пальцем на меня, затем по очереди на сестер и продекламировал: "Айн, цвай, драй!" Это окончательно взбесило бабушку. Она бросила на пол мою годовалую сестренку и, схватив голик, пошла на немцев со словами: "Вот я сейчас покажу вам драй!" Брошенная сестра залилась в истошном крике, на который вышла мама с распухшей щекой и со стонами из-за невыносимой зубной боли.
   Громкий плачь двух сестер, ругань бабушки с веником в руках, стонущая мама с перевязанной щекой - все вместе привело немцев в растерянность. Один из немцев опять пересчитал нас по-своему, а другой отлил из своего ведра немного молока в только что ими же опорожненный кувшин. Потом он подошел к маме, показал на больную распухшую щеку, вынул из кармана пакетик, извлек оттуда две большие белые таблетки и дал их стонущей. Он же показал на пальцах, что сначала надо принять одну, а потом, если не поможет, другую.
   Уже после войны, когда мама рассказала эту историю в праздничной компании, где оказался "ответственный работник", он потом отвел ее в сторону и шепотом посоветовал никому больше не говорить об этом. "Иначе будет тебе худо, очень худо...", - предупредил он.
   Тогда немцы ушли, не причинив нам никакого вреда. Только таблетки мама принимать боялась. Вдруг это не лекарство, а какая-нибудь отрава. Но зуб болел так сильно, что она проглотила сразу две таблетки, запила кружкой воды из ведра, а потом сказала бабушке: "Лучше помереть, чем так мучиться". Она не спала уже двое суток и не верила, что следующая ночь станет легче. Однако скоро боль начала утихать, ее потянуло в сон, а к утру даже опухоль почти исчезла. Через день - другой она уже и не вспоминала про больной зуб.
   Вот, оказывается, были и такие немцы.
   А были и совсем другие.
  

***

   За день до Егитрии решили начать уборку ржи. Стояла сухая жаркая погода. Как только сошла обильная утренняя роса, мама подготовила серп да узелок с перекуской и собралась идти на работу. Рабочих рук в деревне осталось мало, вот и торопились начать жатву, не дожидаясь, пока созреет последний колос.
   Мама уже спустилась с крыльца, когда к дому подъехали немцы на мотоцикле. Один, который за рулем, остался в седле, а другой подошел и начал очень громко, как будто разговаривал с глухой, кричать: "Мамка, швайн! Мамка, швайн". На крик я выбежал во двор, а следом приковыляла бабушка с большой палкой, на которую она опиралась из-за больной ноги.
   -Чего ему, фрицу, надо? - спросила она у мамы.
   -Какую-то швайн требует; у Виноградовых вчера корову забрали, теперь к нам приехали; небось заберут свинью, наверное по ихнему называется "швайн".
   -Я его сейчас палкой огрею, тогда узнает что такое швайн...Ишь, пришли невесть откуда и уже привыкли на чужое зарится. Я его живо отучу!
   -Не смей! - сказала мама - у него ружье на плече, убьет; эта отчаянная рожа мигом порешит хоть скотину, хоть человека.
   Слава Богу, что немец не понимал по нашему. Иначе не миновать беды.
   В это время, видно услышав громкий разговор, подошел второй немецкий солдат, который стерег мотоцикл. На ходу он вынул из ножны огромный штык-кинжал и тоже стал твердить "Мамка, швайн!", показывая рукой на хлев.
   Маме пришлось открыть хлев. Тогда она думала не о свинье, а о нашей корове Пестрехе: хорошо, что та в поле, может и останется целой.
   А я, поняв, к чему идет дело, убежал домой, залез в мамину кровать и сунул голову под подушку. В тот же миг услышал пронзительный визг. От него не удалось избавиться, даже заткнув уши пальцами. Я натянул на голову еще и одеяло, а визг продолжался. Поняв, что мучают нашу хрюшку, я тихо заплакал.
   Когда визг прекратился, я разрыдался еще сильнее, сообразив, что у нас нет больше свиньи.
   Еще утром я рубил ей острой сечкой капустные листья, кочерыжки, свекольную ботву и мелкую картошку. Она любила такой сырой винегрет. Вечером я собирался нарвать и принести ей с болотца много больших листьев, похожих на лопухи, с толстыми сочными бело-розовыми корнями. Наша свинка особенно любила эти корни. Она могла их съесть хоть мешок. И всегда сладко чавкала, иногда похрюкивая от удовольствия. Это удовольствие множилось, когда я почесывал ей за ушами, царапал ногтями всю широкую уже спину от холки и до хвоста, чесал по очереди упитанные бока. Насытившись, хрюшка ложилась на мягкую соломенную подстилку, чтобы вздремнуть после еды.
   Теперь все кончилось.
   Я услышал рев отъезжающего мотоцикла и только тогда вылез из-под одеяла. На дворе увидел растерянных, как побитых, маму и бабушку. А рядом "рожки да ножки" - все, что осталось от нашей свинки.
   У мамы в руках я заметил какие-то незнакомые бумажки. На вопрос, что это такое, она ответила - деньги.
   -Вишь, какие они хорошие! Не отобрали свинью, а купили. Деньги заплатили и заставили в тетрадке расписаться, что я им по доброй воле продала. Так на пальцах объяснили. Вот их деньги, три бумажки.
   -А как эти деньги называются, тоже рубли? - полюбопытствовал я.
   -Не, у них деньги другие, называются марками. Мы марки на конверты клеем, а у них такие деньги.
   -И сколько же за свинью заплатили?
   -Три бумажки по пять марок. Больно уж дорогие бумажки получаются, коли за целую свинью всего пятнадцать марок.
   -А куда ты теперь с этими марками? - не унимался я.
   -Никуда. Из бумажек, как их ни назови, супу не сваришь. Теперь на зиму без мяса остались. Весь год постничать придется. А немецкие деньги бабушка велела за божницу положить. Сказала, что может еще пригодятся.
   Мама схоронила эти немецкие марки где-то в укромном местечке за иконой Георгия Победоносца. Не думала - не гадала она тогда, что эти деньги действительно пригодятся. Не знала она, что больше до конца дней никому в нашем доме не удастся завести поросенка, что и самому дому остается недолго стоять.
   Забрав свинью, немцы не оставили нас в покое. Наверное это были разные немцы, хотя нам они казались все на одно лицо. Опять появились двое. Видно они знали, что "швайна" больше нет и сразу, как говорила бабушка, затянули свою старую песню: "Мамка, яйки! Мамка, млеко! Мамка, клеб!" Забирали все подряд, что находили. Так продолжалось несколько дней подряд.
   Еще можно было терпеть поборы молока и яиц. Корову доили каждый день по два раза и курицы тоже неслись каждый день. А остатки муки таяли на глазах. Бабушка не раз говорила, что и самим не хватит до нового урожая. А тут появились незваные нахлебники. К тому же немцы, как заметила бабушка, хлебом интересовались больше, чем яйцами и молоком. Видно очень уж им понравился наш хлеб. Его, как и в довоенное время, пекли у нас в "чистом" виде, без примесей. И тут смекалистую бабушку осенило. Когда месила очередную квашню, она попробовала туда добавить толченой картошки, как делали в большинстве домов и в лучшие времена. Да еще истолкла картошку без особого старания; так, чтобы в каждой краюхе хлеба попадалось хоть по одному желвачку.
   Заметила бабушка у немцев еще один "фокус". Если отказывать наотрез, то они начинали искать с особым остервенением и забирали подчистую все, что находили. А если на просьбу откликаться с некоторым вниманием, давать полкаравая хлеба и остальное понемножку, то они нигде не шарили и уходили с тем, что дали.
   "Где силою не взять, там надобна ухватка, - повторила бабушка где-то слышанные и пришедшиеся кстати слова, - надо идти на хитрость, иначе останемся без хлеба; самим придется класть зубы на полку".
   C появлением очередных "гостей", бабушка вынесла полкаравая "нечистого" хлеба, где на срезе виднелись небольшие картофельные вкрапления. Немец брезгливо отодвинул хлеб в сторону, что-то недовольно залопотал другому, державшему мешок, и они впервые ушли от нас с пустыми руками.
   А хлеб маме с бабушкой и дальше пришлось печь с примесями. Добавляли не только картошку, но и мелко молотые, просеянные через частое сито, отруби. И не из боязни, что снова явятся немцы с поборами; дома почти не осталось муки.
   Немцы больше не заходили к нам. Но неприятности на этом не кончились.
  
   * * *
  
   В лесу, на старых вырубках, поспевала малина. И черника еще не отошла: в траве на затененных местах она вполне годилась для сбора. У нас собирать ягоды, кроме меня, было некому. Мама целые дни пропадала на жатве и приходила домой такая уставшая, что валилась с ног. Бабушка, сильно хромая, могла передвигаться только по двору да вокруг дома и то с помощью палки. Оставался единственный сборщик - я.
   Договорившись с ребятами, мы отправились в лес за малиной.
   Первые кусты с крупными спелыми ягодами попались на краю большого поля, которое называлось Михалкино.
   Рядом, на заболоченной лужайке вдоль Зайцева ручья, паслись деревенские коровы. Последнее время, наученные горьким опытом, наши женщины перестали гонять стадо домой на ночь, а стерегли коров по очереди в лесу, прямо на пастбище. Туда же ходили доить по утрам и вечерам. Такая хитрость, казалось, спасала коров от немцев. Кроме того, они заметно прибавили молока. Как говорили, его стало так много, хоть залейся.
   Однако не зря существует давняя пословица: все тайное рано или поздно станет явным. Про эту хитрость деревенских женщин скоро пронюхали немцы. Им то мясо надо каждый день. Вот и шастали последнее время на своих вездеходных мотоциклах по лесным дорогам и даже тропинкам: искали коров.
   Окружив большой куст крупной спелой малины, мы спокойно собирали ягоды, стараясь не повредить веток. Делали так, как наставляла нас бабушка, перед уходом в лес.
   Не успев собрать ягоды с первого куста, услышали все усиливающийся рокот мотоцикла. Мы уже хорошо научились отличать этот звук. По узкой лесной дороге, несмотря на колдобины и, местами, непролазную грязь, явно ехали немцы. Судя по звуку, они приближались с каждой минутой, сильно газуя на топкой колее.
   -Что им тут надо? Неужели и они за ягодами? Как бы набранные у нас не отняли? - с тревогой вопрошал в никуда Колька Иванов.
   -Не, ребята, тут что-то пострашнее, - возразил Мишка Афоничев и пошел осторожно между кустами к полю, чтобы подсмотреть, зачем приехали немцы. Все остальные, бросив ягоды, гуськом потянулись за ним. В это время мотоцикл перестал трещать, но чувствовалось, что он где-то недалеко.
   Высунувшись из-за куста орешника, Мишка отпрянул назад, и рукой дал нам знать, чтобы остановились. А с поля уже слышались крики пастухов и рев кем-то встревоженных коров. Тут большинство из нас осенила страшная догадка.
   Осторожно пробравшись сквозь кусты, мы увидели свое стадо и немцев, гоняющихся за коровами. На рога одной уже закинули веревку. Но корова резко крутанула головой, взбрыкнула всеми ногами и ринулась в мелкий березняк. Было видно, как немец кувырком упал в болотную жижу, а корова с обрывком веревки скрылась в лесу. Позабыв про осторожность, мы дружно расхохотались, и кто-то негромко сказал: "Молодец, корова! Так ему и надо! Чтобы в другой раз неповадно было!". А немец, весь чумазый от грязи, еле поднимался с земли.
   В это время послышался шум кустов и хруст валежника где-то справа, недалеко от нас. Я глянул туда и с ужасом увидел, что другой немец гонится за нашей Пестрехой. "Ну, все, пропала наша корова", - подумал я. И тут заметил, что немец успел схватить за длинный коровий хвост с кудрявым шариком на конце. Пестреха несколько раз лягнула его, чуть не сбив с ног, и крупными прыжками понеслась к ближайшему лесу, бросая из стороны в сторону волочащегося следом немца. Я видел, как он из последних сил держится за кончик хвоста, но не выпускает его из рук. И тут, наперерез корове, бросился второй немец - весь черный и страшный от грязи. Он под самой мордой коровы внезапно поднялся с земли и сильно напугал Пестреху. Она ринулась круто вбок за большую березу. Фриц ударился головой о дерево так сильно, что до нас, стоявших на некотором удалении, донесся звон каски. Она, видимо, спасла немцу жизнь, но тот все же не выпустил из рук коровий хвост. Хотя Пестреха, сильно лягнув, скрылась в густом лесу, а немец остался лежать на земле. Почти сутки искали корову. На исходе следующего дня она сама подошла к стаду. Но еще какое-то время паслась отдельно, прячась в кустах.
   Когда мама вечером пришла доить корову, она вместо длинного красивого ее хвоста обнаружила обрубок. Оторвал немец хвост у нашей Пестрехи. Но сама она не далась на растерзание врагу. Так с обрубком потом и жила почти десять лет. Правда, молока после этого случая стала давать меньше.
   Рассвирепевшие немцы тогда уехали ни с чем. А напуганные пастухи сразу спрятали стадо подальше в лес. К вечеру они перегнали коров на дальние лядины, где остались нетронутые лесные покосы с густой, почти по пояс, травой. Так в лесу и хоронились коровы до тех пор, пока не исчезли немцы. А исчезли они не скоро, ближе к концу лета, когда фронт отодвинулся на восток, и мы оказались в глубоком немецком тылу. Теперь же немцы каждый день приезжали в деревню за своей, ставшей для селян уже привычной, данью. Приезжали днем, а уезжали куда-то в сторону Шешена , - ближе к вечеру.
   В нашей ребячьей компании не раз задавались вопросом: откуда берутся немцы и куда потом деваются с нашим отобранным добром. Захотелось все выяснить.
   Сговорились подкараулить какую-нибудь их подводу и, крадучись следом, посмотреть куда поедут. Тут было одно любопытство, во истину чисто детское. И почему-то совсем не чувствовалось страха. Потом, правда, узнав про наши проделки, бабушка объяснила всей компании, какой смертельной опасности мы подвергали себя.
   На южной окраине деревни, недалеко от дороги, в высоком густом ельнике, мы заблаговременно соорудили просторный шалаш с непромокаемой крышей из лапника. Внутрь шалаша натаскали со скотного двора много прошлогоднего сена, чтобы не чувствовалось сырости и прохлады от уже остывшей земли.
   Однажды, ближе к вечеру, мы устроили в этом шалаше засаду. Стали ждать первой немецкой подводы.
   Услышав стук колес по дороге, пересеченной поперек толстыми приповерхностными еловыми корнями, Ванька Афоничев, старший из нас, прокрался близко к обочине, осторожно выглянул из-за веток и скоро дал условленный знак, что едут немцы.
   Я тоже выглянул из шалаша и увидел сквозь хвою немецкую подводу. На высокой двуколке ехали трое немцев. Один правил лошадью, а двое других о чем-то громко разговаривали на своем лающем языке. Мы незаметно, леском, пошли за повозкой. Скоро стали отставать. Тогда решили идти в пробежку, и почти не таясь. Думали, что лес скрывает от чужих глаз, а стук колес и разговор в телеге сделают неслышным хруст сучьев и валежника под ногами.
   Впереди широко простиралось Шешенское поле. Дорога идет как раз по его середине и там никак не спрятаться. Мы уже решили, что придется оставить эту затею. Но сразу за деревней повозка свернула направо в сторону бывшего правления колхоза.
   Дом, где до войны размещалось правление нашего колхоза "Красный Победитель", стоял на невысоком холме среди очень красивой березовой рощи. До колхозов тут жил один из самых богатых мужиков в округе. Бабушка рассказывала, что разбогател он на торговле постным маслом, которое понемножку разбавлял перед продажей. Хоть хлебопашеством этот мужик не занимался, а промышлял в основном торговлей, после революции он был признан кулаком, сослан на Соловки и, кажется, где-то там сгинул. Но дом остался. Теперь он был занят немцами.
   Свернув с большой дороги, мы стали кустами пробираться следом за повозкой, стараясь не отстать от нее. Впереди показалась небольшая лужайка, а за ней дом. У крыльца стояли два мотоцикла и ходили немцы. "Наша" повозка остановилась там же рядом. Идти дальше по открытой лужайке было нельзя. Мы отошли кустами немного назад и стали пробираться с другой стороны, где перелесок подходил почти вплотную к дому. Пробирались по густой заросли, почти впотьмах. Наступили сумерки. Тогда я сказал ребятам, что пора расходиться. "Бабушка и так, наверное, уже устроила переполох" - добавил я.
   В это время из-за холма, поросшего молодым сосняком, послышался приятный звук, похожий на песню без слов. Тихонько, почти на цыпочках, мы пошли туда, где переливчато звучала песня. Нам все равно надо было в ту сторону выходить на дорогу. Грустная мелодия доносилась прямо из лесной чащобы. Мы бесшумно шли на нее, и песня звучала все громче, задушевнее, нежнее. Неведомый певец, как загадочная птаха, где-то рядом разводил свои трели. Но в сумерках, среди густых кустов, никак не удавалось что-нибудь разглядеть.
   Сделав еще несколько шагов, мы остановились от неожиданно открывшегося вида. На пологом склоне холма стояли еле заметные ряды шатров и перед ними горели костры. Картина напоминала цыганский табор, который не раз приходилось видеть до войны. Только шатров тут гораздо больше и не слышно обычного для цыган шума-гама.
   У ближнего костра, совсем недалеко от нас, сидел одинокий немец. В редких отблесках пламени, освещалось его заросшее щетиной немолодое лицо. Немец играл на губной гармошке. Мы стояли, почти не дыша, и слушали. Ничего похожего раньше слышать не приходилось. Немец все играл и играл, двигая длинную гармошку вдоль, казалось, таких же длинных своих губ и колдовская мелодия разливалась вокруг, заполняя лесные кущи. Поглощенный своей музыкой, он не обращал внимания ни на что вокруг. И мы рискнули подойти еще ближе, благо сгустившиеся сумерки позволяли это сделать незаметно. Остановил нас яркий всполох костра. Видно подсохшие хворостины вспыхнули разом и осветили усталое лицо пожилого солдата. Этой вспышки хватило, чтобы заметить на щеках немца крупные бусинки слез. Он играл на губной гармошке и тихо безутешно плакал. Этот немец совсем не походил на тех молодых и бравых, которые в деревне гонялись за курами, отбирали коров и свиней.
   Я подумал тогда, что этот человек ничем не отличается от любого нашего и, наверное, его, как многих других, постигло сейчас какое-то горе. Мне стало жаль плачущего немца. Может быть тут "виновата" его музыка, надолго запавшая в душу.
   Совсем стемнело. Спотыкаясь на валежинах, мы пошли прямиком к дороге. Не успели сделать нескольких шагов, как наткнулись на огороженную частоколом площадку. Оказалось, это свалка для мусора. На самом верху, там валялось много металлических банок разных размеров, заметных даже в темноте. У многих из нас загорелись глаза: такие банки очень бы пригодились для сбора ягод. Было желание стащить все это богатство. Немцы выбросили, а мы бы из них понаделали много ведерок, так нужных в хозяйстве. Колька Иванов уже схватился за частокол, чтобы достать хоть одну из ближних банок. Остановил Ванька Афоничев : "Ты что, загремишь банками, они всполошатся и перестреляют тут всех нас!"
   Мы разбежались по домам, договорившись придти сюда днем.
   Назавтра шли леском по плохо наезженной дороге. Шли, не таясь, чтобы ненароком не спугнуть немцев. Думали так лучше. И все равно побаивались.
   Никто, кроме нас, не знал, где живут немцы. И уж точно, никто из деревенских жильцов не появлялся возле их палаток. А мы шли в открытую, на виду и, конечно, предполагали, что не останемся незамеченными. Но опасались, как бы не прогнали нас, позарившихся на немецкий мусор.
   Свалку нашли сразу. Днем, не плутая по лесу, пришли сюда скоро и сперва осмотрелись вокруг. За низким аккуратным заборчиком из тонких, торчком забитых в землю кольев, среди всякого мусора, лежали вчера присмотренные банки. Немцев не было видно. Только откуда-то издалека слышалась немецкая речь.
   Осмелев, мы перемахнули через заборчик и оказались внутри свалки. По размеру она превосходила нашу избу, а заполнена только наполовину. Вокруг заборчика, протоптана широкая гладкая полоса. Везде чисто: ни хворостинки, ни валежины. Аккуратные тропинки протоптаны к свалке с разных сторон. Нас интересовали банки. Они валялись кучками. Попадались уже порыжевшие от ржавчины, а некоторые, как будто изъедены оспой. Такие мы не брали. Нашлось тут много новеньких, серебристо-белых и больших по размеру. Хватило всем.
   Поделив банки, уже собрались уходить. Но кто-то из ребят обратил внимание на странную шелуху оранжевого и зеленого цвета. Шелуха явно не картофельная. Взяв ее в руки, я почуял острый незнакомый запах. Потом выяснилось, что оранжевая шелуха пахнет не так, как зеленая. Хотя, если хорошенько помять, от той и другой в ноздри бил разный, но одинаково сильный запах.
   Многие годы спустя, после войны, я узнал, что оранжевая шелуха от апельсинов, а зеленая от лимонов. У нас таких фруктов никто не ел и даже не знал, что они где-то есть на земле. Я первый раз их отведал уже будучи студентом.
   Увлекшись обнюхиванием незнакомой кожуры, никто из нас не заметил, как сюда подошли два немца. Они стали громко разговаривать, смеяться и, показывая на нас, все повторяли: "Руссише киндер". Хоть мы и не очень испугались, но решили уходить. Как говорят, от греха подальше. Но не успели сделать и шага, чтобы перемахнуть через заборчик, как один из немцев закричал, махая руками: "Найн, Найн!" Мы остановились в растерянности и сразу заметили, как он целится в нашу компанию из маленького фотоаппарата. Щелкнув несколько раз, немцы ушли с веселым хохотом, а мы со своими "трофеями", поняв, что немцы не сделают ничего худого, бросились врассыпную. Но по настоящему почувствовали себя в безопасности, когда скрылись в кустах.
   Домой решили идти по лесу, напрямую к большой дороге. Перед выходом на Шешенское поле, Васька Крюк споткнулся и упал, ободрав коленки. Поднявшись, он увидел и показал остальным змеившийся в траве разноцветный провод. Столпившись вокруг Васьки, все стали рассматривать очередную находку. А он тут же заорал: "Чур, мое! Я нашел! Никому не дам!" На нашу беду у Васьки оказался маленький острый ножичек, сделанный из какой-то железки. Этим ножичком он откромсал себе длинный кусок провода. "Теперь такой кнут себе сделаю, каких ни у кого нет!"- заявил довольный Васька и положил скатанный в кольцо провод себе в карман. Уже в деревне, рассматривая находку, Мишка Афоничев сказал: "Как бы, ребята, не попало нам. Немцы, если обнаружат пропажу, башку оторвут. Так что берегись, Васька!"
   Если бы знать, что грозит каждому из нас, сами бы Ваське башку открутили. Но мы тогда не знали главного: этот кусок провода мог погубить всех людей, всю деревню.
   А люди наши уже успели привыкнуть, что немцы тут, где-то рядом, но живут они своей жизнью и совсем не касаются деревенских дел. Единственный вред от них - мелкие поборы. Правда, случались поборы и крупные: в нескольких домах взяли коров и свиней. Но все это переживаемо. Никаких немецких зверств, обещанных спешно убегавшим районным уполномоченным, пока мы не знали. И вот случилась эта история с куском провода. Потом выяснилось, что Васька Крюк совершил диверсию, оставив без телефонной связи немецкую воинскую часть. В деревне уже многие знали про эту выходку и боялись, что обозленные немцы что-нибудь навредят в ответ. Так и вышло.
   Под вечер того же дня, когда бабы еще не успели вернуться с жатвы, к бывшему сельсовету в центре деревни подкатил на большой скорости открытый легковой автомобиль в сопровождении трех мотоциклов. Вокруг сразу стали собираться ребятишки и бабушки с ближних домов.
   Из машины легко выпрыгнул высокий стройный немец, перетянутый ремнями. В руках он держал тонкую белую трость, которой то поигрывал, то нервно хлестал по своим блестящим хромовым сапогам.
   -Старосту! Бистро-бистро! - прокричал он на вполне приличном русском языке.
   -Нету у нас такого, - прохрипела оказавшаяся поблизости толстая приземистая бабка, которую почему-то все звали Кормилицыной.
   -Кто тут есть козяин? Зовийте бистро!
   -Это Тимоху надо. Он бабами командует на жниве.
   -Где Тимохья? Бегом сьюда!
   Дед Тимофей оказался неподалеку и, услышав крик, как был босиком, в холщовой рубахе да полотняных портках, так и предстал перед немецким начальником. Такие в деревне еще не появлялись. Дед сразу сообразил, что худо дело. Он знал про нашу выходку и готовился к самому плохому. Он сильно испугался, потому что лучше других понимал, какую беду мы накликали на деревню.
   -Ты будьешь староста! Гони сьюда всех на сходка! - грозно пробасил немецкий офицер.
   Дед Тимофей сразу понял, с кем имеет дело. Похожих молодчиков он встречал в первую мировую, когда ненадолго оказался в немецком плену. Теперь он знал, что от таких добра не жди.
   Долго собирать людей не пришлось. Все прямо с жатвы сами шли сюда. Скоро вокруг невиданной машины собралась почти вся деревня от мала до велика. Бывшие колхозницы, все привыкшие вершить артелью, сами собрались, почуяв беду. Пришла и моя никогда не унывающая бабушка с очередной мрачной пословицей: "На миру и смерть красна". А потом добавила довольно громко, что хоть Васька стервец, но костьми падем, а в обиду его не дадим.
   На бабушку зашикали, забранились столпившиеся люди; уже шепотом ей объяснили, что немец понимает по-русски, что он большой начальник и сильно обозлен.
   Немец поднялся в машину и, стоя над толпой, стал говорить, нервно мешая русские и немецкие слова.
   -Кто тут есть партизан? Кто делайт диверсия? Ферштейн зие? Быстро отвечайт! Кто резаль телефон?
   Толпа замерла, а потом оживилась в тихом шепоте. Дед Тимофей куда-то юркнул, послышалась его брань и хриплое рычание и тут же началась возня. А немец продолжал.
   -Либо выдайт диверсант, либо всех стеляйт, дома поджигайт!
   Бабушка со своей дюжей палкой уже хотела ринуться к офицеру, чтобы защитить деревню от огня и других бед. Но ей не дали сделать и шагу. Мама, другие женщины вокруг, с трудом утихомирили разгневанную старуху.
   В это время плотная толпа зашумела, потом расступилась и стало видно, что сквозь людское скопище протискивается дед Тимофей, что-то волоча за собой. Оказалось, не что-то, а кого-то. И не кого-нибудь, а Ваську Крюка, упирающегося изо всех сил. Дед, цепко ухватив брыкающегося Ваську, подволок его к машине и сказал, глядя вверх на как бы нависающего над ним немца: "Вот он диверсант! А верней сказать - дурак! По своей глупости чуть всех людей не отправил на погибель".
   С этими словами дед взял отобранный у Васьки кусок телефонного провода и передал немцу: "Возьмите, господин офицер. А этого шельмеца я сам накажу прилюдно".
   -Наказайт! Наказайт! - заорал офицер.
   -Сейчас я его так взгрею, что век не забудет, - с нарочитой злобой заявил немцу дед и поволок Ваську к стоявшей недалеко телеге.
   Бросив Ваську, как мешок, на телегу лицом вниз, дед содрал с него тонкие полотняные штанишки, схватил, за неимением розог, припасенную заранее метлу и стал ею охаживать Ваську по мягкому месту. Васька, до того тихо хныкавший, завизжал, как поросенок, которому невзначай прищемили хвост. Он извивался словно змея, стараясь увильнуть от метлы-розги. Но дед хлестал со всего маху. Казалось, он вкладывает в эту порку последние остатки своих старческих сил. Васька стал орать так, как будто его режут. А дед все хлестал и хлестал, обливаясь потом. Хлестал до тех пор, пока офицер не сделал знак тростью, а стоявший тут же солдат не дернул деда за вылезший из штанов край рубахи. Дед понял, что пора кончать.
   Васька сразу умолк, как будто ничего не было, надернул штаны, кубарем скатился с телеги и скрылся в толпе.
   Назавтра мы узнали, что дед больше махал для виду, а хлестал не очень сильно. Оказывается, пока он волок Ваську, они договорились. Ваське было
   приказано брыкаться и кричать, как может, а дед обещал не очень усердствовать в порке. Потом Васька рассказывал, что иногда дед забывался и раз-другой хлестал больно, но все-таки терпеть можно. Даже следов почти не осталось.
   Когда дед закончил с Васькой, офицер подозвал его к машине и, видно оценив старания, громко сказал не только ему, а всем собравшимся: "Ты тепьерь есть староста! Ты должен делайт везде порядок! За все ты отвечайт!"
   Так в деревне появился хозяин. А немецкий офицер, сделав свое дело, рухнул в мягкие сидения и укатил.
   Дома чуть не каждому из нас, "сообщников" Васьки, надрали уши. Моя бабушка тоже, было, взялась за голик, но я успел увернуться. Зато вдогонку услышал грозные слова: "Чтоб ноги твоей там не было! Чтобы близко не подходил к немцам!"
  
  
  
  

* * *

  
   На десятое августа приходится наш престольный праздник в честь иконы Одигитрии Божьей матери. Праздновали всегда шумно, весело. Со всех соседних и даже дальних деревень собиралось много народу. До революции съезжались на лошадях, запряженных в хорошие брички либо тарантасы. После того, как согнали всех в колхоз и сделали безлошадными, стали приходить пешком.
   В этот день уже к полудню на улице появлялась празднично одетая молодежь. То в одном конце деревни, то в другом, раздавались звуки гармошки, разудалые песни и задорные частушки. На "пятачке" у дома Матвея Иванова, под знаменитой сосной, собирались праздничные толпы людей. Под переливы голосистой "тальянки" плясали "залетку" и "краковяк".
   К позднему обеду пришлый народ расходился по родственникам, друзьям или просто хорошим знакомым.
   Главная часть праздника начиналась под вечер, когда разгоряченные самогонкой гости и хозяева выходили на улицу, чтобы гулять до поздней ночи. Иногда в одном месте встречались сразу две-три гармошки, игравшие наперебой. Возникали рядом несколько "пятачков". На одном пары кружились в вальсе, на других парни с девушками отплясывали "цыганочку" либо "русского". Не глядя на клубы поднятой пыли, под переборы "хромки" или "трехрядки", пускались девки вприсядку, а потом, подбоченясь, важно шли по кругу с мелкими переплясами.
   Как будто нарочно к этому празднику, в лесу поспевали орехи. Их собирали заблаговременно, подсушивали, лущили от шелухи, а иногда даже калили на поду в русской печке. В праздник ребята доверху набивали карманы орехами и щелкали их, как сейчас семечки. Орехами парни щедро угощали девушек. Ведь других гостинцев у деревенских ребят не было даже в довоенное время.
   Праздник Егитрии почитался у нас не меньше, чем Пасха или Рождество. До революции и какое-то время после нее на Егитрию в деревенской часовне проходило долгое торжественное богослужение. Еще накануне приезжал сам батюшка из Волока, чтобы подготовить часовню, собрать церковный хор, а потом провести заутреню.
   Бабушка рассказывала, что вокруг часовни в этот день толпилось много народа. Приезжали и приходили целыми семьями. Заутреню, после небольшого перерыва, сменяла обедня. Служба шла почти до сумерек. Все это время возле нашего маленького храма и рядом вдоль липовой аллеи толпился празднично одетый народ.
   При советской власти часовню порушили, и церковный обряд прекратился. Но праздник остался. Его справляли всегда.
   "Не было на моей памяти случая, чтобы Егитрию, вроде как и забыли. Первый раз за долгую мою жизнь в этот день не устроили праздника. Настоящая война и немцы тут тоже в первый раз. Не до праздников теперь..." - со вздохом сказала бабушка.
   Праздника не было в первый раз. Никто тогда не думал, что теперь на многие годы лишились мы праздников. Только верующие старики будут чтить их в душе и молиться.
   В тот день люди тихо сидели по домам. На работу не пошли. Считалось грехом работать по праздникам. Даже в советское время начальство делало скидку и не считало это прогулом. Деревенские улицы опустели.
   К вечеру, перед самым заходом солнца, к нам в дверь постучался дед Тимофей. Бабушка сразу отметила его почти военную выправку. Несмотря на теплую погоду, он щеголял в новой полусуконной "толстовке" серо-зеленого цвета, опоясанной кожаным ремнем. Широкие брюки заправлены с напуском в начищенные до блеска хромовые сапоги. Весь важный вид деда и одежки на нем, невиданные раньше, говорили о многом. Проницательная моя бабушка тогда подметила: "Ишь, вырядился! Как при царе Николае! Урядника из себя корчит!"
   Скоро и мама поняла, что вырядился дед не ради праздника. После приезда большого немецкого начальника, после того, как этот начальник дважды его назвал старостой, дед Тимофей возомнил себя главным человеком в округе. Как-то на днях был случай, ставший сразу известным во всей деревне. Порядком подвыпив, дед в разговоре со своей соседкой сказал ей, что теперь нету деда Тимохи, а есть Тимофей Гаврилыч. Что он при должности и не самозванец какой-то, а назначен самим "герр офицером". Что он теперь и есть вся деревенская власть. Что он приставлен править, поддерживать порядок, а люди должны ему подчиняться. "Как скажу, так должны и делать!" - хорохорился дед.
   Сейчас он трезвый и подтянутый пришел к маме, чтобы посоветоваться по жизненно важному делу: как лучше справиться с уборкой ржи и дальнейшим разделом зерна между селянами. "Чтобы все было по справедливости" - несколько раз повторил Тимофей Гаврилович.
   Жатва шла уже несколько дней. Начали с поля около липок, с бывшего бабушкиного надела, где рожь созрела раньше, чем на других нивах. Все бабы, сколько-нибудь способные к такому тяжкому труду внаклонку, исправно ходили на жатву общественной ржи, забросив свои домашние дела. Но много ли пожнешь вручную. Работали вроде бы проворно, а дело двигалось медленно. Вот и решил дед-староста посоветоваться, как это все ускорить.
   Тут мама и вспомнила, что в давние годы, когда "отродясь никаких машин не знали", а сама она еще девчонкой ходила в школу, сразу после Егитрии, почти на две недели зарядили дожди. В такую погоду хлеб убирать нельзя. Ведренной погоды ждали долго, а когда дождались, то бабушка поняла: надо что-то предпринимать, иначе останешься без хлеба. И она кликнула молодежь с косами. Никогда раньше у нас рожь не косили, а тут нужда заставила. "Молодые ребята косили, баб и девок собрали на толоку снопы вязать. Все дела были кончены за несколько дней. Теперь тоже нужда приперла к стенке. Недавно с сенокосом завершили, небось и косы у большинства еще не убраны. Давай попробуем людей организовать на косьбу ржи" - предложила мама.
   Дед Тимофей с охотой поддержал ее и грозился сегодня же обойти дома, чтобы настроить людей.
   Была у новоявленного старосты еще одна забота. "Убрать рожь, - это полдела. Ее надо еще обмолотить, провеять, а, главное, разделить по справедливости. Тут, Евгения Ивановна, на тебя одна надежда" - по-простецки, говорил дед Тимофей, позабыв про свой высокий чин. Он поручил маме подготовить подушный список всех жителей деревни, вести учет составленных в бабки снопов, а потом намолоченного и отвеянного зерна.
   Перед уходом дед Тимофей сказал маме, чтобы завтра с утра подошла к сельсовету. "Надо обо всем миром договориться. Так верней будет. Людям я сообщу" - предупредил он.
   Назавтра утром у сельсовета собралась вся деревня. Тимофей Гаврилыч собрал народ не столько, как староста, а больше, как человек, державший ответ за судьбу хлеба - главного богатства селян. Он просил всех, не жалея животов своих, впрячься в жатву. Хотя и без разговоров, уже по тому, как дружно все собрались, было понятно: никакая агитация не нужна. Люди сейчас же согласились взяться за серпы. Тут дед Тимофей уточнил, что придется браться и за косы. "Серпами никак не осилить. Замешкаешься, рожь начнет сыпаться. Хоть и непривычно это для нас, но придется браться за косы. Тогда, даст Бог, успеем к сроку" - закончил дед.
   Тут он услышал, как кто-то в толпе довольно громко выказал озабоченность: не зря ли будем стараться; мол, хлеб соберем, а потом его немцы выгребут подчистую. "Немцы сейчас сыты и без нашего хлеба. Они захватили чуть не полмира. Все это богатство в их руках. Не только хлебом, пряниками да баранками питаться могли бы. А если бы и понадобился хлеб, по нашему бездорожью много не вывезешь. Да и не до того им сейчас. Так что все собранное разделим по справедливости. Теперь ни в какое заготзерно обозами хлеб вывозить не понадобится. Нет ни этого заготзерна, ни обозов. Все что соберем да намолотим, честно разделим по едокам. Мы договорились с Евгенией Ивановной, - он кивнул рукой в сторону мамы, - чтобы она вела учет зерна. Она грамотная. Все сделает в лучшем виде. Урожай нынче отменный, всем хватит. Наша общая забота только в одном: коль делить договорились по едокам, то надо, чтобы столько же и работников явилось на уборку. Сейчас договаривайтесь, кто с косой, а кто с серпом. И пойдем к липкам завершать то начатое поле" - давал последние наставления дед Тимофей.
   На поле собралось очень много народу. На первых порах даже возникла сутолока, обычная в таких случаях. Но скоро женщины с косами выстроились в ряд и пошли крушить высокую, в человеческий рост, плотную стену ржи. Не у всех получалось с первого раза. Косить рожь, оказалось труднее, чем самую задубелую траву. Не сразу удалость приноровиться, чтобы класть колосок - к колоску. Но постепенно работа наладилась и пошла споро. Гораздо быстрее, чем серпами.
   Теперь все дело стало за вязальщицами снопов. Они сразу и заметно стали отставать. Пришлось отказаться от уборки ржи серпами и всех женщин, не имевших кос, поставить на вязанье снопов. Дед Тимофей это вовремя заметил и тут же распорядился.
   Вязать снопы - дело нехитрое. Но, как говорила бабушка, ко всякой работе нужна своя сноровка. А тут еще нужна сила. И немалая. Нужны мускулистые руки с прочной, огрубевшей на ладонях, кожей.
   Многие умели вязать снопы с измальства. Но не у всех они выходили ладными. Хотя, вроде бы, тут все просто.
   Из пучка соломы делался прочный жгут и расстилался на жнивье. На него одна за другой клались подобранные в пясть порции скошенной ржи. Да так, чтобы все комли приходились вровень. Порции клались до тех пор, пока опытный глаз не определял, что хватит. Затем сложенный пук ржи опоясывался в комле жгутом и, придавленный коленкой, плотно сжимался. Чтобы жгут не разошелся, делались одна за другой две тугие закрутки, а концы, согнутые надвое, подсовывались под опояску, чтобы не допустить слабины. Только тогда и получался хороший увесистый сноп, который, куда его ни ставь, ни клади, не рассыплется, а сохранит свою форму и твердь.
   Такие снопы оставались на жнивье в том месте, где их вязали. Дальше начиналась наша работа. Мальчишки и девчонки восьми - двенадцати лет подбирали эти снопы и складывали в кучки по десять штук. Следом шли две женщины и ставили бабки. Получался, как бы сейчас сказали, своеобразный конвейер: одни косили, другие вязали снопы, третьи собирали их в кучки, а четвертые ставили бабки.
   Ставить бабки тоже надо уметь. Ведь в бабках дозревала рожь. Дозревали те колоски, которые не успели созреть на корню. Снопы в бабках хорошо проветривались, пропекались солнцем. А если, ненароком, случался дождь, они почти всегда оставались сухими.
   Бабки ставили умелые и опытные в этом деле женщины.
   Сперва из каждой кучки выбирался самый увесистый сноп и ставился комлем на землю. Потом вокруг него ставились еще восемь снопов, которые поменьше да потоньше. Получалось что-то похожее на ружейную пирамиду. И, напоследок, готовился десятый сноп - самый толстый. Этот сноп равномерно расщеплялся, превращаясь как бы в круговой веер. Им, как широкополой шляпой, покрывали остальные девять снопов. Иначе говоря, над снопами возводилась шатровая крыша, которая надежно защищала их от дождя.
   В свое время раздельную уборку ржи комбайнами выдавали, как изобретение. Хотя крестьяне в России всегда применяли эту раздельную уборку. Рожь в бабках, как раз и есть тот случай раздельной уборки в лучшем виде.
  
   Не прошло и недели, как все большое поле возле бабушкиного хутора сплошь уставили бабками. Они стояли так густо, как будто снопы сюда свезли с соседних полей. Люди радовались, что выдался на редкость богатый урожай. Оставалось убрать рожь с других полей и вывезти снопы на гумна да под навесы. До войны это делалось просто и быстро. Всех лошадей, какие были в колхозе, запрягали в телеги и отправляли на вывозку ржи. Сейчас от колхозного табуна осталась одна хромоногая кобыла, на которой далеко не уедешь, много не вывезешь. Женщины, оставшиеся без мужей, тоже плохое тягло. "Боюсь и до Рождества не справиться с вывозкой хлеба" - тужил дед Тимофей.
   У него была одна надежда на бычков. На ставший потом знаменитым транспорт, который остроумно окрестили "Му-2" или "Рогатое тягло". Но бычков сначала требовалось приучить к упряжке. "Ни в один день, ни в два этого не сделаешь. Бывало молодую кобылицу либо жеребчика объезжали неделями, пока они не привыкали ходить в оглоблях. С бычками хлопот будет еще больше" - резонно говорил Тимофей Гаврилович. Да и сбруи для них годной нет. А рожь возить с полей надо без промедления. Получалась почти неразрешимая задачка "Придется на своем горбу таскать всей деревней. Может, до Покрова справимся. А если нет, остальное на саночках вывезем по первопутку" - предлагала бабушка. Но дед Тимофей знал, что так не получится. Он искал выход. Как всегда, помог случай.
  

* * *

  
   Прошел Спас, приближалось Успенье пресвятой Богородицы. Конец августа, а с ним и конец лета. К этому сроку обычно управлялись с уборкой не только ржи, но и яровых хлебов. Управлялись легко. Потому что славилась деревня множеством мужиков. К тому же и разных машин прибавлялось с каждым годом. Теперь не осталось ни того, ни другого.
   Как-то в обед бабушка заметила, что последние дни не видно немцев. "Не уж-то они тихо убрались восвояси. Навряд ли. Бабы вчерась судачили, что немец на Москву метит. Небось и эти туда поперли. А я только успела подладиться. Последнее время они не нахальничали. Что дам, тем и довольны" - вспоминала бабушка.
   Я сразу смекнул, что надо бы проверить предположение бабушки. В тот же вечер мы с ребятами договорились об очередном набеге на немецкие свалки. По нашим прикидкам там должно остаться еще много всякой-всячины, что пригодится в хозяйстве.
   Добравшись по натоптанной тропинке до знакомых мест, мы не нашли там ни палаток, ни немцев. Кое-где еще догорали угольки на костровищах и рядом валялись пустые консервные банки. Раньше немцы их никогда не разбрасывали. Видно очень уж торопились с отъездом.
   А свалка осталась на своем месте. Только заполненная доверху. Вокруг нее все замусорено мелкими банками, клочьями бумаги, картофельными очистками, даже кусками засохшего немецкого хлеба в прозрачной обертке. Видно в последнее время немцы не блюли чистоту.
   Как не знали мы, откуда они взялись, так не могли понять, куда исчезли. Первое, что пришло в голову, может наши близко. Немцы прознали об этом, вот и драпанули заблаговременно.
   Бросив свалку, которая, как сказал Ванька Афоничев, никуда не денется, мы дружно побежали домой, чтобы сообщить новость.
   Дома я застал деда Тимофея - нашего старосту. Он беседовал с мамой по делам уборки. Запыхавшись от бега, я, не медля, сообщил новость: немцы ушли. И, как потом выяснилось, невпопад упомянул про близкий приход наших. Правда, потом я сказал, что так все думают в нашей компании.
   Но дед Тимофей тут же поправил. Он еще вчера знал об уходе немцев и сообщил, что они не думали отступать назад, а двинулись вперед. Что теперь мы в глубоком немецком тылу, а они пошли дальше на восток. "Ихний начальник грозился, что еще до зимы возьмут Москву и война закончится" - сказал дед. Но я не заметил радости у него на лице. Потом, набравшись смелости, спросил, что такое оказаться "в глубоком немецком тылу"?
   -Если считать, что Германия теперь распростерлась до самой Москвы, то получилось, что мы где-то у них посередке; значит фронт под Москвой, а мы далеко от него, в самой глуби. Это и есть в глубоком тылу.
   -А не врут немцы?
   -Дал бы бог... - многозначительно закончил дед.
   Я побежал рассказать обо всем услышанном ребятам. Главное, сообщить, что наших нет и не будет, а немцы скоро грозятся Москву взять. На что Ванька Афоничев сказал только два слова: "Кишка тонка...".
   Назавтра , как договорились, пошли опять к немецкой свалке.
   Как свернули направо, сразу пришлось остановиться в самом начале лесной дороги. В глаза бросились свежие следы копыт и сильно накатанная колея. По дороге совсем недавно проехано на лошадях. И не на одной подводе. Мишка Афоничев аж наклонился над следами и сказал, что телеги сильно груженые, их много и все на железном ходу.
   -Откуда знаешь? - спросил Колька Иванов.
   -Видишь, проехано ровно, как по линейке. Так только на железных осях можно. У телег на деревянном ходу колеса виляют туда-сюда и след у них змейкой. А тут прошли хорошие, справные телеги, - ответил Мишка, - теперь надо узнать, кто проехал и куда; может быть, какие-нибудь другие немцы появились.
   Скоро мы узнали все.
   Чуть подальше того места, где стояли немецкие палатки, мы увидели разноцветные шатры. В отличие от палаток, стоявших в ряд под прикрытием старых берез, шатры располагались на открытом месте и вкружок. Внутри получился как бы закрытый дворик. Там пылал костер, о чем-то шумно спорили цыганки и возились цыганята: от наших ровесников и до мелкоты, еле вышагивающей по траве и нагретому солнцем песку. У опушки леса стояли те самые добротные телеги с поднятыми вверх оглоблями. Рядом, ближе к реке, на небольшом лужку паслись стреноженные лошади.
   К нам перекочевал цыганский табор. Он появился следом за немцами и угодил почти точно на их бывшее место.
   Молодые цыганки в цветастых длиннополых платьях с оборками варили что-то в большом котле. Тут же шумел, готовый закипеть, ведерный самовар, сияющий хорошо начищенными боками.
   Немного дальше, за шатрами, открывался красивый вид на излучину реки. Высокий песчаный берег, продырявленный множеством круглых отверстий, где гнездились стрижи, крутой стеной спускался к воде. А за голубой лентой реки, на другом низком берегу, - свежей отавой зеленели луга. Это было то самое место, где до войны на глубоком плесе любили купаться взрослые парни, все до одного ушедшие на войну.
   Красивое место облюбовали цыгане для своего табора.
   Как раньше подкрадывались к немцам, так теперь по кустам, в обход, мы пробирались к цыганам, стараясь остаться незамеченными. Спрятавшись в кустах недалеко от шатров, мы во все глаза смотрели на цыган, отмечая шепотом их излишнюю шумливость, пестроту и красочность нарядов, незнакомый язык. У меня вызвало удивление множество молодых мужиков, почему-то не ушедших на фронт. Казалось странным, что где-то рядом идет война, временами слышится канонада тяжелых орудий, глухо ухающих среди тиши летнего дня, и этот табор, - точно в таком же виде, как в довоенную пору.
   Тогда никто не предполагал, что с этим странным народом нам придется бок-о-бок прожить до самой зимы.
   Вернувшись вечером домой, я узнал, что в цыганском таборе уже успел побывать наш староста - дед Тимофей. Да не просто побывал, а сумел договориться с первым человеком в таборе, с главным цыганом, о помощи в уборке ржи. Дед сразу сообразил: коль у цыган много лошадей, то их надо употребить для всеобщей пользы: и для деревенских жильцов, оставшихся без тягла, и для цыган.
   Договорились скоро и просто. Цыгане помогут вывезти хлеб с полей, а дед Тимофей обещал им за работу нагрузить целый воз зерна. И подсказал, что можно будет заехать на мельницу в Кушку, чтобы размолоть зерно на муку. Ее хватит цыганам да цыганятам на всю зиму.
   "Ударили по рукам. На словах получалось все ладно да складно. Теперь бы дела пошли также гладко" - говорил маме дед Тимофей.
   На следующий день вывозили рожь двумя подводами. К нашей поднабравшей сил кобыле прибавился цыганский конь по кличке Подрез. Он был так велик и могуч, что рядом стоявшая пожилая деревенская кобыла, казалась жеребенком.
   Дед Тимофей подрядил нас в помощники к цыгану. Сначала мы его побаивались. Рост у цыгана был под стать его коню. Но особенно пугал его суровый вид и громадная, во всю грудь, черная борода. Потом мы к нему привыкли и даже подружились. Этот старый человек, пропахший табаком и лошадиным потом, оказался покладистым и добрым. Он и рассказал нам историю своего коня, которая объясняла его странную кличку.
   Перед самой войной это был лучший жеребец производитель в одном из белорусских колхозов. Высокий гнедой красавец не знал устали ни в упряжке, ни под седлом. Впрочем, его не очень утруждали обычной лошадиной работой. У него было другое предназначение. Зато кормили жеребца отборным овсом и лучшим клевером. Он накопил столько сил, что выплескивал их через край самым невообразимым способом. Бывали случаи, когда он, в оглоблях, набрасывался на оказавшуюся рядом запряженную кобылу, крушил телегу, сбрую и все-таки умудрялся насытить свою похоть. В такие моменты он совсем не слушался вожжей, даже если потом кровоточил рот, разорванный удилами.
   Председатель колхоза, которому надоели выходки буйного коня, приказал его кастрировать. Но и тут вышла оплошка. Жеребец разметал всех коновалов, порвал веревки, путы и с одним яйцом пропал на несколько дней. Потом вернулся, весь исхудавший да покалеченный. Так и остался жить. Тогда же дали ему кличку Подрез.
   К тому времени началась война. Всех лошадей, как и мужиков, гнали на фронт. Бывшего жеребца, с еще не успевшей зажить раной, отбраковали. О случившемся узнали в цыганском таборе, который кочевал там последнее время. Цыгане пришли в деревню, окружили встреченного на улице председателя колхоза и вынудили его уступить коня за небольшую плату.
   Белоруссия скоро оказалась под немцами. Фронт ушел на восток. Следом за ним, чуть отставая, двигался цыганский табор, промышляя на бедах войны, подбирая приблудный скот и все, что плохо лежало.
   Только у нас цыгане взялись за полезную работу, как тогда говорили, за общественно полезный труд. Сами бы они никогда не решились на такое. "Трудоустроил" цыган наш староста дед Тимофей.
   Скоро стали возить рожь сразу на нескольких подводах. Все малолетнее население деревни работало на погрузке снопов. Наша маленькая компания первой вышла на подмогу цыганам. Хорошо, что тут оказались братья Афоничевы, которые не первый раз возили рожь. Старик цыган, рассказавший занятную историю Подреза, как выяснилось, никогда не работал на поле. Он умел управлять лошадью, но не знал, как нагрузить телегу и как увязать воз, чтобы снопы не растерялись на ухабистом пути до гумна. До всего пришлось нам доходить самим да еще объяснять цыгану, чтобы он тоже потом мог это делать.
   Переезжая от бабки к бабке, мы с двух сторон подавали снопы на телегу. Цыган правил лошадью и вместе с Ванькой Афоничевым укладывал их рядами. Один ряд макушками по краям, комлями к середине телеги, а другой наоборот. И так до тех пор, пока не набралось на высокий воз. Тут требовалось знать меру. И чтобы лошадь могла тянуть, не надрываясь, и чтобы воз не получился шатким из-за лишней высоты.
   Первую телегу нагрузили не очень высоко. Для начала решили проверить, как пойдет дело. Тут самое главное хорошо увязать воз.
   Когда был уложен последний ряд снопов, наверх подали заранее подготовленную длинную жердь с поперечной круговой канавкой на конце у комля. Жердь плотно уложили по середине воза, наклонив в переднюю сторону и на нее, точно в желобок, накинули тугую веревочную петлю, прикрепленную к передку телеги. Переднюю веревку подладили и укоротили так, чтобы "не давала слабины". Но коротить ее надо в меру. Иначе жердь станет торчком. А ее требуется туго опустить до снопов вдоль всего воза и еще раз прикрепить веревкой к задней "подушке" телеги. Если все сделать хорошо, то даже высокий воз должен легко преодолевать рытвины, не рискуя перевернуться и не теряя ни одного снопа.
   Первую телегу грузили и увязывали с особым старанием, а цыган всю дорогу от поля и до гумна осторожно вел лошадь под уздцы. Мы гуськом шли за возом, с опаской поглядывая на гору снопов, качающихся из стороны в сторону. Потом скоро приноровились. И грузить да увязывать снопы стали быстрей, и лошадь по уже протоптанной колее шла веселее. Но самое интересное было то, что цыган дозволил нам по очереди забираться на верхотуру и править лошадью. Точным броском он подавал одному из нас, забравшемуся наверх, узкие ременные вожжи, приказывал обмотать их вокруг ладоней и все время крепко держать внатяжку. При этом никогда не забывал забротать лошадь, чтобы лучше чуяла удила.
   Трудились мы с раннего утра и почти до сумерек. Домой я приходил в таком виде, что иногда поужинать не было сил.
   В один вечер бабушка сообщила, что цыгане до холодов собираются откочевать куда-то в теплые края. Потому и торопятся. Это маме по секрету сообщил дед Тимофей. Когда я спросил у мамы, в чем же тут секрет, она не стала долго объяснять. Сказала то, что сама слышала от "нашего" цыгана при его разговоре со старостой. Потом мы подслушали другой разговор цыгана и все стало ясно. "Я за весь табор в ответе. Тут не перезимовать. Надо на юг двигаться. Но как бы не угодить туда, где воюют. Придется свою разведку заводить, - пошутил цыган, а потом серьезно закончил, - чтобы не напороться ни на немцев, ни на русские войска. Нам было б лучше, если б фронт ушел как можно дальше на восток". Вот, оказывается в чем секрет. За такие слова цыганам бы не поздоровилось, узнай их настроение кто-нибудь из наших начальников. Но, как выяснилось, не жаловали цыган и немцы. Тогда же старик сказал с печалью: "Раз пришлось повстречаться с немцами. Не дай Бог другого. Наш брат цыган у них не в чести. Вровень с евреями нас ставят. Так что лучше от них подальше держаться".
  

* * *

  
   Лето уходило. Цыгане закончили свою работу. Дед Тимофей щедро их отблагодарил, завалив доверху телегу мешками с зерном первого обмолота. Да еще, сверх договоренности, увезли они воз овса для корма лошадей. Все остались довольны.
   Из-за уборки не нашлось у нас времени сходить в лес за ягодами да грибами. Правда, баба Меланья - Мишки и Ваньки Афоничевых бабушка - утешала: "Переспели ягоды только на солнцепеке. На засенках они в самый аккурат. Даже черника еще не отошла".
   Баба Меланья, которую все в деревне звали Малашкой, как никто другой, знала ягодные места в округе. Когда была помоложе, хаживала в лес далеко: вплоть до дедовского хутора Алешня и даже за деревню Обуховицы. Теперь она далеко ходить не могла. Жаловалась на больные ноги и на "прострел" в пояснице. Но лес она знала, как свой бывший хуторской надел. И нас обещала взять с собой за черникой. "Пойдем где поближе да посуше. Мне ноги никак нельзя промочить да застудить" - говорила баба Малашка.
   Тогда ведь не знали резиновых сапог. В лес ходили в лаптях. Как попадалась на пути болотина, ее либо старались обходить краем, либо шли напрямик и весь день собирали ягоды с мокрыми замерзшими ногами. Мы обещали бабе Малашке не убегать далеко вперед и по возможности держаться сухих мест.
   Через перелески и небольшие поляны по узкой, местами еле заметной тропинке, привела нас баба Малашка в густой сосновый бор. Солнце туда проникало только в небольшие прогалины между высокими деревьями и задерживалось ненадолго. Из соседнего болотца тянуло сыростью и прохладой. Попадались редкие ветки черничника, усыпанные ягодами. "На таких не наберешь. Надо идти дальше. Искать высокий сплошной черничник с крупными ягодами. По мелким мне собирать - сил нет и глаза не видят" - ворчала баба Малашка.
   Крупные ягоды нашли не сразу. Но зато какие... На свободном от леса небольшом кочковатом болотце, высохшим так, что можно не опасаться за свои ноги, рос высокий, в пояс, черничник. Стебли его казались такими толстыми, что само растение напоминало настоящий кустарник. И все ветки этих черничных кустов были сплошь покрыты крупными спелыми ягодами. От ягод, густо облепивших черничник, кочки вокруг были не зелеными, а отливали синевой.
   "Вот это другое дело! Тут собирать можно. Но место небольшое. Я тут выберу, как-нибудь выползаю на коленках, а вы, ребята, поглядите вокруг. Ищите прогалины в лесу. Раз тут много ягод, есть они и поблизости. Далеко только не уходите. Посвистывайте изредка, и я откликнусь. Как по две лучинки наберете, приходите сюда, - обедать будем, чем Бог послал" - после такого напутствия баба Малашка трижды перекрестилась и двумя руками стала собирать ягоды. Она не брала каждую отдельно, а как будто доила корову: сгребая с кустов переспелую чернику.
   Мы тоже скоро нашли ягоды и собирали без передышки, пока баба Малашка не позвала к обеду. Усаживаясь рядом на валежину, каждый из нас вынимал свой узелок с перекуской. Кто запасся куском хлеба со свжепросоленным огурцом, кто чистил яичко, кто раскупоривал бутылку молока, вынимая с горлышка бумажную затычку.
   Перекусив, мерили у кого больше ягод. Всех обогнала баба Малашка. Ей осталось добрать последнюю лучинку и будет полная корзинка.
   Тогда ягоды из леса не носили ведрами. Не было такой моды. В лес ходили с корзинками: от маленьких в три лучинки, до больших - в пять. Что ни лучинка, то, примерно, литр. Набирали такую посудину и были довольны.
   Когда у всех посуда наполнялась до верху, корзинки завязывали прихваченными с дому платками или чистыми полотняными тряпицами, ставили в заметное место, а сами прямо с кустов ели чернику.
   -Ешьте до сыта. Черника пользительная ягода. Надо ею напитаться впрок, чтобы вперед на год хватило - учила нас баба Малашка.
   -А какая от нее польза, - спросил я.
   -Польза великая. Первым делом от живота. Закрепит, - ешь свежую чернику; не приведи Господь, пропоносит, - пей отвар из сушеных ягод. Все, как рукой снимет.
   Наша бабушка Лукерья тоже лечила животы сушеной черникой. А мы больше любили свежую с молоком. Как только я приносил ее из леса, бабушка насыпала ягоды в большую глиняную миску, наливала туда молоко, чтобы смочить ягоды доверху, все перемешивала и мы с сестрами, вооружившись ложками, набрасывались на лакомую еду. Даже маленькая сестренка Ида, покрасив щеки в синий цвет, уплетала ягоды.
   Но еще лучшим лакомством у нас считался черничный пирог. Бабушка пекла его из пресного ржаного теста. Если была под рукой мука из яровой ржи, то именно она в первую очередь шла на такую выпечку. Тесто раскатывалось тонко. Получалась почти прозрачная хрустящая корочка сверху и мягкая, пропитанная ягодным соком, снизу. Сахару в ягоды не добавляли. До войны мама приносила из магазина только кусковой, а в войну и долго после - вообще ничего сладкого не видели. Поэтому и варенья никакого у нас не варили. Но пирог с черникой тогда казался слаще сахара и сходил за настоящее лакомство.
   Бабушка никогда не давала съесть все ягоды сразу. Хотя бы полкорзинки откладывала для сушки. Тут у бабушки был свой секрет, "своя метода". Она расстилала ягоды на противнях тонким слоем и выносила на улицу, чтобы завялить на солнце. Каждое утро я ставил чернику на плоскую крышу крыльца, а к вечеру заносил в избу. И так до того момента, пока весь ее сок не выдувало ветерком, а целебное добро оставалось в нетронутой шкурке. Только после завяливания ягод, они ставились на под остывшей русской печки, чтобы досушить для лучшей сохранности. Проверяла все сама бабушка. Потом она ссыпала ягоды в холщовый мешочек и убирала его куда-то в теплую печурку подальше от наших глаз. Она не давала никому притронуться к сушеным ягодам. "Не для баловства, а для дела припасено. От хворобы всякой. Вас же потом выхаживать придется. Не за себя, за вас радею" - предупреждала бабушка.
   После черники у нас собирали малину. Раньше других мест она вызревала по краю Михалкина поля. Там, на открытых местах, попадались кусты зрелых ягод еще до Егитрии. Их обирали в первую очередь. Потом, ближе к осени, шли в лес на старые вырубки, где ягоды не осыпались до первых заморозков.
   Тут-то и пригодились большие банки из-под консервов, найденные на немецкой мусорной свалке. Перезрелые ягоды исходили соком. В корзинки такие ягоды собирать нельзя. А в банках с полотняными тесемками вместо ручек, ягоды сохранялись целыми до самого дома.
   Иногда на затененных непроходимых кустах в глухих зарослях осины попадались спелые ягоды белого цвета. Почему-то они особенно нравились. Такую малину собирали всю до последней ягодки. Даже птицам ничего не оставалось.
   Собранную малину дома сортировали на две части. Самые крепкие здоровые ягоды расстилали на теплом поду русской печки для просушки. Эти ягоды бабушка берегла до зимы, и они употреблялись, как главное лекарство от простуды. Готовился отвар в чистом виде либо с разными целебными травами. До войны, когда еще водились пчелы, в отвар добавлялся мед.
   Остальные ягоды вместе с выступившим сладким соком бабушка разбавляла холодным молоком и торопилась сразу скормить нам в свежем виде. Она частенько приговаривала: "Всем хороша сладкая ягода малина. А дух от нее какой! Хоть маленько принеси, на всю избу благовоние. Но вот беда, - червяки сильно любят эту ягоду. Как ни перебирай, все равно всех не выберешь. Одна утеха, как говорили раньше: не страшен червяк, которого мы едим, страшен тот, который нас ест". Все-таки бабушка старалась и хорошо перебрать ягоды, и скорее скормить нам, "пока их червь не съел".
   Следом за малиной шла брусника. Собирали ее на старых делянках по кочкам и вокруг замшелых пней. Если случался на эту ягоду урожайный год, то в деревне только и было разговоров: "Ягод - красным красно, да какие все крупные! Бери - не хочу!". И, однако ж, ведрами бруснику не брали. За ней ходили с теми же корзиночками на четыре - пять литров. Ходили не один раз. Но редко в каком доме набиралось этой ягоды больше ведерного ушатика.
   Бруснику никто не считал за каждодневную еду. Из нее делали морс, который пили на случай жара или еще какой хворобы.
   Иногда варили брусничный кисель. Но это до войны, когда был сахар. Как-то один раз бабушка пробовала приготовить брусничный кисель на отваре из сахарной свеклы. Нам такой кисель не понравился. Сладость чувствовалась, но еще больше отдавало запахом свеклы. Кисель съели, но больше просили бабушку не переводить зря ягоды.
   Принесенную из леса бруснику чистили, прокатывая ягоды по наклонной столешнице. Мусор оставался, а ягоды скатывались в подставленную посуду. Особенно хорошим для такого дела оказался старинный столик красного дерева, покрытый уже прохудившимся местами зеленым сукном. Столик этот остался еще от деда Ивана. За ним долго молодежь играла в карты во время посиделок на бабушкином хуторе. Картежники местами продырявили сукно в азарте, а местами его, как говорила бабушка, побила моль. Но для очистки ягод прорехи оказались к месту. Там особенно хорошо задерживались даже крупные мусорины.
   Очищенную бруснику заготавливали впрок одним из двух способов: либо мочили, заливая колодезной водой, либо парили на вольном духу в русской печке. В том и в другом случае ягоды потом складывали в маленький бочонок, накрывали деревянным донышком и ставили под гнет где-нибудь на холодке. Зимой они промерзали, но оставался настоящий вкус свежей брусники. Иногда ее ели с толокном. Бабушка говорила, что это очень сытная еда. А нам она казалась просто вкусной.
   Напоследок, перед заморозками, в лесу собирали клюкву. До войны мы ее находили на мелких болотинах недалеко от дома. Потом, когда подросли, стали ходить на Большой мох за деревню Обуховицы. То болото казалось бескрайним. Говорили, что оно тянется на десятки верст до самого Холма. Мы ходили по ближним мхам, где открытые места перемежались с заросшими худосочным сосняком. Там, среди осоки, попадались кочки, сплошь усыпанные крупными, как вишни, ягодами. Иногда их собирали уже после первых заморозков, когда тонкий лед, как битое стекло, хрустел под ногами. Промокшие ноги мерзли, но приходилось терпеть. Потому что такая чуть подмороженная клюква считалась самой наилучшей. Ее ели горстями, наслаждаясь приятной кисло-сладостью, и не опасаясь набить оскомину.
   Хранили клюкву в корзинках. Зимой приносила бабушка ягоды-ледышки и варила из них кислый морс, которым поила нас "от простуды и от живота".
   Все ягоды собирали у нас понемножку и употребляли лишь при разных хворях. После войны в деревне появились заготовители из района. За ягоды стали платить деньги. Тогда ринулся в лес весь деревенский люд. Бруснику с клюквой собирать стали ведрами и сразу сдавали. В первые послевоенные годы это был единственный способ "заработать копейку". За ягодами шли в разгар уборочной кампании. Шли, не глядя на угрозы председателя всех прогульщиков посадить в тюрьму. Но председатель скоро отходил. Менял гнев на милость. Жалел своих людей председатель. Зато его потом власти не пожалели. Но это отдельная история.
  
  
  
   * * *
  
   Приближалась осень. Пожухли цветы в палисадниках. Вода в реке парила по утрам. Прибрежные луговины все чаще стало застилать сизым туманом. Запасливые хозяйки там успели уже скосить отаву и поставить небольшие стожки хорошего "мелкого" сена, особенно любимого телятами и овцами.
   Озимые хлеба убраны с полей. На бычках, с трудом приученных ходить в оглоблях, вывозили последние бабки яровых. На гумнах ночами дымили риги, подсушивая снопы, а целыми днями шла молотьба.
   Молотили вручную, цепами: втроем, вчетвером, а то и впятером. До войны это была мужская работа. Женщины только расстилали по полу гумна высушенные в риге снопы, предварительно развязав их. Теперь, за неимением мужиков все делали женщины.
   Когда молотили втроем, на всю деревню слышалось: тук тук-тук, тук-тук- тук, тук-тук- тук; если вчетвером - тук-тук - тук-тук, тук-тук - тук-тук, тук-тук - тук-тук; а когда впятером - тук-тук - тук - тук-тук, тук-тук - тук - тук-тук, тук-тук - тук - тук-тук. Следом за гулким курлыканьем журавлей, улетавших в теплые края, раздавались звуки молотьбы, которые не утихали все предзимье. В тот год эта характерная музыка осени не умолкала до самой зимы.
   Обычно в такую пору, когда зеленые луга становятся седыми от инея, когда снег еще не выпал, а лужи по утрам уже покрываются узорчатым ледком, для крестьян наступает время передышки. Полевые работы позади, запасен на зиму корм для скота, а сам скот поставлен в хлева на зимовку. В это время чесали, а потом пряли шерсть и лен. Вязали на зиму шерстяные варежки и носки. В некоторых избах торопились поставить кросна, чтобы успеть за зиму из припасенной пряжи выткать холсты, шерстяные и полушерстяные ткани. Так повелось испокон веку.
   Но в тот первый военный год, когда деревня наполовину опустела, оставшись без мужиков, все побочные дела и передышку пришлось отложить. Гумна и навесы, забитые под крышу снопами ржи, других злаков, - требовали рабочих рук. А руки-то остались только женские да детские. Такими руками горы не свернешь. Но по гумнам лежали именно горы снопов ржи, ячменя, овса. Все требовалось пересушить, обмолотить, провеять и раздать людям. У многих уже было нечего скрести по сусекам. А тут такое богатство... Дед Тимофей говорил, что этим хлебом можно весь район прокормить. Но надо торопиться с обмолотом, пока все добро не съели мыши.
   -Как дружно справились с уборкой урожая, так теперь надо миром обмолотить зерновые. Придется всех ребятишек гнать по гумнам, чтобы помогали сушить снопы, расстилать, а потом веять зерно. Для ребят это посильная работа. А ты, Евгения Ивановна, приводи в порядок свою бухгалтерию. Чтобы ни одно зернышко не прошло мимо тебя. Хотя сейчас все знают, что весь урожай наш. Воровать у себя вроде бы нет резона. Но ты все-таки приглядывай хорошенько и ухо держи востро, - наставлял маму наш староста Тимофей Гаврилович.
   -Я то пригляжу и все учту. Хорошо, что десятиричные весы в порядке. Можно сразу по четыре-пять мешков взвешивать. Но вот, Гаврилыч, какое дело. Бабы жалуются, что хлеб кончился либо доедают последние крохи. В амбаре уже достаточно накопилось чистого зерна, чтобы всем выдать авансом хотя бы по мешку на каждую семью, - сообщила мама.
   -Верно говоришь, Ивановна. Надо объявить людям, завтра же запрячь быков, и развезти хлеб по домам. Быки успели отдохнуть и за день можно управиться. Такая тяжелая работа впереди, а люди при хлебе да без хлеба. Завтра же с утра распоряжусь, - твердым начальническим голосом заявил дед Тимофей.
   С раннего утра и до сумерек каждый день молотили рожь. Люди менялись, а молотьба не прекращалась ни на минуту. Молотили женщины. Им разве выдюжить такую работу с зари до зари. Пришлось работать по очереди: одни до обеда, другие после. К концу каждого дня сгребали после молотьбы большие вороха сорного зерна. Его сразу перелопачивали на сквозняке, отделяя легкую часть мякины. А со следующего утра в работу впрягалась наша малолетняя братия. Начерно очищенное на ветру, зерно еще пропускали через ручную веялку. Засыпали туда сорное зерно взрослые, а на нашу долю выпадала самая тяжелая и пыльная работа: вращать длинную рукоятку маховика. Крутили ее по двое. Часто менялись. И все равно поначалу казалось так тяжело, что даже кружилась голова. Ведь крутить надо было быстро, - только тогда зерно хорошо отделялось от сора. А силенок не хватало. Иногда за рукоятку брались по трое. От полного обессиливания спасались только тем, что часто меняли один другого.
   Чистое зерно ссыпали в мешки и, после взвешивания, отвозили на бывший колхозный склад. Скоро его закрома заполнились доверху. Такого никогда не случалось в нашем колхозе. Обычно все зерно, сразу после обмолота шло в "закрома родины". Даже на семена не всегда удавалось оставить. Выгребали начисто, а потом в распутицу семена завозили из района.
   Дед Тимофей и сейчас тужил, что остаются в зиму пустующие поля. Сеять не стали, опасаясь, что сюда сдвинется фронт.
   "Первый раз в жизни встречаю осень без зеленей. Даже зайцам будет нечего погрызть зимой. А нам, раз не посеяли, и жать будет нечего. Эту зиму переживем, а дальше всех ждет голодуха - мрачно предрекал дед, а потом успокаивал, прежде всего себя, надеждой - придется весной яровыми наверстывать".
   Не знал дед, какие перемены всех ждут к весне. Не мог он знать, что война затянется надолго и что еще на годы останутся не сеянными наши поля.
   А пока спешили обмолотить собранную рожь. Ее оказалось так много, что пришлось и дальше мешками возить по домам. До войны не давали больше двухсот-трехсот граммов на трудодень. Трое моих родственников, не зарабатывали в колхозе за год больше двух-трех мешков низкосортного зерна. А теперь его столько наросло, что даже развезти по домам оказалось не простой задачкой. За все колхозные времена не получили люди по трудодням столько, сколько в военное лето сорок первого года. У нас тетя Дуня натаскала в сени столько мешков с рожью, что получился целый большой штабель. Думали, надолго хватит хлеба себе и скотине останется. Многие так думали. Но у нас дома так не вышло.
  

* * *

  
   До поздней осени сорок первого года деревня жила без мужиков. Они стали появляться в предзимье: по одному, по два; в разное время и с разных мест. На первых порах их звали окруженцами. Откуда они брались, никто не знал. В деревню входили с разных концов: всегда тихо, настороженно, стараясь остаться незамеченными. Кто в сильно поношенном красноармейском обмундировании, кто в гражданском лохмотье. От ботинок с обмотками на ногах остались целыми одни обмотки. Грязные, завшивевшие, эти люди больше походили на бродяг, чем на недавних воинов. Судя по всему, в деревню они заходили с опаской, стараясь держаться подальше от людных мест и дворов с собаками, которые встречали незнакомцев злобным лаем.
   Потом стало известно, что иные из окруженцев, прежде чем зайти в какой-нибудь дом на краю деревни, лесочком да огородами крались по околице, приглядываясь, нет ли какой опасности. Войдя в неприметную избу, первым делом спрашивали, нет ли тут немцев. Немного оглядевшись, интересовались, не слышно ли чего про партизан. Дальше стало ясно, что они одинаково боятся тех и других. Поэтому они долго старались не появляться на улице, а прятались в домах, где их приютили.
   Пристанище окруженцы чаще всего находили в домах, где жили одинокие молодые женщины. Эти солдатки, все ставшие потом вдовами, пожалели грязных оборванцев, попавших в окружение, но сумевших лесами да болотами уйти от немецкого плена. Обессилев и страдая от ранних осенних холодов, бывшие красноармейцы спешили укрыться в деревнях, встретившихся на пути. И находили они приют у истосковавшихся по мужикам деревенских женщин, которым трудно жилось в одиночестве. Наступала зима. И дров надо заготовить, и рамы поправить, и крышу залатать. Все это мужицких рук дело. Потому-то так легко и устраивались эти пришлые мужики на долгое ли короткое житье в деревне. Скоро их стали называть примаками, - принятыми в дом на житье. Говорили, к примеру, Грицко, - Манькин примака, а Петро, - Танькин. Только под такими именами-кличками их и знали. Никаких документов никто не спрашивал; да и не было их у большинства.
   Принявшие окруженцев женщины постепенно их отмыли, приодели. Через две-три недели примаки освоились и, почуяв себя в безопасности, стали появляться на посиделках.
   По говору было похоже, что родом эти мужики в основном с Украины либо из Белоруссии. Но у нас их всех причислили к хохлам.
   Любой новый человек в деревне привлекал внимание. Особенно со стороны нашей ребячьей компании. Многие из нас побаивались незнакомцев. Особенно после того, как Колька Иванов увидел у одного из них ствол немецкого автомата, выглянувший из-под нечаянно распахнувшейся полы полушубка. А я заметил, как во дворе соседнего дома, другой окруженец ловко заправлял винтовочные патроны в круглый пулеметный диск, похожий на большую чугунную сковороду. Тогда мы смекнули, что эти люди вооружены и старались держаться от них подальше. "Они это припасли супротив немцев" - сказал твердо Ванька Афоничев. Мы все с ним согласились. Ведь война не кончилась и недавние красноармейцы еще могут повоевать.. Так думали мы. Но ошиблись.
   Окруженцев приметил дед Тимофей. В один из вечеров он, как бы невзначай зашел на огонек в просторную избу Зайчиковых, где собиралась молодежь. Присел на край скамейки рядом с пришлыми мужиками, которые успели осмотреться и теперь тоже не чурались деревенских посиделок. Из своих-то парней никого не осталось. Одна мелкота. Поэтому молодые мужики, неважно как оказавшиеся в деревне, сразу пошли нарасхват. Они и плясали с девками лихо, и в вальсе могли любую закружить чуть не до обморока. Их "суженые" смотрели косо на такие вольности "своих" мужиков, но терпели. Понимали, что в деревне долго и мужского духа не было. А как появились молодые, свеженькие, отмытые да принаряженные парни, тут девки не упустили случая. Но молодки не очень расстраивались. Они знали, что придут домой их хорошо приголубленные мужики, уже привыкшие к чистой избе да мягкой перине.
   Наплясавшись вдоволь, они завели с дедом разговор "про войну". Начал, конечно, сам дед Тимофей. Он задавал ничего не значащие вопросы, а подвыпившие мужики, не почуяв подвоха, сразу разоткровенничались. Они неторопливо поведали деду обо всех своих мытарствах по лесам да болотам. Рассказали о погибших товарищах, которых даже не удалось по христиански захоронить; про "море крови", которой обильно смочена наша земля; про "горы трупов", виденных своими глазами. У линии фронта они не раз натыкались на немцев, а когда отошли вглубь занятой ими территории, чуть не лоб в лоб встретились с партизанами. Все эти встречи могли очень плохо кончиться. Их пощадил всевышний. Отделались легкими ранениями да контузиями. Мужики говорили, что им повезло; что много раз они шли на явную гибель, но всегда выручал какой-то счастливый случай. Да еще добрые люди. Зализывая раны, они скитались по лесам больше месяца. Кормились ягодами, грибами, картошкой с чужих огородов да скудными кусочками хлеба, которые подавали в редких маленьких деревеньках, если они решались туда заходить. Сперва метили перебраться через линию фронта к своим. Потом узнали, что таких там не жалуют. Получалось очень плохо.
   -Хоть попадись к немцам, хоть к своим, - везде хана. Когда узнали, что тут у вас нет ни тех, ни других, - решили остановиться. Нам надо держаться подальше от всякой власти", - разоткровенничался один из окруженцев-примаков.
   -Это вам только кажется, что власти нет. Она есть. Вот я тут, всегда на посту. Старостой назначен. Хоть приставлен немцем, а служу своим людям. Кроме меня, еще изредка наезжают сюда полицаи. Свои мужики. Выпить сильно любят. Держу наготове четвертную самогонки. Опорожнят и уедут дальше. Пока вреда от них не было. Проверяют, не появился ли кто чужой в деревне, - объяснил дед Тимофей.
   -И что ты теперь полицаям про нас скажешь?
   -Посмотрю на ваше поведение. Будете молодцами, переживете зиму, как у Бога за дверьми.
   -А чего с нас требуется?
   -Работать надо. Вы же видели, в деревне одни бабы да ребятишки малые. А хлеба, не молоченного, еще горы лежат. Подсобите с молотьбой. Свою долю зерна получите, и доброе дело для остальных селян сотворите. А я вас не выдам. Только в деле себя покажите. Чтобы никто из деревенских людей не осудил меня за покровительство. Чтобы все знали - стоящие мужики пришли к нам; не дармоеды да лоботрясы.
   -А когда и куда выходить на работу?
   -Выходить прямо завтра с утра. Работа известная - молотьба. Я вашим бабам дам наряд, они и вам покажут, что да где, - по старой колхозной привычке распорядился Тимофей Гаврилович.
   Мужики не противились. Все обещали придти.
  

* * *

  
   На улице стало по-зимнему студено. После Михайлова дня на реке появились забереги, а потом скоро стал лед. Снег выпадал не единожды на талую землю, но долго не лежал, а только добавлял грязи на дорогах.
   Дни пошли хмурые, пасмурные. Серое утро, не успеешь оглянуться, сменялось сумерками, а потом длинными темными ночами.
   Еще по весне я закончил второй класс. Готовился пойти в третий. Мама заранее купила все учебники. Но они лежали без дела. Первый раз этой осенью никто у нас не пошел в школу. Даже бабушка заметила, что не припомнит случая, чтобы первого сентября ребятишки остались дома "и потом всю зиму маялись от безделья".
   В это время, поздней осенью сорок первого года, война дала о себе знать самым, казалось, странным образом. Вечерами перестали светиться окна в домах. Не во всех, но во многих. Кончился, либо был на исходе, керосин. Бабушка все чаще чистила картошку перед открытой дверцей буржуйки, которую топили на ночь, чтобы не выстудить избу. Лампу, если и зажигали, то без стекла и не надолго: пользовались коптилкой. А у меня, как зуд в теле, возникло любопытство к запасенным учебникам для третьего класса. Днями с ребятами катались на самодельных коньках по льду замерзших луж. А вечерами каждый раз приходилось упрашивать маму, чтобы зажгла лампу. Раньше она это делала без всяких просьб. Сперва долго чистила газетами стекло, заправляла семилинейную лампу керосином, ставила на стол, зажигала фитиль и, прибавив свету, устраивалась со своими бумагами. Рядом присаживался я с книжками и тетрадями, чтобы сделать уроки и почитать заодно что-нибудь интересное. Теперь керосину заливалось в лампу только, чтобы фитиль смочить. И то он, как говорят, таял на глазах. Стекло бабушка убрала на дальнюю полку. А мама прикручивала фитиль так, чтобы только-только различать буквы. Про "порченые глаза" тогда никто не думал. Видно с той поры и повелись в нашем семействе очкарики. Хотя бабушка до самой смерти обходилась без очков и легко вдевала нитку в иголку.
   Читал я до тех пор, пока либо лампа не начинала сильно коптить, либо ее не гасила мама со словами: "Оставь хоть немного назавтра. Керосину - последняя бутылка. Скоро придется впотьмах сидеть". Но не зря говорят, что голь на выдумки хитра. Скоро в домах побогаче, где сберегли еще довоенное сало, научились делать сальные свечи, а в бедных избах, - нашли завалявшиеся на чердаках светцы и стали жечь лучину.
   На гумнах, у колодцев и в других местах, где собирался народ, разговор шел не только о керосине.
   Кончились спички. Но рачительные хозяйки уже давно приспособились хранить в пазухах русской печки тлеющие до утра угли. По утрам от этих жарких угольков, с помощью лучины да бересты, раздували огонь: зажигали коптилку и дрова в топке. Бывало, что угольки гасли, не дожив до утра. Тогда ходили от дома к дому и брали их там, где сумели сберечь огонь. Ванька Акулинин (так звали его в деревне), слывший на всю округу умельцем, навострился из набранных на немецкой свалке небольших консервных банок делать приспособления для переноски горячих углей. Он большим гвоздем дырявил банку со стороны донышка и с боков, приделывал к ней проволочную дужку, привязывал к дужке тонкую веревку и "прибор" готов.
   У тетки Акулины не было коровы, поэтому рассчитывались с Ванькой молоком либо простоквашей. Иногда ему по бедности давали что-нибудь из одежек мужиков, ушедших на войну.
   Как сейчас бы сказали, спрос на продукцию Ваньки превышал предложение. Ему пришлось разгребать снег, перелопачивать содержимое немецкой свалки, выискивая там нужные всем банки. Банки находились, и Ванька был доволен: людям добро делал да еще себе добывал кое-что на пропитание.
   Он сам все это придумал и других учил, как надо пользоваться. Наука оказалась совсем простой. В банку до половины накладывались некрупные холодные угли, а потом туда добавлялось несколько горящих. По пути домой, размахивая "прибором", как кадилом, раздувались все угли, и банка даже краснела от жара. От такого огнива не составляло труда растопить печку, зажечь свечу либо лампу-коптилку.
   Получалось, что люди постепенно приспособились жить без керосина и спичек. Плохо проводить долгие зимние вечера почти в потемках; неудобно ранним утром беспокоить соседей в поисках огонька. Однако все это удалось превозмочь. Без этих, казалось незаменимых предметов, научились обходиться.
   Но одна беда, принесенная войной, оказалась непреодолимой. В большинстве домов нашей и соседних деревень кончилась либо была на исходе соль. А у кого еще остались запасы из разграбленного магазина, те даже сам этот факт держали втайне. Большинство в первую очередь хватало из магазина все, что послаще. Только старички, пережившие гражданскую, знали истинную цену соли и запасались перво-наперво ею. Только они сообразили, что в деревне не один год можно кормиться своей едой, можно обходиться без магазина. Одна соль не росла на огороде, а без нее, как оказалось, дня не прожить.
   Когда мама стала сетовать, что соль на исходе, я вспомнил про вороха ее, валявшиеся на полу разграбленного магазина; про кучки в сенях, растоптанные многими ногами и смешанные с грязью.
   Не сказав никому ни слова, я взял мешок, веник-голик и пошел в бывший магазин. Время шло к вечеру. На улице падал мокрый снег и дул пронизывающий холодный ветер. В бывшем магазине стоял полумрак. Немножко привыкнув к сумеркам, я первым делом заглянул в помещение склада. Именно там мне запомнилось больше всего просыпанной второпях соли. Присмотревшись, я скоро обнаружил, что пол чисто выметен. Кто-то здесь уже побывал; кто-то опередил меня. Сильно расстроившись, я уже хотел идти домой. Но вспомнил еще коридор и рядом чуланчик, где тоже на полу валялась высыпавшаяся из мешков соль. Я обратил на нее внимание, когда еще летом обшаривал помещения только что разграбленного магазина. В коридоре и, особенно, в чуланчике, стало совсем темно. Но под ногами что-то скрипело, как будто на полу лежал снег. Но это была соль. Я стал ползком, наощуппь проверять каждую половицу. И сразу понял, что пришел сюда не зря. Соль лежала на полу тонким слоем, а в некоторых местах ее можно было собирать горстями. Ползая на коленках, я сметал соль веником в кучки, а потом сгребал их на кусок фанеры, и сыпал соль вместе с песком и прочей грязью в мешок. Я начисто вымел пол в коридоре и чулане. Не только соль, но и весь мусор собрал до последней песчинки. Получилось много этой мусорной соли. Почти четверть мешка. Я не смог его поднять, и пришлось до дома тащить волоком. Зато с какой гордостью объявил бабушке, что теперь мы будем с солью. Правда, назавтра бабушка мне сообщила, что в мешке больше грязи, чем соли. И еще сказала, что ей теперь надо соображать, как отделить соль от грязи. Бабушка вспомнила свои молодые годы. То ли в революцию, то ли сразу после, тоже не было соли. "Из города привозили какую-то каменную, в больших кусках. Но она была не белой, а серой. Даже с чернявинами. Тогда ее заливали горячим кипятком, всю растворяли в воде, сливали раствор через два слоя марли, потом его кипятили, снова пропускали через марлю и так несколько раз. Потом раствор выпаривали до тех пор, пока не загустеет, и сливали в глиняную корчагу. Оттуда и брали густошь ложками, чтобы картошку посолить либо суп. Коли другой не было, обходились и такой, грязноватой" - сообщила бабушка. Таким же способом она несколько дней "чистила" и ту соль, какую я собрал, подметая полы в коридоре бывшего магазина. Но ее все равно не хватило даже до Рождества.
   Никто не знал тогда - поздней осенью сорок первого года, что скоро за щепотку соли в каждом доме будут готовы отдать пуд зерна; никто не мог представить, что нехватка соли станет причиной гибели многих людей.
   А вот без сахара обходились. Его-то и до войны вволю ели не в каждом доме. Точнее сказать, сахар сосем не ели. С ним пили чай и только вприкуску. Чаем внакладку меня поили только у тети Даши. Такой чай любили учителя - дядя Андрей со своей молодой женой Шурой. А сама тетя Даша пила чай вприкуску. Как только учителя возвращались из школы, тетя Даша подавала им заранее приготовленный обед. Перед обедом они пили холодный квас из погреба, а чай пили не сразу, ближе к вечеру. Но пили каждый день.
   У нас же дома чай пили только по субботам после бани. Поэтому и сахару требовалось совсем мало. Иногда мама, вместо сахара, приносила из магазина конфеты-подушечки с кислой начинкой. Они медленно таяли во рту, и бабушка считала, что пить чай с конфетами экономнее, чем с сахаром. А мне конфеты нравились и без чая. Кода я об этом сообщил за столом, бабушка рассказала притчу-быль.
   Якобы в соседней деревне жил один богатый, но очень жадный мужик. Говорили, что чай у них пьют чуть не вприглядку. И жил в той же деревне еще один мужик-шутник, известный своими чудачествами. Этот шутник решил проучить жадного. Он знал, в какое время пьют чай в богатом доме. Знал он и то, что любого, подстатившего к обеду или чаю, принято потчевать "чем Бог послал". Как сейчас бы сказали, признаком хорошего тона считалось на приглашение отвечать примерно такими словами: "Спасибо, я сыт. Бог напитал, никто не видал". Было принято садиться за стол только после третьего приглашения. А его редко кто мог дождаться. Все это смекнул мужик-шутник и, направляясь в богатый дом, решил не ждать даже второго приглашения. Так и сделал. Хозяйка поставила перед ним чашку чая, а чудаковатый гость отодвинул ее в сторону, и спокойно сказал: "Я не буду чай пить, а буду сахар есть". После этих слов, гость взял большой кусок сахару и стал с хрустом его поедать. Хозяин от такого зрелища чуть не подпрыгнул во гневе, но сдержался и не сказал ни слова. Странный гость имел хорошие зубы и, схрумкав один кусок, взялся за второй. Этого хозяин вынести не мог, но не мог он и выгнать непрошеного гостя. Ушел сам. Оторопелая хозяйка стояла у стола, не зная как быть. Тогда гость-шутник сообразил, что дело сделано, богатый мужик наказан и теперь, скорее всего, не будет жадничать. Гость ушел, поблагодарив хозяйку "за хлеб-соль".
   Но богатый хозяин жадничать не перестал. Он перестал ставить на стол сахарницу с сахаром. Все его домочадцы с тех пор пили чай внакладку.
   Похожая "сладкая" история произошла со мной в родной деревне Понизовье. Много лет спустя, уже студентом, я приехал домой на каникулы. Никого из родственников, кроме крестной тети Оли, там у нас не было. Встретила она меня радушно. А когда после бани сели за стол пить чай, то я по старой деревенской привычке стал брать один за другим кусочки мелко колотого сахара, хотя рядом с сахарницей стояла большая деревянная миска только что вынутого из ульев меда. В отличие от жадного мужика, она прямо мне сказала: "Меду ешь от пуза, а сахар прибереги. Баба Малашка только его обожает к чаю". Моя крестная, наверное, догадывалась, что мед во много раз дороже сахара, но, коль он свой, не купленный, то вроде и ценить такой продукт нечего. Сколько ни съешь, пчелы еще принесут и все бесплатно.
   Я с того случая хорошо понял резон тети Оли, и все каникулы больше не притрагивался к сахару. Зато мед ел каждый день.
   В годы войны мы не видели ни сахару, ни меду. Пришлось отвыкать от магазинных сладостей. Бабушка изредка парила в русской печке большой чугун красной свеклы вместе с брюквой. Тогда нам казалась эта еда слаще сахара. Но с такой свеклой чаю не попьешь. Для чая бабушка берегла немного сахарной свеклы. Хоть росла она у нас неважно, но все , что удавалось выкопать осенью, бабушка берегла для чая. Эту свеклу она сперва долго парила в печке почти без воды, а потом, нарезав тонкими дольками, вялила на поостывшем поду. С этими сладкими дольками и пили мы после бани душистый травяной чай.
   По моим ощущениям, из пропавших в войну многих привычных продуктов и других, казалось бы, необходимых предметов, легче всего обходились без сахара. Отчасти, наверное, потому, что и до войны мы не были избалованы сладостями. Я до сих пор могу пить чай совсем без сахара, но не могу переслащенный. Видимо равнодушие к сладостям тянется из того далекого военного детства.
  

* * *

  
   Даже после ухода в армию мужиков, в наполовину опустошенной деревне, осталось много молодежи: в основном девушек самого активного озорного возраста. Они перед войной заполняли гульбища, а 22 июня 1941 года заливались слезами, провожая своих парней на фронт.
   Еще до войны в предзимье и зимнюю пору, эти девушки проводили долгие вечера на посиделках. Каждая приходила со своим рукоделием: кто с прялкой, кто с вышивкой, кто с шитьем, кто с вязаньем. Приходили на посиделки и мужики. Плели лапти, чинили сапоги либо валенки, строгали ложки из мягкой податливой липы, распаренной в бане.
   На посиделках успевали и поработать с пользой, и повеселиться всласть.
   Особенно многолюдными, хотя и чисто женскими стали посиделки в ту пору, когда у нас правил дед Тимофей. Правил хорошо, как бы сейчас сказали, либерально. К работе не принуждал, но все работали исправно. Посиделкам особенно не потакал, но и не перечил. Хотя не раз говорил, что без разрешения немецких властей, любые сборища строго запрещены. Дед и сам иногда любил заглянуть на огонек, чтобы "развеять тоску-печаль".
   Поработали хорошо. Потому что не на барина, и не на советскую власть, а на себя. Страда закончилась. Хлеба в каждом доме запасено столько, сколько и не снилось при советской власти. Теперь и отдохнуть можно. Отвлечься от горестных мыслей. Вот и тянулись люди вечерами друг к другу, старались держаться покучней.
   С наступлением сумерек, когда убран скот на дворе, заготовлены и наложены для просушки дрова в печку, принесена вода из колодца, люди, наспех поужинав, торопились в просторную избу Лельки Зайчиковой. Вообще-то ее настоящее имя - Ольга. Но звали все в деревне Лелькой, и она к такому имени-прозвищу привыкла. Шли по одному и небольшими стайками. Иногда даже целыми семьями. Дома без керосина темно, коптить лучиной хлопотно, а с наступлением сумерек ложиться спать - нет охоты. И все шли к тетке Лельке.
   Шли молодухи, оставшиеся без мужей; совсем юные девчата и ребята-подростки; шли пожилые женщины и старухи. Частенько у порога набиралась толпа ребятишек - моих ровесников, а то и совсем малышей.
   Женщины приходили обычно с рукоделием; старушки, - просто так поглазеть на молодежь, послушать, о чем в деревне говорят да судят.
   Всем было хорошо у тетки Лельки.
   Сама хозяйка заблаговременно устраивалась на теплой лежанке, подстелив овчинный полушубок. Но не лежала в полудреме, а во все глаза глядела за разношерстным людом, в очередной раз заполнившим избу. Она смотрела за порядком. То подтрунит над неуклюжим ухажером, то приободрит другого, начавшего "клевать носом", то строго одернет слишком расшалившегося третьего.
   В большой избе Зайчиковых у многих были свои постоянные места. На лавках вдоль стен усаживались женщины с прялками; ближе к столу, а значит к свету, садились девушки с вязаньем и вышивками; у печки, на чурбаках вокруг табуретки с самодельной сальной свечкой, похожей на лампадку, пристраивались старики.
   Начинали собираться с наступлением сумерек. Но десятилинейную лампу под потолком зажигали тогда, когда заполненная изба уже гудела от народа.
   Зажигала лампу сама хозяйка. Перед этим она еще на свету заправляла ее керосином и серой тряпицей долго аккуратно чистила стекло. Это стекло было чуть не единственным на всю деревню. Потому его и берегли, как главную ценность.
   Первое время лампу заправляли керосином по очереди. Но ближе к зиме у всех керосин кончился. В большинстве изб вечерами жгли лучину. Собирались тем же способом освещаться и на посиделках. В один из вечеров, когда не принесли очередную бутылку с керосином, тетка Лелька заявила: "Я уже достала с подволоки завалящий светец, а Ваське велела заготовить и распарить в бане несколько гладких сосновых чурбанов на лучину. Плясать и при лучине можно, а вот на счет рукоделья, - не знаю... Тут сами решайте".
   Решили скоро. Нашей деревне в этом отношении повезло. У знаменитой Рюшки-трактористки осталось почти полбочки керосина. Трактор угнали в МТС перед самым приходом немцев, а про керосин впопыхах забыли. Рюшка все это долго держала втайне. Но когда увидела, как Васька Зайчиков начал толстым длинным ножом щепать лучину и заправлять ее в светец, призналась, что у нее есть керосин и каждый вечер обещала приносить по бутылке. Но сурово предупредила: "На всю деревню у меня не хватит. Буду приносить только для общественных нужд".
   Каждый вечер посиделки проходили по единожды заведенному порядку.
   Первым делом, пока собирались впотьмах, шумно обсуждали все деревенские новости. Судачили про пришлых мужиков, которые вроде бы определились по домам, нашли приют и ласку, да что-то последнее время стали и на других баб заглядываться. В каждом доме их не по одной. Выбирай любую. И мужики, как говорят, не терялись. А деревенские "кумушки" не очень-то их осуждали. Самые бойкие да задиристые даже частушку придумали:
   У тебя миленок есть,
   Он ко мне решил подсесть.
   Ты не вздумай злиться,
   Надобно делиться.
   Как только загорался свет, шум постепенно утихал, и все углублялись в работу. Но и в это время тихий говорок не прекращался в избе. Кто байку расскажет, кто сплетней повеселит, кто поделится радостью или, наоборот сообщит дурную весть. И, конечно, все разговоры крутились вокруг войны. Кто-то слышал, как опять громыхало где-то в стороне Холма. Кто-то встретил родственницу из деревни Юренки, которая сообщила, что у них в направлении на село Дунаево слышны как будто постоянные раскаты грома.
   В ту глухую пору у нас очень редко появлялся человек даже из соседней деревни. А совсем незнакомых людей давно уже не бывало. Но уж коли забредал кто по какой-нибудь особой нужде, то на посиделках про этот случай могли говорить не один вечер. И все это не прерывая работу.
   Примерно к середине вечера, какая-либо из женщин, склонившихся над своим рукоделием, озорно и звонко объявляла: "Что-й-то спина заныла! Не пора ли нам, бабоньки, размяться!".
   На такой зазыв первым откликался Ванька Афоничев. Лихими переборами на своей "Тальянке", он мигом поднимал всех, приглашая пуститься в пляс. Ванька не только считался хорошим гармонистом, но и выглядел почти настоящим взрослым парнем. От девок не было отбоя. Они хором хвалили его голосистую гармонь, умелую игру на любой заказ, неутомимость и азарт. Даже говорили, что он мог бы переиграть лучшего гармониста в округе - Сашку Шеляпина. Ванька не зазнавался. Играл усердно и на разные лады.
   Начинались танцы-пляски со знаменитой "Залетки". Девушки одна за другой шли гуськом по кругу, приплясывая в такт залихватской музыке. Отплясав одну фигуру, останавливались, поворачивались к центру круга и тут одна из девушек, самая звонкоголосая, запевала частушку. Ей сразу отвечала другая с противоположной стороны круга. Получался песенно-частушечный разговор двух подруг: иногда задушевный, иногда наперекор.
   Но, обычно, разные частушки не имели какой-нибудь смысловой связи и каждая звучала сама по себе.
   Ты, залетка, ела ретку,
   После ретки пила чай.
   Извини меня, залетка,
   Что пришел я невзначай.
   Частушек в ходу было так много, что они редко повторялись. Были среди них, как сейчас бы сказали, на злобу дня. Но больше всего про любовь да к тому же несчастную.
   Ты, забава, вырой яму
   Зарой голову мою.
   За любовь, за волюшку
   Зарой мою головушку.
   Иной раз веселье продолжалось до полуночи, а то и до тех пор, пока в лампе не догорал керосин.
   Сильно охочими до танцев и большими умельцами выделывать сложные колена считались пришлые мужики-окруженцы. Поняв, что им ничего не угрожает и перестав таиться, они стали появляться на посиделках чуть не каждый вечер. Коль звались примаками, так и приходили вместе со своими молодухами. Рукоделиями они не увлекались, а вот когда дело доходило до плясок, тут им равных не находилось. Сперва танцевали со своими вроде бы женами, а потом, раскрасневшись, кружили чуть не всех девок по очереди. С некоторыми даже тискались в темных сенях на холодку.
   Как-то раз хозяйка избы, тетка Лелька, увидев, что они курят в сенях, забранилась на мужиков: "Вы что, с таким огнищем, а тут кругом солома. Еще избу спалите. А ну, живо гасите цыгарки! Иначе вон выставлю и больше на порог не пущу!". Тогда она и унюхала, что от мужичков тянет сивушным перегаром. Тогда и поняла откуда у них буйное веселье, храбрость да кураж перед бабами. А сама подумала: значит хмельным зельем, самогоночкой, приваживают мужиков наши бабоньки. И любовь у этих мужиков больше не к бабам, а к вину.
  

* * *

  
   Самогонку у нас гнали всегда: к любому престольному празднику, на свадьбу или именины. Казенную водку не покупали - не на что. В магазине ее брали приезжие. А свои только в случае крайней надобности, возникшей вдруг. Так случилось 22 июня. Даже на похороны не покупали: предвидя беду, гнали заблаговременно или занимали у соседей. Войну не предвидели и в то злосчастное воскресенье мужики разобрали все накопленные запасы.
   Когда мужиков не стало, никто в деревне спиртного не готовил и не употреблял. Но такая трезвая жизнь была не долгой. Уже к поздней осени первого военного года все началось сызнова. И как не начаться, когда один за другим стали выходить из леса окруженцы. Молодые здоровые мужики-примаки, откормившись и отоспавшись вдоволь, были не прочь "...побаловаться водочкой". К тому же теперь все знали, что гнать ее окаянную, можно не опасаясь попасть в тюрьму. Единственная власть в деревне - староста - сам, как говорят, был выпить не дурак да еще брал самогонкой оброк, чтобы поить полицаев, которые могли нагрянуть невзначай. Вот и стали гнать ее чуть не в каждом доме. Наверное с тех пор, когда не существовало никаких денег, "бутылка" стала единственным "платежным средством" за любые услуги. Вот и закурились сизыми дымами печки. Даже на улице в безветренную погоду чувствовался иногда сивушный запах. А многие избы были пропитаны этим запахом насквозь.
   На первых порах возникла одна загвоздка. Для самогонки нужны дрожжи. А их, как говорят, днем с огнем не сыщешь. Но все-таки нашлись запасливые люди, сохранившие с довоенной поры узелок сушеных дрожжей. И этого хватило на всех. Брали у соседей черпак дрожжевой закваски. Она шла и на хлеб, и на самогонку.
   Гнали ее у нас из солода и картошки. Лучше - немного подмороженной. А солод делали из любого всхожего зерна: ржи, ячменя, овса.
   В самогонку шла солодовая мука. Из нее же бабушка иногда готовила солодуху - сладкую кашу почти черного цвета. Из того же солода до войны варили чуть хмельное пиво.
   Для самогонки в солод добавлялась еще гороховая мука, которая, как считалось, отчасти заменяет дрожжи, усиливая брожение.
   Когда солод готов, начиналась работа, которую называли "творить вино". Так говорили потому, что вином у нас называлось все спиртное. Настоящего натурального вина никто в деревне в глаза не видел, а хоть самогонку, хоть водку называли вином. Потом, после войны, когда стали привозить в магазин дешевое крепленое вино в бочках, чтобы его как-то отличить, это вино называли красным, а водку и самогонку окрестили белым вином.
   Творили вино просто. В большой деревянный ушат засыпали солод с гороховой мукой, заливали туда ведерный чугун крутого кипятка и плотно накрывали одеялом или половиками. Так держали до почти полного остывания. Потом в чугунах варили мелкую подмороженную картошку, толкли ее, как можно тоньше, смешивали с запаренным солодом, ждали пока "раствор" остынет до температуры парного молока и, в последнюю очередь, сливали туда дрожжевую закваску. Ушат ставили в теплое место на две недели и ждали, пока раствор "выходится". Иногда туда добавляли вареной свеклы, мелко протертой. Считалось, что свекла смягчает самогонку и придает зелью больше крепости.
   Сырье бралось в таком соотношении: на фунт солода, - ведро картошки. А в итоге получалась бутылка самогона.
   Гнать ее начинали в тот момент, когда раствор переставал бродить. Тогда не было хитрых приспособлений и хитроумных самогонных аппара­тов, какими сейчас наводнен рынок. Главная часть самогонного аппарата - холодильник - у всех был одинаковой конструкции: выдолбленное из оси­ны глубокое корыто с проходившей насквозь и вдоль через него ржавой железной тру­бой. В корыто летом наливалась холодная вода из колодца, а зимой клал­ся лед либо снег. Так, чтобы то и другое целиком закрывало трубу.
   Раствор заливался в котел с плотной деревянной крышкой, в которой посредине проделывалось круглое отверстие. В это отверстие вставлял­ся отогнутый вниз конец трубы, а с другого конца капала либо текла тонкой струйкой самогонка.
   И крышку котла, и трубу над крышкой обмазывали тестом, а когда хле­ба вдоволь не стало, пользовались глиной. Это делалось для того, чтобы ни в одну щелочку не прошел винный пар.
   Сейчас умельцы-самогонщики пользуются газовыми или электрическими плитами, где очень просто отрегулировать жар и поддерживать его как угодно долго. В ту давнюю пору нагревали котел с бардой на печке-бур­жуйке, а то и в лесу на костре. Требовался большой опыт и умение, чтобы жечь под котлом дрова малыми порциями, добиваясь одинаково ров­ного пламени. Иначе случалось либо поджечь густую часть раствора и тогда никакими путями не избавиться от "пригорелого" запаха, либо лишнее пламя приводило к выбросу спиртовых паров и даже барды, что сводило на нет все старания.
   В некоторых домах гнали сырец. Его пили сами, им же угощали сосе­дей и рассчитывались этой вонючей жидкостью за разные услуги.
   Хорошие хозяева сырец всегда пускали в очистку, которая заключа­лась в повторной перегонке. При этом добавляли крупные березовые угли. Они делали "конечный продукт" прозрачным, убирали лишний си­вушный запах и улучшали вкус. Говорили, что от такой "очищенной" самогонки потом не болит голова. Мой дед при очистке сырца клал туда веточку можжевельника или молодые его корни. Он не слыхивал такого слова "Джин", но получал самогонку похожую по вкусу на этот загра­ничный напиток.
   Во время оккупации самогонку гнали почти все. На посиделках стали появляться подвыпившие женщины, а то и девушки. Постепенно увеличивалась "веселая" часть каждого вечера, в ущерб "рукодельной". Хотя до настоящего пьянства дело не дошло. На выпивших с укором смотрели старики. Поэтому на посиделках все вели себя прилично и старались казаться трезвыми даже сильно захмелевшие мужики - примаки. Бабушки-старушки именно их обвиняли во блуде и спаивании деревенских женщин.
   До войны у нас, конечно, выпивали мужики. Иные даже напивались, как говорят, в стельку. Но только по праздникам. Тогда не знали получек, да авансов и таких поводов для выпивок не могло быть. Не пили спиртного и после бани: только чай из самовара. И почти совсем не прикасались к ви­ну женщины. Даже по праздникам редко какая позволяла себе выпить рюмку. Потому-то теперь так осуждающе смотрели на подвыпивших женщин пожилые люди. А сами выпивающие потом все будут валить на войну. Хотя нашу де­ревню война пока не тронула. Во время оккупации люди жили в довольстве и трудах. Не хуже, чем в мирное время. Одна беда - не было мужиков. Но и ее сносили, как неизбежность. В каждой избе шумели оставшиеся без отцов ребятишки. Они нуждались не только в еде.
   Двойная ноша легла на плечи женщин. Хоть на работу в колхоз теперь не гоняли, зато дома у всех этой работы хватало, как говорят, выше головы. Надвигалась зима. Время для разных ремесел.
  
   * * *
  
   Кроме женщин, в деревне остались старики. Иногда они заглядывали на посиделки. То с какой-нибудь работой, то просто так поглазеть на моло­дежь. Это вечерами. А были еще, хоть короткие, дни. Бригадир больше не дает нарядов на общественные работы. И люди, освободившись от принуди­ловки, вспомнили старые ремесла. Впрочем, их еще не успели забыть.
   Из заготовленных по весне липовых лык, плели плотные зимние лапти с толстой подошвой, подплетенной вязом.
   Плести лапти - настоящее искусство. Их часто делали по заказу. Сперва по ноге заказчика подбирался нужный копыл. У хорошего мастера их име­лось много. Подбирая нужный, он смотрел не только на длину стопы, но на полноту и подъем. В отличие от портного, никаких мерок не снимал, а примерял к ноге разные копылы и находил самый подходящий.
   Начиналась работа с кройки размоченных лык. Острым ножом из них вы­резались ровные гладкие полоски обязательно одинаковой ширины. Они скаты­вались в кругляши и ждали своего часа.
   Работа шла в таком порядке: сперва закладывалась головка лаптя, потом плелась подошва, закладывался задник, делалась из лыкового жгута обвязка проема для ноги с петлями для обор по бокам и только затем брался в руки главный инструмент - кочедык. С его помощью подплеталась подошва лаптя тем же лыком или вязом. Всем известна скороговорка: "Вынь-ка лычко из под кочедычка". Наряду с чисто словесной игрой, тут заложен и некий смысл. Не к каждому и не сразу приходило умение владеть кочеды­ком. Только в руках умелых и опытных кочедык творил одновременно обувь и красоту. Каждое лыко ложилось ровно, гладко. Кочедык, ловко загнанный под поперечный стежок, приподнимал его, а вставленное следом лыко не только утолщало подошву или головку лаптя, но создавало красивый узор. Такие лапти с теплыми онучами и суконными оборами носили даже в лютый мороз. И смотрелись они хорошо, и ноги согревали не хуже ва­ленок. При аккуратной носке, лаптей хватало на месяц. Особенно зимой, когда ходили по мягкому снежку.
   У нас дома до войны лаптей не носили. Вернее, это касалось моих ро­дителей и бабушки. На моей памяти отец всегда ходил в яловых сапогах летом и в валенках зимой. Мама летом носила полусапожки со шнуровкой на крючках, а зимой тоже валенки. Видно у них была такая возможность.
   Бабушка всегда ходила в каких-нибудь башмаках. У нее болела нога и никакой тяжелой обуви она не могла надеть.
   Я свои красивые лапоточки - подарок деда Семена - обувал лишь летом, когда гонялся в поле с коровьим стадом. А большинство деревенских ре­бят и в школу ходило в лаптях.
  
   Кроме лаптей, некоторые умельцы в деревне делали корзины. Их тоже плели. Но не из лыка. Корзины плели из сосновой лучины.
   Назначение у корзин разное. Поэтому делали их разных размеров и фа­сонов. В одних хранили на печке лук и чеснок, с другими ходили в лес по грибы или за ягодами, с третьей на огород за картошкой да овощами. Были еще огромные корзины, в которых носили из сарая в хлев сено. Их так и называли -"сенные". В них влезало полпуда сена. К каждой такой корзине привязывалась лямка-петля из толстой веревки. За нее поднима­ли корзину, чтобы потом взвалить на плечо.
   У нас рассказывали быль про мужика из соседней деревни, который в грибной год наполнил сенную корзину волнушками да груздями, взял ее на спину, а голову просунул в лямку-петлю, чтобы веревка пришлась на грудь, держала корзину, а руки остались свободными - для поддержки кор­зины с боков за дно. На полдороге к дому он решил отдохнуть и пытался, не снимая со спины, опереть корзину о попавшуюся изгородь. Тяжеленная корзина соскользнула за изгородь и удавила мужика насмерть. Потом злые языки судачили: "Хотел одним разом весь лес опустошить. Вот и ли­шился жизни из-за своей жадности".
   Тонкую сосновую лучину для корзин щепали из чурбаков, которые, как гово­рят, без сучка и задоринки. Заготавливали такие чурбаки зимой в единствен­ном на всю округу сосновом бору. Там росли высоченные мачтовые сосны. Вы­пиливали чурбаки для лучины из середины гладкого ствола. Только эта часть сосны годилась на лучину. Только из этой части ствола лучина хорошо щепалась, получалась тонкая, гибкая и одинаковой толщины.
   Подмороженные чурбаки привозили из леса на санях. Первым делом их распа­ривали в бане, кололи каждый на четыре части и уже потом с каждой части, иногда еще расколотой пополам, щепали огромным ножом-тесаком тонкие лучи­ны. Щепали строго по слою. Иначе никак не добиться одинаковой толщины.
   Лучину приходилось сразу пускать в дело. Потому что уже через день-дру­гой она теряла гибкость и не годилась для тонкой работы.
   Ручки к корзинам делались из заранее заготовленных тонких и гладких ивовых прутьев. Их тоже сперва распаривали. Тогда из этих прутьев можно было хоть веревки вить. Иногда, особенно к маленьким корзинкам, ручки делали, используя лыко. Оно же шло на красивую отделку. Некоторые мастера "вышивали" лыком целые орнаменты по верху корзины, украшали бока и ручки. Про такие корзины, сделанные с особым старанием и любовью, моя бабушка говорила: "Хоть на выставку отправляй".
   Но выставок у нас не было. Корзины делали в основном для себя. И если возникала в них надобность у соседа, то ему всегда отдавали корзину да­ром.
   Без корзин не обходились ни в одном доме. Тогда ведь не было пласт­массовых ведер, которые теперь используются для разных хозяйственных нужд Тогда в ведра наливали воду, а все, что не жидкое, складывалось и насыпа­лось в корзины.
   Корзины и сейчас не вышли из моды. Стоят они очень дорого. Говорят потому, что ручная работа. Однако руки теперь стали совсем другими. Среди множества дорогих корзин, я не видел ни одной, которая сравнима по красоте с теми нашими деревенскими.
  
   В то далекое время были в деревне большие знатоки и любители еще од­ного необычного ремесла. Речь идет о витье веревок. Не пеньковых кана­тов, которые делались на фабриках, а веревок из льняного волокна.
   Веревок вили много. Разных и для разных потребностей. Сырье для тако­го дела употреблялось тоже разное.
   Толстые веревки из нечесаного волокна вили для гужей или на закрутки, крепящие оглобли к саням. Тут требовалась прочность, носкость, а внеш­ний вид не играл роли. Чуть потоньше вили "сенные" веревки. На петлю из такой веревки клалось около пуда сена или свежескошенной травы. Как пет­лей-удавкой увязывалась ноша в тугой тюк, который назывался у нас - беремя.
   Веревки для такой надобности делались мягкие, укладистые, не режу­щие плечи.
   К началу войны поизносилась и постепенно вывелась ременная сбруя. Это в старые времена, вплоть до НЭПа, ее делали из лучшей, самой прочной кожи: хорошо выделанной либо сыромятной. В колхозах такая сбруя осталась только у председателя, который запрягал своего жереб­ца во все ременное. Рабочее тягло, сразу после его "обобществления", перевели на веревочную сбрую. Перевели постепенно. Сначала в ходу оказались веревочные чересседельники и подпруги. Для них годилась любая прочная веревка. А вот вожжи вили из хорошего чесаного волокна. Вили "в три конца". Тогда веревка получалась тугая, прочная и краси­вая. Из такой же веревки потом стали вязать уздечки для знаменитого рогатого транспорта "МУ-2". Долго оставались ременными шлеи. Но в войну их тоже заменили на веревочные. В последнюю очередь стали де­лать веревочные супони. Для них вили очень прочные тонкие веревки из самого лучшего льна, который шел на хорошую пряжу. Ведь клещи хомута затягивались изо всех сил. И никогда не рвались новые веревочные супони.
   Без таких веревок и веревочек не обходились ни одни детские санки-дровеньки.
   Ни в одном доме не обходились без веревок. Их вили даже женщины. Наверное, потому, что мужиков не стало.
   Когда мне понадобилась тонкая, но прочная веревка, чтобы прикре­пить к валенку самодельные коньки, эту веревку с особым тщанием вила бабушка.
   Кстати сказать, мы не знали тогда не только беговых коньков, но и "снегурочек". Их не было ни у кого в деревне даже сразу после войны. По­том я видел такие коньки у ребят в райцентре. Настоящие "снегурочки". А мы все время катались на самодельных. Делать их навострились ребя­та не сразу. В большинстве домов не было даже годного топора. У нас в хозяйстве, кроме единственного тупого топора, которым тетя Дуня колола дрова, ничего не было. Мне делали коньки братья Афоничевы. Вернее, не коньки, а конек. Потому что катались на одной ноге, а второй толкались. Почти как на самокате.
   Конек делался из обычного березового полена. Но полено выбирали без сучков и обязательно сухое. Из него топором тесалась трехгранная призма, закругленная по одному из ребер. Получался как бы маленький полоз. Вдоль него и по закруглению делалась неглубокая бороздка. По ней прокладывалась и прочно крепилась толстая стальная проволока. Над ней в березе оставлялись две дыры для веревки. Нога ставилась на верхнюю грань, противоположную полозу. Правая нога, обутая в валенок. Лучше всего тут годились подшитые валенки. Они плоской войлочной по­дошвой особенно прочно и плотно прилегали к верхней грани конька. В отверстия над полозом просовывалась веревка, которая сбоку завязы­валась надежным узлом. Длина веревки подбиралась с таким расчетом, чтобы получившиеся две петли могли опоясать стопу, и еще оставалось мес­то для небольшой палочки. С ее помощью делалась закрутка и самодельный конек напрочно крепился к ноге, вдавливаясь в валяную войлочную подош­ву. На таких коньках, толкаясь левой ногой, катались мы по гладкой, утрамбованной санями дороге. Катались по дороге до тех пор, пока не стачивалась проволока почти наполовину. Тогда у нее появлялись острые ребра, и дальше можно было кататься по льду. Либо шли на реку и выис­кивали чистые от снега, выметенные ветром, площадки; либо расчищали замерзшие с осени большие лужи прямо в деревне.
   Для нас и такие коньки считались хорошей игрушкой. А до настоящих "снегурочек" ни я, ни другие ребята в нашей деревне так и не доросли.
  
   Самым забавным и не виданным раньше ремеслом занимался в деревне Ванька Кулинин. Жил он с матерью в доме напротив нашего, по другую сторону от дороги. У Ваньки, единственного на всю деревню и до войны не было отца. Мать его, видимо звали Акулиной. Но все кликали ее просто - Кулина. Отсюда и Ванька Кулинин. Наверное, у него была какая-то настоящая фамилия. Однако никто из нашей компа­нии ее не знал. А Ванька не обижался, если при нем в открытую называ­ли, вместо фамилии, прозвище.
   Ванька был гораздо старше любого из нас. С нашей мелюзгой он не водился, а, как говорили в деревне, занимался делом. Мать его часто хворала. Все домашнее хозяйство держалось на Ваньке. Он и дрова готовил, и воду носил из колодца на коромысле, и даже печку в доме топил сам. Соседки про него говорили: хоть и подросток, а настоящий хозяин в доме.
   -Даже мамке своей говорит, что да как надо делать. Иной раз прикрикнет на нее. Кулина не обижается. Потому что уважает своего Ваньку. За хозяйскую жилку, заботливость и трудолюбие, - судачили соседки.
   Тогда не знали, что прозвище Ваньки созвучно с фамилией знаменитого изобретателя Кулибина. Не знали в деревне иноземного слова "ювелир". Иначе у Ваньки могло быть совсем другое прозвище. Очень уж ловко умел этот парень совсем, можно сказать, из ничего делать занятные красивые вещи. Вроде бы безделушки, но иногда постарается-сделает так, что глаз не отвести. Сделает не только умело, но с выдумкой. Что бы ни делал Ванька, он никогда не повторялся. Каждая вещь, выходившая из рук Вань­ки, отличалась от другой, вроде бы похожей, своей особой изюминкой. Потому что был у Ваньки хороший вкус, смекалка в своем деле и во истину умелые руки.
   Началось все случайно. У нашей мамы после торговли в магазине оста­лось много денежной мелочи. Какое-то время она хранила мешочек с моне­тами за божницей, вместе с бумажными деньгами. Когда я обнаружил этот мешочек и взял оттуда горсть медяков, мама не рассердилась, а разреши­ла взять все монеты. "Теперь небось будут в ходу другие деньги, немец­кие, а эти не понадобятся. Если надо, берите все и играйте", -сказала она нам с сестрой. Но бумажные деньги, сложенные в наволочку, всю вы­ручку от торговли за последний предвоенный месяц на всякий случай из-за божницы убрала и куда-то перепрятала подальше от наших и других глаз. А монеты стали нашей забавной игрушкой. Даже младшая сестренка Ида хватала их из кучки горстями и разбрасывала по полу. Мы ее бранили за такую шалость, собирали монеты и сортировали их: сначала на беленькие и медные. Потом из белых составляли столбики двадцати, пятнадцати- и десятикопеечных; из медных - строили столбики пятачков, трехкопеечных, двушек и копеек.
   Один раз зашел к нам Ванька Кулинин и увидел ряды столбиков из мо­нет.
   -Откуда у вас такое богатство? - полюбопытствовал он.
   -Какое же это богатство... Теперь в цене немецкие деньги, которые называются марки - солидно, по-взрослому, ответил я, повторяя однажды слы­шанные слова нашего старосты.
   -Мне надо как раз такие. Может дашь несколько штук - попросил Ванька.
   -Бери, если надо. Только на них ничего не купишь - предупредил я.
   -Я и не собираюсь ничего покупать. Да и где покупать, магазина-то теперь нету - резонно заметил Ванька.
   -А зачем же тогда тебе эти деньги?
   -Они мне нужны совсем для другого дела. Попробую из них колечки смастерить. Или еще какую-нибудь красивую штучку - объяснил Ванька.
   Я не мог сообразить, как из плоской монеты можно сделать кольцо. Даже подумал, что Ванька хитрит и деньги ему нужны для другой надоб­ности. Но я отобрал несколько разных монет и отдал Ваньке. Он, уходя, сказал: "Если будет получаться, то и тебе сделаю колечко".
   Ванька ушел, а я начисто забыл про монеты, которые он взял.
   Он и раньше помогал мне то рогатку сделать, то ножик наточить. А один раз , он сделал из березового полена топорище и насадил нам топор. Тетя Дуня сломала топорище, пытаясь расколоть сучлявый чурбак. Потом даже плакала, причитая: "Как же теперь жить будем? Дров заготовить нечем! Еду не на чем будет сварить! Изба выстынет в один день! Неужто замерзать придется. И на улице стужа лютая, как назло".
   Потом мама с тетей Дуней не знали, как отблагодарить Ваньку.
   А я в тот раз зашел к Ваньке со своим самодельным коньком, который требовал ремонта. Проволочный полоз от моей неловкой езды сполз куда-то вбок и сточился не там, где надо. Конек даже по снегу стал скользить юзом. Вот и нес я к Ваньке конек с надеждой, что он все поправит.
   Когда я зашел к нему в избу с коньком подмышкой, то увидел Ваньку, склонившегося над небольшим чурбаком с наковальней. Он дробно стучал маленьким молоточком, не подняв головы даже на мое появление. У них было жарко натоплено и все ярко освещено зимним полуденным солнцем. Глухие удары молотка перемежались со звон­кими: как в довоенной кузнице, но потише.
   Подойдя поближе, я увидел, что Ванька как раз колдует над монетками. Он показал мне весь "процесс", а что не сумел показать, объяснил на пальцах.
   Сперва в центре каждой монеты пробойником проделывалось отверстие. Потом в дырку вставлялся болтик, и начиналась работа кузнеца. Но ковал Ванька не молотом, а маленьким молоточком. И горна у него не было, по­тому что ковался холодный металл.
   Я смотрел на проворные Ванькины руки, на его, казалось, слишком дли­нные пальцы, удерживающие как-то по особенному гладкую рукоятку моло­точка, смотрел на сам молоточек, аккуратно по кругу сплющивающий белый металл двугривенного, смотрел, как под деликатными частыми ударами постепенно вырисовывается выпуклый профиль кольца с еле заметными следами , похожими на множество граней.
   Позабыв, что пришел ремонтировать конек, я готов был сидеть тут до сумерек и глядеть на красивую работу нашего деревенского парня. А он объяснял, что выковать кольцо, это меньше полдела. Дальше требуется его обработка снаружи и изнутри.
   Тогда не было не только наждачных кругов, но и обычной наждачной бумаги, так называемой "шкурки". Свои заготовки для колец Ванька сна­чала обтачивал обломком старого напильника. Так он снимал следы от молотка - те самые "грани". После напильника в дело шли, как говорят, подручные средства. Поверхность кольца обрабатывалась на оселке, которым тетка Акулина правила косу. Тем же оселком подравни­вались бока кольца, которые после ковки оставались в заусеницах.
   Затем Ванька брал кусок голенища от изношенного валенка, посыпал его песком и часами полировал свои кольца. От такой работы у него были на­чисто сточены ногти, а кожа на кончиках пальцев местами стерлась до крови.
   Но на валенке не кончалась отделка колец. На завершку Ванька брал у матери кусок грубого домотканого сукна, посыпал его сизой золой из печки и продолжал, как бы сейчас сказали, драить кольцо на сукне. Тут вы­являлись огрехи прежней работы - вмятинки, щербинки, которые приходилось поправлять, возвращаясь к войлоку с песком. Так продолжалось до тех пор, пока кольцо не начинало сиять ровным зеркальным блеском.
   Целыми днями возился с колечками Ванька. Зато когда заканчивал рабо­ту, как говорится, любо-дорого было смотреть. Девушки в деревне отдавали за такую красоту, кто пуд зерна, кто мерку картошки. Не велика плата, а все подспорье в доме Ваньки. Я по такому случаю отдал ему все наши монеты. Чего только ни делал Ванька из них долгими вечерами во время нашей жизни под немцами. Я долго хранил широкое блестящее колечко, сде­ланное им из двугривенного.
   После освобождения деревни нашими войсками, промысел закончился. Ваньку взяли в ФЗУ. Взяли, не спрашивая согласия. По повестке, как в армию. Только ФЗУ считалось страшнее, чем армия. Дурная слава об этих училищах дошла до наших мест еще перед вой­ной. Деревенская молва ставила ФЗУ вровень с тюрьмой.
   Ваньку забрали. Осталась о нем только добрая память. Даже колечко - подарок Ваньки - не удалось сохранить.
  

***

   Приближалось Рождество. Наступила зима. Уже в начале декабря на мерзлую землю выпал снег, ночами завь­южило, стало холодно в нашей старой избе. Бабушка сразу вспомнила из­вестную пословицу: "Застала зима в летнем платье". Одеть-то у нас было что: у каждого имелось по еще вполне годному полушубку и на всех сох­ранившийся отцовский тулуп. Он согревал отца в извозе, а теперь ночами укрывались все мы, спавшие вповалку на полу. Плохие ли, хорошие - одежки у всех были. У тети Дуни имелось даже два полушубка: один - плохонький - для работы на скотном дворе, а другой, получше, "на выход".
   Горевала бабушка о другом: "Никогда справно не жили. И теперь, коль не голые, то босые пускаемся в зиму". Действительно, только у мамы сохранились те самые валенки, прожженную дырку в которых так любовно и мастерски заделал отец в последнюю предвоенную зиму. Я свои, тоже подшитые отцом, доносил почти до дыр. Тетя Дуня и бабушка вообще обходились без валяной обуви: бабушка старалась в стужу не выходить из дому, а тетя Дуня носила зимой лапти с теплыми онучами и суконными оборами.
   Может быть, мы и перезимовали бы с тем, что есть. Но сохранилась шерсть от еще довоенной стрижки овец. Мама с бабушкой по очереди чесали ее ме­таллическими щётками. Раньше шерсть возили на мельницу к Кушке, где не только мололи зерно на муку, но имелась еще и чесальная машина. Шерсть из машины выходила ровными пластинами, свернутыми в небольшие рыхлые валики. Шаповалы предпочитали брать на валенки шерсть машинной чески. С ней работы меньше и валенки получались лучшего качества.
   От ручной чески пластины шерсти получались тонкими и размером с ла­донь. Много труда требовалось, чтобы их уложить ровно на колодки и еще труднее было добиться одинаковой толщины войлока. Не любили такую шерсть шаповалы. Перед войной даже не брали ее в работу. А если и бра­ли, то требовали прибавку в оплате. С началом войны мельница переста­ла работать и мама надеялась, что шаповал возьмет шерсть ручной чески.
   В нашей деревне мастеров по валенкам не было. Поэтому мама решилась идти в Волковскую - за четыре с лишним версты. Все время жизни под немцами, люди старались не выходить из дома. Боялись. Мама тоже пош­ла с опаской. Но пошла. Нужда заставила.
   Вышла перед рассветом. Бабушка трижды перекрестила ее на дорогу со словами: "Храни тебя Господь!". На улице по-зимнему морозило, падали редкие снежинки при полном безветрии. Когда багровое солнце появилось на горизонте, еле просвечивая сквозь тучи, мама уже подходила к дому шаповала.
   Деревня Волковская отличалась от нашей тем, что там, в добром здравии, жили два еще молодых мужика, спасшихся от войны: Васька-портной и Петька-шаповал. Тот и другой оказались не годными к военной службе: у Васьки чуть намечался горб, а у Петьки не гнулась в коленке правая нога. При ходьбе он сильно хромал, но палкой либо тростью не пользовался. Перед самой войной, когда всех мужиков забрали на фронт, Петьку назначили в колхозе бригадиром. До самого прихода немцев, он по утрам обходил деревенские избы, давая бабам наряд на работу. До войны у каждого бригадира был жеребец под седлом. Теперь в деревнях не осталось не только мужиков, но и лошадей. Вот и ходил Петька от дома к дому. Ходил то­ропливо и при этом смешно подпрыгивал из-за своей хромоты.
   Говорят, новоиспеченный бригадир был строг не в меру. Отчасти из-за того, что бабы откровенно подсмеивались над ним, называя скачком. У наc так зовут кузнечиков. Вот и бригадира Петьку острословы бабоньки прозвали скачком за его походку вприпрыжку.
   Деревня длинная. Чтобы скоро обойти все дворы, бригадиру приходилось торопиться. А нога-то прямая, как палка. Ее ни поднять, ни опустить ловко не получалось. Выходило либо волоком по кругу, оттопыривая в сторону, либо во истину вприпрыжку. Отсюда и пошло обидное прозвище - скачек. Зато и злился бригадир на всех.
   Но так продолжалось не долго. Пришли немцы, и бригадирство кончилось. Петька занялся своим давним ремеслом. Стал мастерить валенки.
   К этому шаповалу и пошла мама. Они давно были знакомы. Не раз при­ходилось Петьке брать в магазине "под запись", то буханку хлеба, то сахару, то курева пачку-другую. Мама никогда ему не отказывала. Потому что деньги Петька всегда возвращал все до копейки.
   Сейчас мама сама шла к нему просить о важной услуге. Шла вся в сом­нениях. Она не знала, чем рассчитаться за работу: советские рубли те­перь не в чести, а ценных вещей у нас никогда не водилось.
   Встретил шаповал маму приветливо, угостил чаем с медом. У него сохранилась маленькая пасека. Говорил, что для себя меду хватает, а продавать сейчас некому да и не за что.
   Тут мама и завела разговор про плату за работу. Петька, сразу заявил, что советские деньги ему и даром не надо.
   -А какие же надо? - робко спросила мама..
   -Настоящие, за которые в городе можно все купить, - ответил Петька.
   -Разве такие деньги есть сейчас? - озабоченно поинтересовалась мама.
   -Есть! Немецкие марки - вот настоящие деньги, - твердо ответил Петька.
   В этот момент мама вспомнила про загубленную немцами прошлым летом нашу свинью и про пятнадцать марок, полученных за нее. Еще она вспомнила и то, что эти давно забытые деньги вроде бы где-то спрятаны за божницей. Но уверенности, что они найдутся, не было.
   Когда мама обо всем рассказала Петьке шаповалу, он сразу оживился и стало видно, что сильно интересуется немецкими марками. Дальше получилось так, что вроде бы не столько нам нужны к зиме валенки, ско­лько Петьке позарез нужны немецкие марки, где-то затерявшиеся в нашей избе.
   - Если найдешь марки, сазу приноси шерсть. Сваляю я вам всем по валенкам не к Рождеству, как обещал, а к Новому году обнадежил вмиг подобревший шаповал.
   -Коли найду деньги, то завтра и принесу их вместе с шерстью, - успокоила его мама.
   На том и договорились. Теперь главная задачка - найти деньги. Ведь когда мама брала от немца эти бумажки, то не думала, что они когда-нибудь пригодятся. Одно время мы играли "в деньги" с этими марками. Играли до тех пор, пока бережливая бабушка не отняла их у нас и не "прибрала подальше".
   Мама торопилась домой, чтобы скорее найти эти проклятые деньги и, от греха подальше, отдать их алчущему шаповалу.
   -Вот это деньги! Сразу видно - не шуточные. Слышь, как хрустят? - спросил Петька, разглаживая бумажки в своих больших загрубевших ладонях.
   -Конечно деньги, и немалые - в тон Петьке подтвердила мама - за них большую свинку взяли немцы, к зиме пудов на пять-шесть потянула б.
   -Так я ж понимаю. Зато и взялся твою семью обуть к зиме. Вот и шерсть у тебя неважная. Но я беру, сам добавлю хорошей. Валенки всем сделаю в лучшем виде. Сносу не будет. А цену беру такую, чтобы самому не быть внакладе.
   -Спасибо тебе. Как сделаешь, дай знать - попросила мама.
   -Сразу сообщу. А будет у кого дорога в вашу сторону - так пришлю, чтобы тебя лишний раз не гонять.
   Когда они расстались, мама всю дорогу до дома вспоминала, как немцы забрали свинью, как она расписывалась дрожащей рукой в тетради у немца, как потом все мы плакали. Когда получила эти марки, она хотела их тут же выкинуть. Но побоялась. Швырнула в досаде дома на стол и постаралась забыть. Наверное затерялись бы эти деньги, если бы не бабушка. У нее чувствовалось уважительное отношение к каждой казенной бумажке - хоть к немецкой, хоть к советской. Может быть потому, что не знала грамоты. Она все бумажки, которые могут пригодиться, прятала за божницу. Оказа­лось, не зря прятала. На пользу нам пошли немецкие марки, полученные за свинью.
   Не знала тогда мама, что только нам и пригодились, по случаю, эти деньги. А вот Петьке шаповалу они не пойдут впрок. Потому что скоро придут наши.
   Но тогда об этом никто не мог даже подумать.
   В ту же деревню Волковскую маму скоро привела другая нужда. Прослы­шала она, что один старик там "бьет" масло из льняного семени. При кол­хозах его у нас не было. Все, что намолачивали, сразу увозили куда-то в район, а может и дальше. Говорили, что в счет госпоставок. Даже на развод ничего не оставляли. А уж выдать по трудодням - такое никому и в голову не могло придти. Ценное семя все забирало государство.
   До войны в лавку иногда привозили бочку постного масла. Мама раз-дру­гой брала его домой. Мы любили есть с таким маслом холодную картошку. Особенно она казалась вкусной, когда бабушка добавляла туда квашеной капусты. Сейчас бы, добавив туда вареной свеклы, назвали эту еду вине­гретом. Тогда не о названии думали, а о том, чтобы было вкусно и сытно.
   От лавки не осталось и следов. Зато на всю нашу семью, при дележе урожая по едокам, выдали почти два пуда льняного семени. И прошел слух, что в некоторых деревнях при немцах появились кустарные маслобойки. Самая ближняя из таких деревень - та же Волковская.
   Вот и решила мама: нечего семени лежать зря, когда можно его превратить в масло. Мама скоро оделась потеплее и пошла в Волковскую.
   Дед маслобойщик оказался дома. Договорились сразу. И на счет платы тоже. За работу полагалось с каждого пуда льняного семени два фунта отдать маслобойщику. Говорили, что раньше он брал маслом. Но девать-то его некуда. Самому столько не съесть. Продать некому. И масло стало портиться. Поэтому дед сообразил и теперь берет плату только семенем, которое может храниться не один год.
   Мама уже собралась уходить, но тут возникла заковыка. Дед маслобойщик объяснил, что перед сбиванием, льняное семя надо хорошо растолочь в ступе. Он сообщил, что "из-за немощности по старости лет", орудовать пестом не может и берет в работу уже готовое - толченое семя. Предложил на выбор: либо тут толочь в его ступе, либо растолочь дома. Мама сказала, что будем толочь дома.
   Отделив четыре фунта на плату, тетя Дуня толкла остальное семя несколько дней. Толкла, как велел дед: до такой крайности, пока семя не распушилось, стало серовато-белым, похожим на густую кашу, которая слипалась в ком. Толкла малыми частями - не больше, чем по паре горстей. И каждую порцию этой "каши" надобно было испытать на готовность. Если, сжимая в ладонях ком такой каши, появлялись капельки масла, значит все сделано правильно. Если капельки не появлялись, приходилось толочь дальше,
   Когда подготовка семени закончилась, оставалось отнести его маслобойщику.
   Мне очень хотелось самому увидеть маслобойку. Она казалась иногда некой фабрикой или заводом с книжных картинок, которые я любил разглядывать. Хотелось посмотреть на деда маслобойщика, на его хитрую, как казалось, работу.
   И я стал просить маму, чтобы она взяла меня с собой в Волковскую.
   Напросился я не просто так, а в помощники. Сказал, что ей одной будет не под силу тащить два пуда на своих плечах. И бабушка подтвердила что" так можно надорваться ненароком".
   Тогда у нас не знали иностранного слова - рюкзак. А заплечный мешок был в ходу. И назывался он шелгун. Наверное, такое слово встречалось только в нашем местном говоре. Но, думаю, такие заплечные мешки носили бедные наши люди по всей Руси. Делались эти мешки очень просто. Внутрь, по углам, вставлялись две картофелины. Снаружи к каждой из них привязывались концы одной небольшой веревки. Минутное дело и обычный мешок, в котором держали зерно либо картошку, превращался в рюкзак. Когда мешок заполнялся, в середине веревки делалась петля-удавка, кото­рая набрасывалась на "хохол" мешка и туго затягивалась. Две части ве­ревки, идущие от картофелин по углам к хохлу, служили лямками. Похожими заплечными мешками из тонкого брезента зеленого цвета с пришитыми узки­ми брезентовыми лямками, снабжались наши красноармейцы во время войны.
   Мама снарядила нам по такому мешку, разделила груз на две неравные части -себе взяла побольше -и мы пошли в деревню Волковекую.
   За все время с начала, войны, я впервые вышел из своей деревни. Сразу в голову полезли тревожные мысли о боях под Холмом, вспомнились разговоры на посиделках о лютых полицаях и просто бандитах, которые шастают по глухим деревням в надежде чем-то поживиться. Но я ничего не сказал маме, опасаясь, что она передумает и оставит меня дома.
   На улице сильно морозило. Несмотря на безветрие, лицо обжигало ледя­ным воздухом. Холод чувствовался и ногами: плохо грели тонкие износив­шиеся; подошвы моих давно подшитых валенок.
   В избе деда маслобойщика было хорошо натоплено. Она показалась мне просторной и светлой.
   Мы быстро согрелись, и дед сразу предложил взяться за дело.
   Никакого маслобойного завода тут я не обнаружил. Правда, в углу за печкой высилась, упершись двумя толстыми бревнами в потолок, и такими же поперечинами в стену, какая-то штуковина, напоминающая большой вер­стак, который неизвестно зачем поставили на дыбы. Я понял, что именно тут сейчас дед будет бить для нас масло. Оставалось не ясно, почему бить. Тетя Дуня даже руками выдавливала капельки густой янтарной жидкости, а тут почему-то масло бьют.
   Первым делом дед заполнил нашим толченым семенем черную посудину, похожую на большую сковороду с высокими отвесными стенками, которую он назвал формой. Ее он закрыл толстой металлической крышкой, плотно во­шедшей внутрь. Потом аккуратно поставил форму в круглое углубление на поперечном бревне, а наверх грохнул тяжелый гладкий чурбан, придавивший крышку. Говоря по-современному, получилось что-то похожее на поршень, вставленный в цилиндр.
   После таких приготовлений, дед разложил на лавке и стал подбирать дубовые клинья. Их оказалось больше десятка. От тоненьких, размером с ладонь, до толстенных и тупорылых. В узкую щель между верхним попереч­ным бревном и чурбаном он вначале вставил четыре одинаковых тонких клина, распределив их с четырех сторон на одинаковых расстояниях один от другого. Затем дед взял большую дубовую колотушку, похожую на ку­валду, и стал аккуратно по очереди забивать клинья. Да так, чтобы они заходили в щель ровно, утапливая чурбан все глубже и глубже.
   Потом между тонкими клиньями дед стал забивать по очереди другие, ко­торые потолще, а первые, освободившись, сами выпали из щели.
   Так, постепенно меняя клинья от тонких до самых толстых, дед бил по ним колотушкой и ее удары глухо разносились по избе, С каждой сменой клиньев, с каждым ударом, все глубже уходил чурбан в стальную форму, сдавливая и уплотняя находящееся там толченое льняное семя.
   Я, казалось, внимательно смотрел на слаженную неторопливую работу деда, стараясь не пропустить момента, когда потечет масло. И все-таки не удалось уловить этот момент. В избу зашла по каким-то своим делам старуха соседка и отвлекла меня. Но дед не остановился. Он все так же бил да бил. "Тут коли начал, то надо рассчитать силы так, чтобы без остановки довести дело до конца. Иначе масла выйдет меньше и работы прибавится" - потом объяснял дед.
   Тонкая струйка масла звонко текла в подставленный внизу медный таз. Я заметил это, когда на дне таза уже образовалась маленькая масленая лужица.
   А дед все бил да бил... И мне стало понятно, что масло действительно бьют.
   Дед несколько раз наполнял свою форму толченым льняным семенем, вбивал по очереди клинья, выжимая масло и вынимая из формы жмых. Потом все повторял снова и снова.
   Закончил он только к вечеру. Под конец, вынув из формы последний жмых, дед отломил кусочек слипшейся жесткой массы, пахнущей довоенной халвой, и дал мне покушать. Сильно проголодавшемуся за день, мне пока­зался жмых лакомством. Я уловил в нем запах жареных семечек и привкус толокна, которое у нас сдабривали льняным маслом. Впрочем, льняным это масло у нас не называли. Даже в магазине оно значилось, как постное масло. Потому что никаких других растительных масел к нам не привозили. Когда, многие годы спустя, я впервые попробовал подсолнечное масло, оно мне показалось невкусным. Понадобилось время, чтобы привык­нуть. Зато теперь я успел забыть вкус льняного масла, которое, как говорят, не сыщешь днем с огнем.
  

***

   Приближался Новый Год, а за ним и Рождество. Бабушка рассказывала, что до революции на Рождество ездили в церковь и отстаивали там всенощную. Потом, помолившись, усталые, уже под утро возвращались домой и ложились спать. А к вечеру устраивали праздничный ужин. Но елку дома не ставили ни в Рождество, ни под Новый Год. Тогда елки устраивали только в богатых домах. Любому даже случайному прохожему в таких домах преподносили чарку и угощали праздничной едой. В бедняцких семьях, к которым относилась моя бабушка, видно не было возможности на долгие безоглядные гулянья. А елку не устраивали потому, что, как теперь бы сказали, не было тогда такой моды. В богатых домах всю рождественскую ночь сияли огни, звенела музыка. Вся остальная деревня, сытно поужинав, ложилась спать. И никто из ложившихся рано спать в эту праздничную ночь, не считал себя обездоленным, никто не завидовал богачам. Так жили всегда. Так было принято.
   Всех богачей извели еще в коллективизацию. Бедняков тогда загнали в колхоз, а остальных, которые побогаче, куда-то сослали, обозвав кулаками. С тех пор в деревне остались сплошь одни бедняки. И была древняя потеха, которая считалась привилегией бедняков.
  
   Каждую зиму самым веселым, самым раздольным временем считались святки: почти две недели от Рождества до Крещения. Пережив рождественский пост, приходящийся на пору предзимья с ее заботами и хлопотами, на святках люди веселились без удержа и отдыхали от тяжких трудов. Святки в пору молодости моей бабушки мало чем отличались от тех, которые пришлись на первую военную зиму, на время, когда мы жили под немцами. Хотя отличие было. Раньше в святочные ночи ряжеными ходили мужики, а теперь "чудили" бабы да подростки. Веселились без оглядки на время, в которое живем, позабыв обо всем на свете.
   Бабушка уже легла спать, а мы с мамой читали, склонившись над коптилкой. Приближалась полночь. В южные окна заглянула полная луна, осветив почти пол-избы. Мама уже собралась стелить на полу, когда на улице послышались голоса, визг вперемешку с песнями, звуки "тальянки". Потом раздался гулкий стук в дверь и в избу, заполнив ее морозным воздухом, вломились ряженые. Одетые в тулупы и шубы, вывернутые наизнанку, в лохматые рваные шапки-ушанки, закрывавшие все лицо, они прямо с порога пус­тились в пляс. Знали ряженые, что наша бабушка раньше сама рядилась и была большой любительницей разных потех. Потому и не побоялись потревожить старуху в такое позднее время. И не ошиблись. Кряхтя, бабушка слезла с печки, радушно встретила молодежь, угостила пирогами, а под конец сама чуть не вошла в хоровод вместе с молодками. Шутки-прибаутки сыпались из уст бабушки, как будто помолодевшей в миг.
   Это были последние святочные потехи в нашей деревне.
   Скоро и к нам придет настоящая война, а следом наступит послевоенное лихое время, когда будет не до потех. Все вытеснят думы о куске хлеба.
   А в ту первую военную и последнюю благополучную зиму сорок первого -сорок второго годов, люди еще могли и работать с пользой и веселиться с удовольствием.
  
   * * *
  
   До Рождества женщины в основном пряли. Сперва лен, а потом и шерсть. Зайдешь в любую избу, там жужжат самопрялки или в умелых руках волчком крутится веретено. А кое где уже вертятся мотовила, превращая мягкие пушистые мотки шерстяной пряжи в тугие клубки. К Рождеству таких клуб­ков набиралось много. У старательных хозяек чуть не по целому сундуку.
   После святок разговоры велись только про шпульки, челноки, берда, коклюшки. Начиналась главная зимняя работа, которую у нас называли "кросна сновать". Посреди почти каждой избы ставились ткацкие станы. Там первым делом крепилась основа будущего полотна: на деревянный барабан наматывался слой ниток числом, соответствующий ячейкам берда, которые определят ширину полотна. Нити основы пропускались через множество разных ткацких приспособлений.
   Ткацкая работа требовала умения, ловких рук и зорких глаз.
   Если ткали холсты, то основу составляли сученые холщовые нитки и такие же шли на потычку: они заправлялись в челноки. Иногда нити красили в два-три разных цвета. Тогда получалась клетчатая ткань. Из нее шили мужские рубахи-косоворотки.
   На теплые зимние юбки или сарафаны ткали полушерстяное полотно. Это когда основу составляли суровые льняные нити, а на потычку употреблялась шерстяная пряжа. Такую ткань иногда называли полусукно.
   Суконные ткани делались из шерстяных ниток. Они использовались и на основу и, заправленные в челноки, на потычку.
   Вытканное холщовое полотно веснами отбеливали, расстилая по насту на мартовском снегу.
   Сукно тоже требовало обработки. Его смачивали теплой водой, а затем катали-валяли до тех пор, пока не становилось оно гладким, похожим на войлок. Из сукна шили теплые кафтаны, им покрывали нагольные полушубки, а иногда шили мужские костюмы для работы, - теплые, удобные и ноские.
   Из холщовых тканей шили нижнее белье, наволочки и постельники. Они набивались мятой соломой и раскидывались к ночи на полу. Все время, пока жили в деревне, мы спали на таких постельниках вповалку.
   Прежде, чем что-то шить из холстов, после отбеливания, их для смяг­чения и усадки, бучили, проваривая с золой, и катали. Каждый отрез наматывался на толстый валик, а потом на большом хорошо вымытым столе катался с помощью рубихи. Это толстая доска с крупными поперечными зубьями и рукояткой. А валик назывался каталкой. Видно за то, что его катали взад - перед с намотанным полотном. Каталка вместе с рубихой, как бы сейчас сказали, в комплекте, тогда заменяли утюг. Катали не то­лько новое полотно, таким же способом "гладили" выстиранное холщовое белье. Это так и называлось: "катать белье". Теперь гладят утюгом, а тогда катали. Правда, перед войной появились "паровые" утюги, которые нагревались раскаленными углями. Но они водились далеко не в каждом доме. И даже при утюгах, холщовое белье не гладили, а катали. Оно при этом становилось не только гладким, но и мягким. А после утюжки, и так грубое холщовое полотно еще больше грубело. Для домотанного холста каталка с рубихой больше подходили, чем новинка того времени - утюг.
   Много труда требовала стирка холщового белья. И до войны, когда хозяйственное мыло стоило копейки, перед стиркой холщовое белье бучили или просто кипятили. Уже в первую военную зиму мыла ни у кого не осталось. Если у иной запасливой хозяйки где-нибудь в потайном месте хранился небольшой обмылок, то его берегли, чтобы помыть голову.
   При немцах сами мылись и стирали, используя щелок.
   Такой способ стирки назывался "бучить белье". Бучили все только холщовое. Белье складывалось в ведерный чугун, застилалось куском плотной холстины и сверху на нее насыпался слой чистой золы. Затем белье заливалось крутым кипятком и закрывалось надежной крышкой. Так оно отстаивалось некоторое время, а затем помещалось в печку и доводилось до кипения. Дальше, не дожидаясь пока чугун совсем остынет, белье выворачивали в корыто и жамкали в щелоке, отстирывая сильно загрязненные места. После этого, все выстиранное складывали в корзину и несли на реку полоскать в проточной воде. Зимой полоскали белье дома в кадушке, тас­кая воду из колодца.
  
   * * *
  
   Та первая военная зима оказалась суровой. После Рождества навалило много снега. Во истину: "Все бело, грязи нет, санки ладить пора".
   Жил в деревне один дед, который как раз умел ладить санки. Он делал их всегда, но в последние годы не мог ходить в лес. Вернее, он не ре­шался ходить один. И другому никому не мог поручить такое мудреное дело: выискивать в борах, рощицах, а то и по краям небольших болотин редкостные деревца, которые годились на заготовки для санок.
   Если кому из нас, деревенских мальчишек, требовались к зиме новые санки-дровеньки, шли к деду Платону. Он никогда не отказывал, но предупреждал, что и нам придется ходить в лес. "Со мной за компанию", - добавлял он с улыбкой. И еще предупреждал, что надо выждать такое время, когда мороз закует ручьи да болота в ледяной панцирь, а снегу еще не будет. Или будет его так мало, что не помешает ходьбе по лесу. Потому что ходить требовалось много. Не всякая древесина годи­лась для санок. Да еще надо было иметь в виду, что разные части са­нок делались из разных пород дерева.
   На полозья выискивались тонкие дубки. И не любые, а чуть изогнутые в комле, чтобы из них лучше получались головки санок.
   Для копыльев, которые вдалбливались в полозья через равные проме­жутки, и для нахлесток - нешироких брусков с прямоугольными отверстиями, насаживаемых на копылья сверху, - выбирали молодые березы с гладкими, без сучков, стволами.
   Особенно много хлопот доставляли вязы. И название дерева, и деталь санок -обозначались одним и тем же словом. Наверное, оно произошло от глагола вязать. Только подлесок-молодняк вяза годился для того, чтобы связать воедино два полоза и, одновременно, как бы образовать платформу, на которую можно садиться. Находили молодую поросль вяза обычно рядом с огромными старыми деревьями. Ее рубили так же, как липы для лаптей. Но у лип в дело шла одна кора, из которой получалось лыко, а вязы употреблялись целиком. После распаривания в бане, молодая древесина вяза становилась настолько гибкой, что, как говорил дед Платон, хоть в узел вяжи. Вязали напрочно. Для небольших детских санок хватало четырех-пяти вязов, чтобы они без поломок служили всю ребячью жизнь.
   Под мастерскую дед Платон приспособил просторный предбанник. В бане распаривал и гнул полозья, тут же готовил вязы. А в предбаннике на небольшом верстаке выполнялись все столярные работы и, как бы сейчас сказали, производилась сборка санок. Баня постоянно подтапливалась березовыми дровами и в предбаннике, даже в лютые морозы, чувствовалось теп­ло.
   Мы приходили туда, как на работу. И не просто глазели на все, что делает дед, а помогали, как могли: где поддержать, где отпилить, где подтесать. Потом самым сноровистым из нас дед дозволил долбить полозы под копылы и прямоугольные отверстия в нахлестках. Сам наметит долотом, а дальше наша работа. В конце, правда, он тоже подчищал сам. Но не везде, а только где требовалось. Иногда даже хвалил: "Молодцы, мальцы, сделано так, что комар носа не подточит". А когда заканчивал очередные санки, приговаривал: "Хороши! Сносу не будет! Не зря миром ста­рались. Учитесь, пока я жив. Глядишь, потом сами мастерить станете. Все получится, была бы охота...".
  

***

   Зима с каждым днем все больше брала свои права. Однажды, по свежей пороше, мы с братьями Афоничевыми собрались в лес. В тот год развелось много зайцев. С осени целые их полчища собирались на зеленях. Лунными ночами было видно, как жировали русаки почти рядом с домом, не опаса­ясь даже собачьего лая. Но ружья перед войной у всех отобрали, а голыми руками зайцев не возьмешь. Осталось надеяться на капканы.
   Ванька с Мишкой Афоничевы уже не первый год ставили мелкие капканы на зайцев. Один раз попалась даже рыжая лисица.
   И в этот раз мы шли в лес искать заячьи тропы. Сразу за Михалкиным, углубились в лес. Где-то тут, далековато от дороги, Ванька знал небольшой осинник. Там всегда находились недавно поваленные деревья, корой которых любили лакомиться зайцы. Нам оставалось найти это место. Думалось, что к нему выведет первая же заячья тропа. Но попадались пока только редкие следы и то уже не свежие.
   По сильно замерзшей земле, покрытой нетолстым слоем снега, шагалось легко. На краю небольшого болотца, где начинался светлый березняк, попались наконец-то свежие заячьи следы, скоро перешедшие в не сильно натоптанную тропинку. Она шла по опушке березовой рощицы, а потом круто свернула в густой ельник. Мы, выстроившись гуськом, пошли по этой тропе. Ельник становился все гуще. Заячья тропа пошла на подъем по по­логому склону невысокого холма. Рыхлый снег, опушивший низкие еловые ветки, сыпался за воротник и леденящими каплями неприятно холодил шею. Густой лес впереди просматривался не больше, чем на пару шагов. Заячья тропа уходила в такую чащобу, что стало трудно пробираться сквозь ко­лючие ветки, свисающие почти до земли.
   На самом верху холма елки расступились, и впереди открылась низина, поросшая мелколесьем.
   Тут мы, не сговариваясь, остановились, почуяв запах дыма. Ванька Афоничев поводил туда-сюда своим заостренным носом, фыркнул несколько раз и со свистом вдохнув морозный воздух, сказал полушепотом: "Оттуда тянет...". Он показал пальцем вправо от заячьей тропы. Скоро с той стороны, куда показал Ванька, раздались слабые глухие звуки. Как будто где-то далеко били колотушкой по дереву.
   Бросив заячью тропу, мы пошли на незнакомые звуки. С каждым шагом он становились все слышнее.
   -Похоже, кто-то топором рубит - заметил Мишка.
   -Так оно и есть - подтвердил Ванька, а потом шепотом приказал - дальше, чтоб ни звука, чтоб ни единый сучок не хрустнул!
   Мы опять вошли в густой ельник. Пробирались так осторожно и тихо, как не всегда подкрадывается охотник к токующему косачу. Когда густого леса осталось несколько шагов, заметили синий дымок. Ванька предупредил: "Не дай Бог обнаружить себя, тогда всем хана". И он выразительно провел ладонью по горлу.
   К лохматой разлапистой ели, стоявшей на краю густого леса, мы ползли на карачках и, кажется, почти не дыша. Елка хорошо скрывала нас, позволяя видеть все впереди.
   То, что мы увидели, сильно удивило. У подножия холма, среди редких деревьев, стояла маленькая избушка. Точнее сказать, не избушка, а новенький, недавно поставленный, невысокий - венцов в десять - сруб. Рядом с ним стоял, согнувшись, рослый мужик и что-то тесал топором. В двух шагах от него дымил маленький костерок.
   -Смотри-ка ты, это ж хохол, примака вашей соседки - прошептал Мишка Афоничев, обернувшись ко мне.
   -Может и он, только лица не видно - ответил я.
   -Я видел вполоборота его красную рожу, такую харю ни с кем не спутаешь.
   -Значит должен где-то тут быть и его напарник. Вон, гляди, на суку полушубок висит. Смотрите, ребята, там чуть ниже торчит ствол-с дрожью в голосе прошептал я.
   -Точно, немецкий автомат. Надо уходить от греха подальше. С этими хохлами шутки плохи. Гляди, стрельнуть могут с испугу - почти не таясь заявил Ванька.
   -Что они тут делают - полюбопытствовал Мишка.
   -Как что... Берлогу строят. На всякий случай чтобы можно было спрятаться при нужде - объяснил Ванька.
   -Да, это так - подтвердил я - мама недавно обмолвилась, что соседка сильно сетовала на свою жизнь в вечном страхе и проговорилась: очень тревожится у нее мужик - примака, боится - наши придут и к стенке сразу поставят.
   -Не зря они засуетились. Наша мамка ходила на днях в Обуховицы, так там говорили, что иногда слышно, как громыхает под Холмом. Гляди того, и сюда фронт подойдет. Тогда не только примакам, а всем худо будет -рассудительно заявил Ванька.
   В это время мы увидели, как хохол выпрямился и стал прислушиваться, оборачиваясь по сторонам. К нему подошел другой мужик и они о чем-то стали говорить. Голоса доходили до нас, но слов разобрать не удалось. Неужели они что-то почуяли. Надо было скорее убираться отсюда подальше, а мы стояли, как заколдованные. Даже ноги в валенках начали замерзать. Но любопытство оказалось сильнее холода и страха.
   Скоро мы увидели, как хохол забрался наверх сруба, а напарник стал подавать туда лапник. Огромный его ворох лежал рядом со срубом. Работали мужики быстро. В толстых свитерах одинакового серого цвета, они ловко орудовали то лапником, то жердями. Мужики делали крышу на своей избушке. Снизу, ряд-за-рядом, настилали лапник, прижимали его к стропилам с помощью жердей, крепили веревками. На глазах росла крыша: гладкая, теплая и надежная. Я, залюбовавшись работой мужиков, сказал с восхищением, что такая крыша смотрелась бы и в деревне лучше соломенной. Правда, Ванька сразу поправил меня. Он объяснил, что простоит такая крыша только до первых сухих и теплых летних дней. Потом хвоя осыплется и останутся одни палки, которые ни от дождя не защитят, ни тепла не сохранят. К тому же сухая хвоя горюча, как порох. От любой искорки может вспыхнуть пожар.
   -Про все это, небось, знают мужики и не боятся - пытался я возразить Ваньке.
   -Не боятся потому, что не собираются тут прятаться до лета. Видно догадываются они, что фронт движется в нашу сторону. Им, главное, пересидеть тут зиму, а в теплое время драпанут куда-нибудь подальше от людских глаз. Может, в свою хохляндию подадутся. Если наши их раньше не поймают - рассудил Ванька, а потом добавил, что нас это не касается, что нам надо скорее добраться до дома, оставшись незамеченными.
   Только теперь каждому из нас стало понятно, как смертельно опасна встреча в лесу с этими мужиками. Они, почуяв беду, сами постараются выжить, а уж нас не пощадят. "Злой человек хуже зверя лесного. Не дай Бог с таким встретиться где-нибудь в глухомани" - вспомнил я слова своей бабушки.
   Озябнув до крайности, мы стали тихонько пятиться вглубь густого ельника, а затем, развернувшись, побежали домой.
   Опасаясь, что хохол с напарником пойдут туда же и наткнутся на наши следы, Ванька сделал большой крюк в сторону бывшего дедовского хутора. Только когда вышли на хорошо наезженную лесную дорогу, где не видно следов, повернули к деревне. "Береженого и Бог бережет" - повторил я тогда вслух пословицу, которую не раз вспоминала бабушка.
   Из под Холма все чаще доходили слухи о сильных боях. Говорили, что все пригородные деревни либо сожжены немцами, либо добротные срубы разобраны нашими на блиндажи. Рассказывали про голод, от кото­рого пухнут люди, уцелевшие под бомбежками и артобстрелами с обеих сторон.
   Наши сытые и благополучные односельчане ежились от таких разговоров. Не видевшие еще войны, они молили Бога: просили защитить от надвигающихся бед.
  
   * * *
  
   В деревне и до войны большинство людей верило в бога. Но тогда, при советской власти, эту веру держали втайне. Потому что за нее жестоко карали. Даже ссылали в такие места, откуда не возвращались. Но веру не выбили, не вытравили. В большинстве домов, как и раньше, передний угол отводился под божницу. Самое малое, там имелась хотя бы одна почитаемая икона. Даже в неказистых деревенских избах сохранились почерневшие от времени старинные образа в медных, а то и в серебряных ризах. Глубоко верующие люди по ночам зажигали лампадку и молились о наболев­шем.
   А молодежь за годы советской власти успели отучить и отлучить от веры. В школе неустанно твердили, что Бога нет, а дома помалкивали в страхе. Только в некоторых избах, вроде нашей, бабушки-старушки внушали ребя­тишкам, что Бог есть, что он вездесущ, грозен и милостив одновременно, Что он высоко "на небеси" и оттуда все видит. Что он накажет всех нехристей и другое дьявольское отродье. А к истинно верующим будет милостив, поможет им в горькую годину, спасет от бед и несчастий.
   Любая беда вызывает к жизни религиозные чувства. Особенно, когда беда касается всех. Большей беды, чем война - не бывает. В такое время люди, не зная у кого найти помощь и защиту, обращаются к Богу - единственному заступнику всех страждущих.
   У нас война пока сотворила только одну всеобщую беду - забрала мужиков. Другие страшные беды и лишения войны до нас еще не докатились. Но люди обратились к Богу. Они истово молились как бы впрок - просили Всевышнего избавить от бед не наступивших, а еще только надвигающихся, бли­зость которых чувствовалась в каждой семье, в каждом доме.
   Как раз в то время стали ходить из рук в руки и переписываться неизвестно откуда взявшееся письма-проповеди. Они были разного содержания, но смысл у большинства один: просьба к Богу простить нас за грехи тяжкие, простить и пощадить. А начинались эти письма грозными словами предупреждения людям: вот, мол, грешили, грешили и богохульствовали, разрушали церкви, надругались над иконами, а теперь Господь Бог готовит для вас страшную кару. Потом давались наставления, как избежать кары или хотя бы смягчить ее. Это можно сделать усердной молитвой, глубокой верой и неустанным служением Богу.
   Написанные карандашом на клетчатой бумаге из школьной тетрадки, та­кие "божественные послания" зашивали в белые полотняные мешочки, приде­лывали к ним тесемки и носили на шее вместе с крестиками.
   Настоящие медные либо серебряные нательные крестики редко у кого сох­ранились. А понадобились они теперь всем. В "письмах" прямо указывалось носить рядом с крестиком. Как быть, если крестиков нет?
   Выручил деревенский умелец-все тот же Ванька Кулинин. Наделав колец чуть не на всю деревню, он перешел на крестики. Как теперь бы сказали, спрос породил предложение. Только запас монет давно кончился. Делал Ванька крестики "из материала заказчика". Каждый приходил со своим дву­гривенным или пятачком. Крестики получались либо белые, как тогда говорили - серебряные, либо желтые -медные.
   Поначалу крестики выходили грубоватыми, корявыми. Потом Ванька поднаторел, набил руку, Стал лучше шлифовать песочком да золой и даже научился выцарапывать на обратной стороне распятие, похожее на то, какое видел у матери на ее оловянном крестике. Ванька грозился сделать крестик не хуже настоящего. Но потом, когда не получилось, объяснял: "Без инструмента, голыми руками, металл не обработаешь. Мне б напильник хороший да тисочки, да точило, тогда бы смастерил, что хочешь. А тут даже дырку для тесемки пробить нечем".
   Но все-таки он делал крестики и дырки в них пробивал неизвестно чем. Брали крестики нарасхват. Даже из соседних деревень приходили пожилые женщины со своими монетками. В нашей семье Ванька тоже сделал всем по крестику. Бабушка из суровой нитки сплела мне красивую тесемку. Я как надел крестик на шею, так почти не снимал его. Тот свой крестик я хранил больше пяти лет. До тех пор, пока носить его стало опасно. Я боялся, что "засмеют" ребята-одноклассники, а еще больше опа­сался нагоняя "по комсомольской линии". Тогда верующий комсомолец с крестиком считался хуже "плачущего большевика".
   Но до того времени оставались впереди многие годы. Бабушка с появле­нием у нас крестиков стала еще религиознее. Она сурово требовала, чтобы мы блюли хотя бы самые простые обряды. Если в обед кто-то поспешит за стол, она сразу останавливала окриком: "Ты куда! Сперва руки вымой да перекрестись!". И мы всегда делали так, как велела бабушка: руки мыли, крестились трижды, обернувшись к божнице, а потом неторопливо шли к столу. После обеда становились в ряд перед иконой и читали вместе с ба­бушкой благодарственную молитву: "Благодарю тебя Христе Боже наш. Яко насытил еси земных твоих благ и не лиши небесного твоего же царствия меня".
   Молились мы и перед сном. Слова короткой молитвы произносили тихо, полушепотом: "Со святым духом" ложусь, святым духом берегусь, святой дух по бокам, ангел-хранитель в головах, спасительный крест в ногах. Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй нас!".
   От бабушки запомнились на всю жизнь слова пасхальной молитвы: "Христос воскрес из мертвых смертью смерть поправ..."; и молитвы на Троицу - "Бог отец, Бог и сын, Бог и дух святой - троица единосущная нераздельная".
   Мы стали прилежно молиться по каждому подобающему случаю. Скоро это вошло в привычку. Проповеди безбожия в школе нисколько не мешали нам внимательно слушать религиозные наставления бабушки и следовать им. Не мешали до поры...

***

  
   На Крещенье начались сильные морозы. Тетя Дуня, убиравшая скот, говорила: "Лицо, как огнем обжигает. До хлева десять шагов, а руки успевают озябнуть. Даже навоз у двери ледяной коркой схвачен. В такую стужу корове приходится готовить густое пойло с картошкой и отрубями. Иначе нельзя. Замерзнет".
   Из-за холодов мама не отпускала даже на санках покататься. Говорит -обморозишься. Мороз, как в прошлую зиму да еще с ветерком. Бабушка поч­ти не слезала с печки. По холодному полу мы все ходили только в вален­ках. А маленькую сестренку Иду на пол совсем не пускали. Все дни она проводила в своей зыбке, подвешенной к гибкой жерди у потолка. Стоя на ногах, она иной раз так качалась, что бабушка еле утихомиривала: "Тише, ты! Разобьешься! А то и потолок обломишь!". А сестренка, хоть и маленькая, еще не умевшая хорошо говорить, сообразила, что таким спо­собом можно согреться. Вот и грелась...
   Я тоже, "для сугрева" слонялся по избе из угла в угол. Пробовал читать; устроившись недалеко от окна, но тут же, озябнув, бросал книжку.
   Мама все светлое время просиживала за ткацким станом.
   Один раз я заметил, как бабушка завела с ней тяжелый разговор.
   -Соль кончается. В мешке осталось несколько горстей. Надо что-то делать, что-то придумывать.
   -Что тут придумаешь... Придется экономить. Солить только суп, а картошку с капустой квашеной можно есть без соли.
   -Как ни экономь, больше, чем неделю-другую не протянем. Как мороз стихнет, придется тебе куда-то идти добывать соль. Без нее никакая еда в рот не полезет - тоскливо сказала бабушка.
   В магазине у мамы громоздились целые штабеля мешков с солью. Она приносила домой понемногу, тем и жили. Даже когда мужик из соседней деревни увез на тележке много соли, мама только пошутила ему вслед: "На всю жизнь все равно не запасешься". А самой даже в голову не пришло взять домой хотя бы мешок. Хотя она понимала, что соль на грядках не растет и знала: этому продукту замены не найдешь.
   Лучше мамы цену соли знала бабушка. Она вспоминала, как трудно добывали соль в первую мировую войну. А когда грабили магазин, бабушка не подпустила нас и близко. Хотя посетовала, что остались без соли.
   В деревне были запасливые люди. Кто перед войной купил целый мешок, кто прихватил тот же мешок, когда грабили магазин. Но про запасы никто не говорил. Все, что касалось соли, держали в тайне. Даже если у ко­го-то сохранилось полмешка, попроси щепотку - не даст. Не столько потому, что жадюга, сколько по другой причине: дай одному, пойдут толпами. Ведь в деревне почти каждая семья испытывала нужду в этом простом, но, как оказалось, важнейшем продукте. Мама все это знала и поняла, что тут соли не сыщешь ни за какие деньги. А куда-то далеко в такие морозы не пойдешь. Придется ждать пока потеплеет.
   Из-за лютого холода мы все сидели дома. В избе, кроме русской печки, топили "голландку". И все равно изба к утру сильно выстывала. Отчасти потому, что у нас никогда не было вторых рам. От окон, особенно в ветреную погоду, несло стужей. Оконные стекла, зачастую с трещинами, покрывались уже с поздней осени инеем, а потом и слоем льда. Сама природа латала дырки и не давала замерзнуть.
   В тот день все у нас были при деле. Мама за ткацким станом шуршала челноком и стучала бердом; тетя Дуня у порога готовила теплое пойло для коровы, обильно подсыпая туда ржаную муку грубого помола; бабушка, склонившись над мотовилом, готовила нитки для очередной основы.
   А я в валенках и полушубке сидел на лавке у окна, любуясь узорчатым рисунком стекол. Мороз, покрыв их многослойным льдом и опушив мохнатым седым инеем, разрисовал самыми фантастическими картинами. Я находил там то ледяные вершины гор, то вздыбленный пенистыми валами океан с одинокой мусориной - лодчонкой, то бесконечные заснеженные равнины с полоской леса у горизонта.
   В уголке одного из окон я нашел кусочек чистого стекла, свободного ото льда. Заглянув в этот маленький светлый треугольник, я увидел, как слабый лучик солнца еле пробивается сквозь морозную изморозь, как золотит он мохнатый иней, налипший толстым слоем вдоль трещины на стекле. Иней, казалось, щетинился множеством тончайших прозрачных иголок и от любого прикосновения мог осыпаться. Боясь порушить такую красоту, я смотрел, затаив дыхание, и почти не шевелясь.
   Надо было с кем-то поделиться впечатлением от увиденного, и я позвал бабушку.
   -Смотри-ка, какую картину нарисовал Дед Мороз. Вся сияет и перелива­ется на солнце, как живая.
   -Картина красивая - согласилась бабушка - только ты, смотри, не простудись На улице мороз, дыхнуть не дает. Иди лучше куда-нибудь в теплое место, подальше от окна.
   Но я не послушал бабушку, не отошел от окна. Только чуть сдвинулся за косяк, где почти не чувствовалось дувшего от подоконника холодного ветерка. Вдруг, смотрю, кусочек инея оторвался, и в этот момент вся изба как будто вздрогнула. Я подумал: а не показалось ли мне все это. Но тут опять ощутился слабый толчок и снова посыпался иней со стекла на подоконник.
   Я подошел к маме, попросил ее приостановить работу и подвел к окну. "Смотри вот сюда, только тихо" - сказал я и показал на стекло все еще покрытое шубой из инея.
   Ждать пришлось не долго. Земля опять вздрогнула, послышался гул, похожий на дальние раскаты грома и по всему окну посыпался иней, припорошив подоконник словно снегом.
   -Это война, сынок, под Холмом грохает. Не зря говорят, что там идут тяжелые бои, - тихо с грустью сказала мама.
   -А что, они и у нас могут начаться? - настороженно спросил я.
   -Нас пока Бог милует.
   -Это, наверное, из тяжелых пушек палят? - продолжал допытываться я.
   -Может из пушек, а может бомбы кидают. Я вчера корове сено несла, так над головой низко пролетел их громадный самолет с черными крестами. Небось наших бомбить вздумал. Не дай господь. Если в кого попадет, мокрого места не останется.
   Мама ушла к своему ткацкому стану, а я глядел на окно и со страхом замечал, что инея остается на стеклах все меньше и меньше. Мне думалось, что война идет к нам. Даже почудилось, что с каждым новым ударом сильнее вздрагивает земля и гул канонады становится слышнее, гром­че.
   Иней продолжал осыпаться со стекол. Я считал удары, от кото­рых дрожала вся наша изба. И тут дурная мысль пришла в голову: как осы­плются последние кристаллики инея, так сразу громыхнет где-нибудь рядом. Не обязательно попадет в нашу избу, но все равно нам сразу будет очень плохо.
   От этих мрачных мыслей меня отвлек разговор мамы с бабушкой. Разго­вор про главную нашу нужду-соль. Мама считала, что соль можно добыть только в городе, выменяв на хорошую отцовскую одежду. Она сразу нашла и подготовила почти новый габардиновый костюм темно-серого цве­та и хромовые сапоги, которые отец только обновил на Троицу.
   -Как морозы спадут, сразу пойду - сказала мама.
   -Одна не ходи. Дорога дальняя. Злых людей много. Все отнимут да еще изувечат. Возьми с собой кого-нибудь из деревенских женщин. Соли у многих нет. Пойдут и спасибо скажут за компанию. Зови, кто понадежней. Чтобы, не дай Бог, в беде не оставили, - посоветовала бабушка..
   И после Крещения еще несколько дней стояла студеная погода. Немного потеплело только к концу января. Мама и еще четверо женщин из нашей деревни собрались в дальнюю дорогу. Они знали, что все семьдесят с лишним верст до Торопца придется идти пешком. Если по большаку ходят машины, то немецкие, на которых не уедешь. А подводы теперь на дорогах большая редкость. Да на коне сразу пятерых никто не возьмется везти. Так что готовились всю дорогу топать, как говорят, на своих двоих. Но за неделю надеялись управиться туда и обратно.
   Накануне, перед уходом, мама с бабушкой целый вечер собирали шелгун в дорогу. На низ мешка положили сапоги, завернув их в остатки старой наволочки. К спине подладили аккуратно сложенный костюм. Мама вспомнила, как они с отцом покупали его в райцентре. "С первой Васькиной большой получки справили. Он тогда на сплаве всю весну работал. Ни одной ночи дома не ночевал. Всё заломы караулил да разбирал с мужиками. Зато заплатили хорошо. Сразу больше семисот рублей получил. Мы сроду не видывали таких денег. Вот и реши­лись на дорогую покупку. Кроме костюма, еще много всякой всячины для дома накупили, и еще на гостинцы осталось. Думали, теперь на жизнь пойдет, а тут-война. Ему больше ничего не понадобится...", - всхлипывая, словно причитая, проговорила мама.
   На перекуску она положила хлеб, большую бутылку молока, кусок свеже­го, недавно сбитого масла.
   -Бери больше еды. Не ровен час, задержитесь где-либо. Не зря толкуют, что домашняя дума в дорогу не годна, - сказала бабушка.
   -На первое время хватит. А дальше видно будет. Мир не без добрых лю­дей. При нужде накормят, чем Бог послал - ответила мама.
   Выходить договорились не рано, с рассветом. С вечера поднялся ветер, пошел снег. Может, кое-где замести дорогу. Поэтому идти решили в свет­лое время, чтобы не плутать впотьмах. Да и боязно... Ночами шастают волки. В соседней деревне недавно собаку задрали. Лучше быть, как говорят, от греха подальше.
   В первый день дошли только до бывшего райцентра-поселка Плоскошь. Ночевать разошлись по знакомым. Мама остановилась в доме Рословых. До войны хозяин дома работал заведующим райземотделом. Когда сгоняли крестьян с хуторов и собирали в деревню, Рослов часто бывал у нас. Гостеприимная бабушка всегда приветливо встречала начальство, чуя в ночлежнике приятного и, к тому же, ученого собеседника. А его привлекала к нам не только приветливость бабушки, но и возможность взять в магазине хоть в полночь бутылку "Московской особой" и селедочку на закуску. Так что мама пошла к давнему и, как она надеялась, доброму знакомому.
   Рослов, как говорила бабушка, был мужик уже в летах. Высокий, статный седовласый, всегда хорошо одетый "по-городскому", он и вправду походил на горожанина. Хотя родился в деревне, а жил все последнее время в рай­центре, который можно считать тоже большой деревней. За выходца из го­рода его многие считали еще и потому, что Рослов, по словам бабушки, отличался от других районных начальников большой ученостью и начитанностью. Бывало долгими вечерами, выпивая по глоточку "Московскую", он декламировал наизусть множество разных стихотворений, а бабушка готова была слушать, хоть до утра. Рассказывал он много интересного и из других занимательных книг. Бабушка все запоминала, а потом пересказывала нам.
   На войну Рослова не взяли "по старости". Хотя выглядел он моложаво и по этой причине боялся попадаться немцам на глаза. Даже бороду отпустил, чтобы не вызывать подозрений. Мама сначала даже не узнала его бородатого. Потом, хитро улыбнувшись, он сказал: "Конспирация. Пришлось сменить обличье, чтобы не привлекать внимание чужих людей".
   Вечером за самоваром разговорились. Рослов спросил маму, куда и зачем она решилась идти в такое тревожное время. Какая нужда погнала за десятки верст?
   Мама сообщила, что мы остались без соли.
   -Неужели ты даже солью запастись не сообразила? Ворочала тоннами муки, соли, круп, сахару, а сама теперь вроде как побираться пошла? - с удивлением спросил Рослов.
   -Не побираться, а обменять на мужнин хороший, почти новый костюм и хромовые сапоги.
   -Ты что, немцам все добро из магазина подарила?
   -Каким немцам? Еще до их прихода свои разграбили все казенное добро.
   И мама рассказала, как грабили магазин, как бабушка никого из нас в это время за порог не пустила, а все приговаривала: "Чужое брать грех, все - равно оно впрок не пойдет. Бог накажет!".
   "Так и остались мы без соли, - продолжала рассказывать мама - правда, хлеб и другая еда пока есть в достатке. А соль в огороде не растет. На днях кончится последняя. Еще до войны брала, когда поросенка забили, и понадобилось солить мясо. Теми остатками и жили. Как ни экономили, полмешка на два года не растянешь. Керосину тоже нет. Нет и спичек. Но без них обходимся. В пазухах печки бережем угольки, а если до утра не сохранятся, идем за огоньком к соседям. Без керосина, как в давние времена, навострились жечь лучину. Даже старый светец нашли на чердаке. А без соли жить невмоготу. Ее у соседей не выпросишь. Даже если есть, не дадут. Вот и пришлось идти в Торопец. Может, за костюм и сапоги дадут хоть полпуда".
   Рослов слушал маму внимательно, не проронив ни слова. И когда она кончила, еще долго молчал, пыхтя цыгаркой. Потом, как бы собравшись с духом, твердым голосом заявил: "В Торопец ты не пойдешь! Это ж надо до такого додуматься... Немцы шастают поминутно по большаку, а она той же дорогой в этакую даль...Ты что, детей круглыми сиротами хочешь оставить? Да еще толпой идти вздумали... Ты разве не знаешь, что немцам везде партизаны мерещатся. Как увидят вместе больше двух-трех человек, сразу палят из автоматов. С испугу палят. И не зря. Партизаны их тут не только пугают, но и бьют в хвост да гриву. Поверь, уж я то знаю".
   Последние многозначительные слова мама хорошо поняла. Она знала, что Рослов коммунист, а теперь сообразила, что он как-то связан с партизанами. Поняла мама, что и про немцев он говорит не с бухты-барахты, а со знанием дела. Понять-то поняла, а что сейчас самой делать, не знала. -
   -Но я без соли домой не могу явиться. Маленькую и без соли сиськой покормлю, а остальные говорят, что ничего несоленое в рот не лезет. И сама я картошку кое-как ем с капустой без соли, а суп не могу. Неужели при продуктах, которых вволю, придется с голоду пухнуть.
   -Будет соль. Завтра я сведу тебя с человеком, который все устроит.
   -Но я ведь не одна. Со мной еще четверо наших деревенских. Что ж я с солью отсюда поверну назад домой, а они пойдут в Торопец... Нет, я так не могу. Не буду я брать грех на душу.
   -Я договорюсь. Все домой с солью пойдете. Не по мешку же вам надо. Наверное, больше, чем по пуду, не унесете. Найдется соль и для тебя, и для твоих товарок по несчастью. Только предупреди их, чтобы одни не поперлись дальше.
   Наутро мама сообщила всем про свою договоренность, и они стали ждать.
   Самое удивительное для них случилось потом, когда каждой дали по со­лидной ноше соли, а взамен ничего не взяли. В маленькой избушке на ок­раине поселка щуплый дедок большим ковшом щедро насыпал в мешки каждой из женщин столько соли, сколько могла унести. Когда они стали выкладывать на лавку принесенную одежду, все лучшее, что осталось от ушедших на фронт мужей, дедок рассвирепел, накричал на всех командирским голосом, приказал вещи уложить обратно в свои мешки, а потом предупредил строго: "Это не просьба, а приказ - ни единая божья душа не должна знать, что вы тут были. Забудьте про это место, про меня, забудьте сюда дорогу. Считайте, что это все Бог вам послал. А если в деревне кто спросит; то объясните: мол, обменяли на дорогие вещи. И больше ни звука. Иначе большая беда будет. И вам тогда несдобровать".
   Уже после войны мама узнала, что Рослов ведал снабжением партизан, а неприметный домишко был у него одним из складов. Тот щуплый дедок сам узнал маму. До войны он отправлял с районной базы кладь в ее магазин. Иногда мама приезжала за товаром. Теперь старые добрые знакомые пришли ей на выручку.
   Деревенские женщины, ходившие вместе с мамой, так ее благодарили, как будто именно мама спасла их от голодной смерти.
   Хотя всех спас случай. Но угроза гибели - существовала. И совсем не от голода.
   В Торопец за солью, как оказалось, собрались тогда не только наши женщины. Из Плоскоши вышли несколько человек. Постепенно от деревни к деревне прибывали все новые люди с котомками за плечами. Примерно с полдороги собралась большая толпа. Погода испортилась. Пошел снег, а ближе к вечеру началась изморозь.
   Когда до Торопца оставалось верст десять, навстречу толпе женщин, заполнившей весь большак, из-за поворота выскочили две крытых немецких машины. Они чуть не врезались в толпу. Резко затормозив, машины остановились, немцы, выпрыгнув из кузовов, выстроились в шеренгу и стали из автоматов в упор расстреливать людей. Наверное, несчастных женщин приняли в сумерках за партизан. Уцелевшие в этой бойне потом рассказывали, что спастись удалось только тем, которые шли рядом с обочиной дороги, и в первое же мгновение сумели кубарем скатиться под откос. Они всю ночь прятались в лесу, блуждая далеко от дороги по пояс в снегу.
   Много людей полегло тогда на большаке. Эта, как потом ее окрестили, соляная трагедия, стала первым в наших краях страшным знаком надвигающейся войны.
  

***

  
   Пасмурным утром в первых числах февраля я собрался покататься на санках. Шедший всю ночь снег перестал и, как сказала тетя Дуня, на улице заметно потеплело.
   В это время у нас появились Ванька и Мишка Афоничевы.
   -Куда это вы в такую рань? - спросил я сразу у порога.
   -В лес. Надо петли на зайцев поставить. Сейчас самое время по све­жей пороше, - ответил Ванька.
   -Одевайся и пошли бегом - торопил Мишка.
   -Мне надо бабушку спросить. Я без спроса не могу.
   -Чего спрашивать. Тут же рядом, не за сто верст пойдем - возразил Ванька.
   Потом он сказал, что знает большую поваленную осину как раз недалеко от избушки, которую мы видели, когда ее еще строили примаки.
   "Заодно посмотрим, как они там окопались" - сказал Ванька.
   Последние его слова мне сильно прибавили интереса. Но я сообщил ребятам, что тетя Дуня не раз замечала по утрам, как соседка с двумя му­жиками таскала в лес тяжелые мешки. Видно примаки делали запасы на всякий случай. "Как бы нас не пришибли, если увидят у своей берлоги" - предостерег я ребят.
   -Прошлый раз мы их видели, а они ничего не заметили. И сейчас под­крадемся тихо, так, что они ничего не заподозрят - уверенно заявил Вань­ка.
   -Тетя Дуня говорила, что они стали пугливы. Как из дома выйдут, по несколько раз оглядываются. Один раз, встретив ее, даже не пошли в лес, а вернулись обратно. Осторожничают. Видно почуяли что-то неладное. Та­ким, попадешься в лесу, глазом не моргнув, убьют - передал я ре­бятам слова тети Дуни.
   -Ты не трусь, а собирайся скорей. Или мы без тебя уйдем - предупредил Ванька.
   Я спросил разрешения бабушки сходить с ребятами чтобы поставить петли на зайцев.
   -Сходи, если не надолго. Только сперва поел бы хорошенько.
   -Не хочу я есть. Лучше дай хлеба с собой. Посолить немного не забудь Если проголодаемся, в лесу перекусим.
   -Смотрите, осторожно там ходите. В лесу зверья всякого теперь развелось. Попадаются и двуногие. Их особенно остерегайтесь, за версту обходите, - предупредила бабушка, как будто заранее знала, в какую мы попадем заваруху.
   Неприятности начались с первых: шагов. Не успели спуститься с крыльца, как увидели ту же компанию, про которую озабоченно говорила тетя Дуня: нашу соседку с двумя мужиками. У соседки и у мужиков по мешку. Они даже перекособочились от тяжести. Велику ношу взвалили на плечи.
   Выстроившись гуськом, они пересекли поперек деревенскую улицу и мимо школы направились в лес. Был у нас соблазн сразу пойти по сле­ду, но остановил Ванька Афоничев. "Сам же стращал всякими бедами, а теперь готов лезть на рожон" - одернул меня Ванька. Мы решили подождать малость, а потом идти так, чтобы не быть на виду.
   По припорошенной снегом тропе, которая вела в сторону Михалкина поля, следы ушедших видны, как на картинке. Мужики шли в огромных подшитых валенках, а женщина-соседка в новых. Её следы напо­минали "восьмерки", выведенные не очень твердой рукой да еще тупым карандашом.
   -Видишь, как следы глубоко продавлены в снег, особенно у мужиков. С большим грузом идут - заметил Ванька.
   -Снег-то рыхлый. Мы без груза идем и то местами проваливаемся - пытался возразить я.
   -Рыхлый он только сверху. Тот, который ночью и утром накидало. А под ним наст. Мужиков и наст не держит, перегружены сильно - встрял в разго­вор Мишка.
   -Конечно, перегружены, да еще как... Торопятся, будто кроты в нору, натаскать к себе в лес еды побольше. Небось, чуют, что фронт близок. Иной день так гулко громыхнет, кажется, как будто рядом.. Из-под Холма так не должно быть слышно. До него, говорят, чуть не сорок верст. Бои идут где-то не сильно далеко. Фронт к нам приближается - уверенно сказал Ванька, как будто сам недавно вернулся оттуда.
   -Хохлы видно почуяли, что наши на подходе. Вот и боятся. Понимают, что им не поздоровится.
   За разговорами, мы и не заметили, как догнали идущих впереди. Мелькнув в прогалке между деревьями, они снова скрылись, а мы убавили шаг. Но, видимо, поздно. "Не сварила вовремя дурья башка, что, обернувшись, нас так же можно заметить, как мы увидели их", - скажет потом с досадой Ванька, стуча себя кулаком по лбу.
   Теперь мы шли, еле волоча ноги. Спохватились, да поздно.
   За небольшим поворотом, на косогоре, следы исчезли. Впереди, по старой, наезженной летом дороге, вилась полоска чистого нетронутого снега. Оглянувшись по сторонам, Ванька, который шел впереди, заметил те же следы, как бы скакнувшие круто в сторону, за мохнатую елку. Ванька едва успел ска­зать полушепотом - "Как русак скидку сделал..." и в тот же миг за елкой послышался шорох, а потом совсем рядом раздалось злобное: "Стой, гаденыши!".
   Мы остановились, остолбенев с испугу. Из леса, ломая сучья, весь в клубах снежной пыли, вылез тот самый хохол Гринько, которого в деревне мы звали дядей Гришей: большой красномордый мужик в дубленом полушубке.
   -Вам что, жить надоело! - рявкнул он.
   -Мы, дядя Гриша, петли идем поставить, может зайчишка какой попадет - промямлил Мишка, чтобы хоть как-то оправдаться.
   -Я вас самих тут, как зайчишек, на костре поджарю. Чтобы не совали нос не в свое дело.
   -Мы не виноватые, что по вашим следам шли. Так легче, чем в целик. Благо по пути оказалось. Тут скоро свернем направо, к поваленным бурей двум большим осинам. Нам туда. Там зайцы ночами табуном ходят. Может, поймаем какого глупого, если он сам в петлю залезет - бодрым, даже веселым голосом объяснил Мишка.
   -Ну, пойдемте, посмотрим ваши осины. Может, меня научите зайцев ловить. У вас вроде ловко получается. Никаких хлопот. Петли поставил, а потом только собирай улов. Не то, что с ружьем. Пока найдешь дичину, весь лес исходишь вдоль и поперек - спокойно и вполне дружелюбно посетовал хохол.
   Мы сперва опешили такому повороту дела. "А вдруг не найдем осин... А если, не дай Бог, хохол догадался, что мы неспроста шли по следам и совсем не заячьим. Тогда хана нам, - опасливо подумал я.
   Дядя Гриша сделал вид, что сильно интересуется ловлей зайцев, и пошел следом за нами. Пошел один. Меня это немного успокоило. Подумалось: он не догадывается, что мы знаем еще про двоих его попутчиков, оставшихся в лесу. Может быть, и вправду поверил, что пришли зайцев ловить и ниче­го другого не замышляли.
   По счастью, скоро мы нашли поваленные осины и увидели много заячьих следов вокруг.
   -Следы-то совсем свежие. Прошлой ночью жировали тут. Придут и в сле­дующую - деловито заявил Ванька, настораживая одну петлю за другой.
   Дядя Гриша внимательно смотрел. Всем своим видом, он старался пока­зать, что интересуется ловлей зайцев не понарошке, что только за тем и пришел в лес.
   -Ну, теперь, ребята, дуйте домой. Скоро смеркаться начнет - заботливо сказал дядя Гриша, а потом, как бы невзначай, добавил - я, пока светло, еще поброжу по лесу -вдруг встречу косого на узенькой дорожке...
   -Конечно, - чуть не хором ответили мы - их тут вон сколько - показал Вань­ка на множество следов вокруг осин.
   Мы по своим же следам побежали назад к дому. Сзади были слышны тяже­лые шаги хохла по скрипучему снегу. Скоро все заглохло. Мишка Афоничев, который шел последним из нас, резко обернулся и увидел, как Гринько шагнул в сторону и скрылся в лесу.
   -Мне боязно стало, вдруг стрельнет в спину. Вот и оглянулся -оправдывался Мишка.
   -За такую оглядку, он как раз и мог врезать с испугу - перебил его Вань­ка.
   -Да! Вперед нам наука. Тут не нашего ума дело. Сюда больше нельзя ни ногой. Пусть пропадают зайцы. Иначе самим можно пропасть. Эти мужики, кого хочешь убьют, если заметят, что их обнаружили, - по взрослому резон­но сказал Мишка, признавая свою вину.
   Благополучно добравшись домой, мы договорились: никому ни слова об этой встрече в лесу. Тогда мы не догадывались о смертельной опасности, которая нависнет потом не только над нами, но и над нашими семьями. Не думали, что, нарушив обещание, придется говорить об этой истории в казенных местах.
  
   * * *
  
   Февраль, как всегда, пришел с ветрами да метелями. Замело все дороги. Чтобы утром накормить скотину, приходилось сперва рыть глубокие тран­шеи в снегу от крыльца до самого хлева. Вьюга так заровняла деревенс­кую улицу, что на ней не осталось следа от наезженной дороги и протоп­танных тропинок к каждой избе. Тоскливо и страшно завывал злобный ве­тер в трубе. Даже канонада, заглушенная разбушевав­шейся пургой, стала еле слышна.
   Темными ночами к деревне вплотную подходили волки. Их надрывно-про­тяжный вой, сливаясь со свистом ветра, нагонял леденящую душу тоску.
   Никто без нужды не выходил на улицу. Даже посиделки стали не так мно­голюдны, как прежде.
   Но деревня не вымерла. В теплых избах у людей находилось все, надоб­ное для жизни. А главное, у всех хватало еды для себя и корма для ско­та. Такого не бывало все последние годы, с давних хуторских времен. Потому что все выращенное да заготовленное никто не отобрал и не соби­рался отбирать.
   Одна тоска-печаль гнездилась в душах селян: как там на фронте наши мужики в такую непогодь? Слава Богу, не знали мы тогда ничего про де­ла на фронте, не ведали, что большинства наших мужиков уже нет в жи­вых. Это потом напишут, что к февралю сорок вто­рого года сотни тысяч наших солдат полегли в боях и остались валяться по лесам да болотам. Не скоро мы узнаем и про миллионы по­павших в плен, и нашедших там свою могилу; про тысячи "окруженцев" с той же трагической судьбой.
   Еще меньше и позже мы будем знать про немногих, выживших в немецком плену, прошедших потом сталинские лагеря и сгинувших там, либо отпущен­ных полуживыми умирать домой.
   Хорошо, что не знали об этом мои односельчане. Этой вьюжной холодной зимой они находили усладу в трудах. Потому что работали не за трудодни в колхозе, а на себя. При свете лучины ткали бесконечные свои холсты или суконное полотно, плели лапти и корзины, отделанные лыком; днем и вечерами стучала единственная в деревне швейная машинка фирмы "Зингер" обшивая людей всей округи.
   Жили все в ладу и согласии друг с другом. Радовались такой жизни, вспоминая былые времена, когда на хуторах и все, включая землю, было собственностью каждого. Бабушка часто вспоминала поговорку: "Нет худа без добра". Худо, очень худо, что угнали всех мужиков на войну. Плохо, когда самая тяжелая работа легла на женские и детские плечи. А, с другой стороны, теперь не надо работать в колхозе за "палочки", которые ставил в своей тетради бригадир. Теперь каждый на себя работал - всяк занимался своим хозяйством. Тоже с утра до ночи, но без погонялки. Без каждодневных окриков бригадира по утрам: "Дарья - на сено! Марья - на навоз!". Любая Дарья или Марья знала сама, что надо делать сейчас, а с чем можно повременить. Каждая баба в своем доме теперь была хозяйкой, потому что сама всем правила, сама вела хозяйство. Тяжело приходилось без мужиков. Но, как справедливо считали раньше, - свой груз не тянет. Если иной раз приходилось напрягаться через силу, так на себя же, а не "на дядю". Вот и работали с удовольствием, радовались, когда каждый трудовой день что-то добавлял в доме.
   На посиделках, полушепотом, бабы нет-нет да заводили разговор про свою справную теперь жизнь. Радостно замечали, что хоть и обезлюдела с началом войны деревня а такой нужды, как при колхозах - нет. Некоторые, с опаской оглядываясь по сторонам, говорили, что может и не будет больше колхозов, что немцы дозволят вести единоличное хозяйство, как было до революции. Правда, находились дальновидные, которые воз­ражали: "А если немца прогонят, что тогда? Неужто, опять в колхоз за палочки горбатиться?".
   В такое мало кто верил. Казалось, что вернулись старые порядки: зем­ля и все что на ней вырастет, теперь будет свое, а, значит, его никто не отнимет.
   В один из вечеров зашел к нам дед Тимофей, которого все теперь счи­тали старостой , -единственным начальником в деревне. Мама нашла ему завалявшуюся пачку папирос, последнюю из тех, подмокших.
   Давно не пробовал таких. После своего самосада может и не понравятся - многозначительно пробурчал дед, ударил большим блестящим мусатом по кремню, озарив полутемную нашу избу роем искр, а потом неторопливо при­курил от губки и сразу сильно закашлялся.
   -Свою вонючую "козью ножку" смолишь хоть бы что, а от хорошей казен­ной, вишь, кашлем зашелся - съязвила бабушка.
   -С непривычки, видать - отмахнулся дед, затягиваясь все глубже и глубже.
   Пришел дед Тимофей по очень важному делу. На носу весна. Глазом морг­нуть не успеешь, как придет пора посевной. А сеять - то как? Земля в зиму ушла пустующей. Если сеять яровые, то под них, сперва пахать надо. На одной хромой кобыле много не вспашешь. А молодые бычки в оглоблях и то плохо ходят. Плуг они явно не потянут.
   Но главный вопрос в другом.
   -С землей-то колхозной что будем делать? По едокам, как зерно, мы ее не раздадим. Да и права такого у нас нет, - посетовал Тимофей Гаврилович.
   -Даже если бы и разделили по едокам, то большинству свой надел не осилить, - ответила мама.
   -Так что и дальше колхозом жить будем, не глядя на власть? Или плюнем на все и пусть земля-кормилица зарастает кустами? - несколько раздражен­но опросил дед.
   -Плевать нельзя. Земли жалко. Она испокон веку кормила людей.
   -Значит, остается колхоз?
   -Колхоз - не колхоз, а миром и обработать землю, и засеять, сколько суме­ем, все как-то сподручнее. Вот и семена яровых в колхозных амбарах ос­тавлены, вроде как общественные. Так что будет у нас единоличный колхоз, - сказала мама с улыбкой.
   -Может ты и права. Только все поля нам никак не одолеть.
   -Придется выбирать какие получше, да поближе. Может быть, яровые посе­ять на нашем бывшем хуторе, где в прошлом году хорошо уродилась рожь? Я так думаю.
   -Так-то оно так... Но зябь осенью не подняли, и пары поднимать весной будет некому и неначем. Коли кое-как на бычках всковыряем сколько-нибудь земли да посеем без навоза, хорошего урожая ждать не придется, - со вздохом закончил разговор дед.
   Перед уходом он обещал завтра же обойти все дома и "взять на учет" имеющихся в деревне бычков. А маме поручил "сделать ревизию" семян на складе да еще отдельно по ячменю, овсу, гороху и гречихе. Потом опреде­лить на сколько десятин хватит каждого семени.
  

***

  
   Довольный ушел дед Тимофей. Хорошо поговорили, все толково обдумали..
   Мама тоже осталась со спокойной душой. Она знала, что надо делать и надеялась поработать с пользой для людей.
   Бабушка, кряхтя и охая, слезла с печки, а потом сказала маме: "Хоро­шие планты вы тут нарисовали. Дай, Бог! Дай, Бог! Если все так и выйдет, может и на будущий год не останемся без хлеба. Только выйдет ли. Не зря в старину говорили: не загадывай вперед - срок до вечера...".
   Не знали они тогда, что все благое, замышленное в тот долгий февраль­ский вечер сорок второго года, рухнет в ближайшие дни. Не думала мама, что слова бабушки "срок до вечера", окажутся пророческими.
   Они совсем забыли, что уже больше полугода бушует война, что она ря­дом с нами и изо дня - на- день может докатиться до нашей деревни. Они даже про звуки канонады забыли. А эти звуки с каждым днем все сильнее перебивали свист ветра и вой метели, как бы оповещая, что фронт недалеко и он приближается ежечасно.
   Не предполагали тогда моя мама с дедом Тимофеем, что долгая и прият­ная их беседа в тот вечер будет последней.
   Не думали они тогда, что совсем скоро закончится благополучная сытая жизнь, и ей на смену придут все мыслимые тяготы военного времени; что тихое, спокойное наше житье-бытье в первые полгода войны, совпавшее по времени с немецкой оккупацией, оборвется также внезапно, как и началось.
   Никому не пришло в голову благодарить Бога за полугодовую отсрочку, которую он даровал нам. Отсрочку войны, отсрочку большой беды, а может быть и погибели.
   Никто в деревне тогда не знал, какие несчастья уже посеяла война везде вокруг. А если бы узнали, то многие сочли неприличным, стыдным, недостойным христианина сытое и бесхлопотное наше житье в то самое вре­мя, когда земля стонала, залитая кровью невинных.
   Никто не знал, что уже через несколько дней придут и к нам все беды - несчастья этой войны.
   И никто никогда потом не измерит ужас человеческих страданий, принесенных войной. Поэтому бессмысленны разговоры: кто пострадал больше, кто меньше. Пострадали все. И все больше того, что может вынести человек.
  
   Часть 3. Наши пришли
  
   В конце февраля 1942 года, вьюжной ночью, мы всей своей компанией возвращались с посиделок. Снежные вихри слепили глаза, больно, как наждаком, натирали щеки, пробирались под полы наших шубеек. От еще недавно накатанной дороги не осталось и следа. Переметенная во многих местах, вся в сугробах, она почти не отличалась от заснеженных обочин. Стараясь идти спиной к ветру, мы еле брели, утопая в снегу.
   В середине деревни мы остановились, услышав какой-то странный звук. Он походил на скрип полозьев, еле различимый сквозь вой метели. Затем, как привидение, навстречу выползла подвода. Мы дружно шарахнулись в сторону, чтобы освободить дорогу. В это время подвода резко остановилась, и сиплый мужской голос позвал подойти поближе. С трудом выкарабкавшись из снега, я увидел в санях-розвальнях троих седоков, одетых в какие-то балахоны.
   -Эй, ребята, вы здешние?- негромко спросил один из троих.
   -Здешние, домой идем -ответил за всех Ванька Афоничев.
   -Немцы есть в деревне?
   -Нет. Их тут и не было. Летом прошли мимо, а потом куда-то подевались.
   -А их полицаи есть?
   -Нету. Есть только староста. Так он наш - дед Тимофей. Вроде как председатель колхоза - пояснил Ванька.
   -Где этот ваш староста?
   -Дома. Так он, небось, спит давно.
   -Ну, ладно. Бегите и вы по домам. А про этот разговор никому ни звука!
   -А вы, никак, наши будете? - робко полюбопытствовал Ванька.
   -Наши, а чьи же еще...- в тон ему ответил один из людей в розвальнях.
   Тут он чиркнул спичку, чтобы прикурить. Тусклое пламя на миг осветило хмурое незнакомое лицо, заросшее короткой щетиной, и красную звездочку, прикрепленную к шапке-ушанке.
   Мы сразу притихли от неожиданности. Можно даже сказать, что испугались. Хотя, наверное, и обрадовались тоже. Подумалось, что не зря со стороны Холма в последние дни так сильно гудела канонада. Видно побили там немца. Коли наши пришли, значит он отступать начал. Может, скоро его совсем выгонят. Тогда и война кончится. И домой в деревню свои мужики вернутся.
   -Идите домой, ребята, поздно уже. И, как договорились, про нашу встречу дома ни-ни... Скоро все и так узнают - добавил чиркавший спичку и взялся за вожжи.
   Мы посторонились, пропуская подводу, которая сразу скрылась в метельной мгле.
   Долго хранить тайну не пришлось. Уже назавтра, как говорила бабушка, валом повалили наши войска. Измотанные боями под Холмом, они отходили в деревню на отдых и пополнение.
   В каждую избу помещали столько, сколько влезет. Нам, прежде чем пустить красноармейцев на постой, понадобилось убрать ткацкий стан, занимавший чуть не пол-избы.
   Принимая постояльцев, бабушка охала и причитала, глядя на их, как она выражалась, затрапезный вид. Грязные порванные шинели; черные от грязи и пота гимнастерки; обмороженные лица и ноги в худых ботинках с обмотками; охрипшие от простуды голоса, надрывный кашель и нестерпимый дух давно немытых тел. Их набралось так много, что едва уместились на ночь вповалку на полу. Один только командир устроил себе закуток в переднем углу, отгородившись плащ-палаткой. Мама дала ему небольшую подушку, и он постелил себе на широкой скамье, можно сказать под самой божницей.
   Он появился в нашей избе первым. Белый овчинный полушубок в талию, перехваченный широким кожаным ремнем с портупеей, мерлушковая шапка -ушанка, новые, еще не стоптанные валенки - все это при высоком росте придавало ему стройный молодцеватый вид.
   -Молоденький-то какой - со вздохом отметила бабушка - небось и семьей еще не обзавелся, а уже командир.
   -Наверное, ученый - вступила в разговор мама, - кубики зря не дают, а у него их целых три.
   -Ему на лавке будет тепло, а вот красноармейцы на полу могут замерзнуть в своих тонких шинелишках. Надо чугунку протопить хорошенько.
   -Протопим ближе к вечеру. Только дров осталось совсем чуть-чуть, -озабоченно заявила мама.
   Командир куда-то ушел, а красноармейцы с наступлением сумерек стали укладываться спать. Всем своим обличьем они не походили на командира: хмурые, оборванные, грязные, готовые рухнуть на пол, чтобы забыться во сне.
   -Никак вы на голодный желудок спать собрались? - спросила бабушка.
   -Так легче. Дурные сны не будут сниться, - с невеселой улыбкой ответил маленький щуплый паренек в обвисшей, как с чужого плеча, гимнастерке без ремня.
   -Легче-то легче, но здоровее от такого сна не станешь - сказала бабушка, а потом спросила - есть-то хочется?
   -Есть всегда хочется. Но походная кухня, говорят, где-то застряла в снегу и раньше, чем завтра, не появится. Так что, Бабушка, придется натощак ложиться.
   -Еще не поздно. Успеете поужинать. Дунь, растапливай чугунку да за картошкой лезь в подполье. Надо ребят хоть немного подкормить, чем Бог послал, - распорядилась бабушка.
   Тетя Дуня, быстро одевшись, хотела идти за остатками дров, но ее опередили двое шустрых ребят. И дров они принесли, и живо печку раскочегарили.
   Картошку варили в больших чугунах почти до полуночи. Ели ее, столпившись вокруг стола, с солью и хлебом. Кто чистил, а самые голодные проглатывали с шелухой. Хлеб, какой был, бабушка скормила свой. А мешочек соли поставил на стол кто-то из военных.
   Красноармейцы благодарили бабушку за еду, обещали еще принести соли "хоть мешок".
   "Без соли, конечно, любая еда в рот не лезет. Если добудете соль, скажем спасибо. Но у нас и дров больше нет. Придется командира вашего просить, чтобы дров подвезли. Я видела - лошади у вас добрые и сани в порядке. Без дров поесть не сваришь и в избе не согреешься. Как говорят, наша горница, с Богом не спорится: на улице тепло и у нас тоже. А когда на улице холодно, как сейчас, не протопи день и в избе выстынет, хоть волков загоняй. Вы, ребята, скажите своему командиру, чтобы завтра на счет дровишек смекнул", - попросила бабушка и полезла на свою пока еще теплую лежанку. Она не думала тогда, что скоро появятся заботы гораздо важнее дров.
  
  
   * * *
  
   Полевую кухню красноармейцы дождались только к вечеру. После голодного дня, им на ужин выдали по несколько ложек пустой пшенной каши. Предвидя все это, бабушка растворила в большой квашне тесто, чтобы испечь свежего хлеба, велела тете Дуне жарче топить печку и варить картошку "в мундирах". Все, что сварила и испекла бабушка за день, молодые изголодавшиеся ребята съели в один присест.
   Потом многие дни подряд в нашем доме жили по-фронтовому. С утра до вечера "шла битва" за еду для красноармейцев. Тетя Дуня по очереди с мамой мололи зерно на ручных жерновах; бабушка варила какой-нибудь суп и картошку, пекла хлебы. Все выбивались из сил, а воинов-постояльцев никак не могли накормить досыта. Они с утра получали скудную порцию казенных харчей, а к обеду по очереди усаживались вокруг нашего большого стола. На него из ведерного чугуна высыпалась картошка, ставилась миска квашеной капусты, клался хлеб толстыми ломтями и соль в мешочке. Едоки макали картошку в соль, чуть оголив ее от шелухи, и жадно проглатывали всухомятку либо прихлебывая капустным рассолом. Хлеб отламывали маленькими кусочками и долго жевали, как будто наслаждаясь его необыкновенным вкусом и ароматом. Но еще до конца трапезы от объемистого каравая оставались одни крошки. Их тоже дневальный сметал на ладонь и второпях проглатывал, прежде чем убрать со стола.
   Однажды вечером бабушка чистила картошку на суп, сгорбившись у ярко пылающей чугунки. В избе все время стоял полумрак, а тут, из приоткрытой дверцы печки, светило, как прожектором. Подслеповатая бабушка часто пользовалась этим светом. На сей раз к ней подсела мама и шепотом завела тяжелый, неприятный для всех, разговор.
   -Сил больше нет стоять целыми днями у жерновов, перемалывая зерно. Да и зерна осталось немного, скоро самим есть будет нечего. Дальше так нельзя. Мы не только себя, ребятишек малых обрекаем на голодуху.
   -Грех Бога гневить. Мы пока сыты. А на этих погляди, - бабушка кивнула в сторону сгрудившихся на полу военных , - рубахи снимут, когда моются, глянешь - одна кожа да кости. Шкилеты какие-то. Краше в гроб кладут. Разве таким под силу одолеть немца? На них и пуль не надо. Сами упадут в сугроб, да так и окоченеют немощные.
   -Но нам всю армию не прокормить. И даже постояльцев не прокормим. Они потом уйдут, а мы останемся голодать. Надо сказать им, что больше у нас нет сил и возможности.
   -Сказать-то можно... Только жалко их.
   -А нас кто пожалеет, когда придется класть зубы на полку?
   -Нам Бог поможет. Да и мир не без добрых людей. Либо и наши мужики, если живые, где-нибудь голодают. Я молюсь, чтобы и на них нашлись милостивые люди, которые дадут кусок хлеба да кружку воды.
   После этого разговора бабушка продолжала подкармливать красноармейцев. Но теперь у нас перестали печь "чистый" хлеб. С того вечера в тесто бабушка стала подмешивать толченую картошку, потом отруби, а ближе к весне и мякину. Красноармейцев кормили до тех пор, пока они снова не отбыли на фронт. Их командир на прощанье оставил бабушке пачку настоящего чая, а нам дал немного черных сухарей, твердых, как камень. Мы с сестрой их грызли, рискуя обломать зубы, пока не приноровились размягчать в крутом кипятке. В любом виде они казались вкусными после нашего хлеба с картошкой и отрубями.
  
   * * *
  
   В деревне над крышей сельсовета вывесили красный флаг. Сказали, что у нас опять появилась советская власть. Она распорядилась начать занятия в школе.
   -Какая школа, когда громыхает кругом, нету дров и есть нечего - ворчала бабушка.
   -Начальству видней. Коли школу откроют, пойдешь учиться - сказала мама, обращаясь ко мне.
   -Наша школа не готова, а в Волковской она, наверное, успела развалиться. Да и времени ничего не осталось. Всегда учиться начинали осенью, а теперь весна на носу - гнула свою линию бабушка.
   Все сомнения кончились, когда пару дней спустя к нам в избу, громко постучав, вошел Давид Семенович. По-зимнему одетый, в валенках и полушубке, наш учитель грузно переступил порог и весело с задором спросил громовым голосом:
   "Ну, что, учиться будем?".
   -Будем. Чем мальцу так болтаться, лучше пусть в школу ходит. Одеться - обуться что-нибудь найдем. Одна незадача - на перекуску взять с собой нечего. И корова, как на грех, еще не отелилась, - ответила бабушка.
   -Всем сейчас тяжко, Лукерья Павловна. Война. Придется поднатужиться, перетерпеть. Скоро весна. Травка появится. Может легче будет.
   -Травка-то появится, а легче не будет. Чует мое сердце, что все худое еще впереди. Но школьника своего мы подготовим. Скажи к какому сроку и мы постараемся.
   -Срок короткий - завтра с утра. И так, считай, три четверти пропущены. Значит, я записываю вашего парня и дальше пойду. Тороплюсь. Мне еще три деревни обойти надо. И все пешком. Я теперь безлошадный. Дров к школе подвезти просил военных. Обещали одну подводу на завтра, - сказал учитель и проворно вышел, гулко хлопнув дверью.
   Из нашей деревни в школу пошли все. В начале марта установилась ясная солнечная погода. Под утро крепко подмораживало, а к полудню текло с крыш. Наст держал так хорошо, хоть на коне поезжай. По Шешенскому полю мы бежали не дорогой, а напрямик. Видно потому путь до школы показался короче обычного. К тому же, наверное, мы подросли немножко.
   Недавно школу посетило районное начальство. Собрали со всей округи стариков-печников и те в один день поправили потрескавшиеся печки. Военные, как и обещали, привезли дров. Правда, среди них было всего несколько сухостойных лесин, а остальные - сырая береза. Давид Семенович вечерами пилил лучковкой тонкие березовые бревнышки, а потом мелко колол их небольшим топориком. Многих из учеников, кто повзрослее да покрепче телом, он тоже заставлял пилить дрова и носить их к печкам.
   В первый день топили печки с утра до вечера. И все равно в настывших за зиму классах стоял холод. Мерзли руки и ноги. Даже у печек не удавалось согреться. Давид Семенович потом заделал часть окон досками и приказал облепить эти места газетами. Но тепла почти не прибавилось. Учитель стучал своим топориком по разъехавшимся подгнившим половицам, ругал скрипучую дверь, которая "вся, как решето", с грустью смотрел на покрытый инеем угол под потолком и все повторял: "Улицу не натопишь... Придется физкультурой согреваться".
   Первые дни мы занимались одной "физкультурой". Пилили и кололи сырые обледенелые дрова, таскали их охапками по классам, топили печки. В этом деле особенно отличался Ванька Виноградов. И растопить печки он мог с первого раза, положив снизу в топку пучок смолистых лучинок или ворох бересты, и поддерживать огонь в печках у него получалось лучше всех. Даже когда в печке оставались одни угли, и она готова была погаснуть, Ванька подбрасывал туда несколько сухих палок и костерком, крест-накрест клал дрова. Сперва которые посуше да помельче, а потом крупные и сырые - все в ледяных корках. Скоро появлялся огонек, дрова разгорались и начинало гудеть в трубе. Печка постепенно нагревалась. Весь класс толпился вокруг нее. Каждый стремился протиснуться ближе к теплу, чтобы согреть окоченелые руки и ноги. Дружно бранили Ваньку за то, что он "всего-то дров накидал в топку, а первым лезет к теплу да еще других не пускает".
   -Что за свалка? А ну марш все по местам! - грозно рявкнул вошедший в класс учитель.
   -Там холодно... Руки зябнут, - заныли мы в ответ чуть не хором.
   -Виноградов сейчас поворошит кочергой, дрова догорят, и станет теплее, - спокойно сказал Давид Семенович, кивнув на Ваньку. Тот обрадовался и, устроившись перед открытой дверцей печки, стал неторопливо ковырять кочергой, как бы сортируя головешки. Поняв, что Ванька притих в теплом месте надолго, учитель не выдержал и сказал ему строго: "Ты, Виноградов, тоже садись на место. Давно пора урок начинать, а мы тут все истопниками стали!".
   На единственном в тот день уроке, затянувшемся до обеда, Давид Семенович сообщил, что все, положенное на год, мы должны пройти за оставшиеся три месяца. Поэтому нагрузка будет тройная. А в утешение сказал, что отцам нашим на фронте еще тяжелее приходится. "У нас хоть, слава Богу, пока не стреляют..." - нетвердым голосом добавил он. Потом объявил, что его жена - Надежда Федоровна - хворает. Сам будет вести уроки во втором и четвертом классах, а в первом и третьем - новая учительница - Прасковья Сергеевна. Она должна была начать работу в Понизовской семилетке, но та школа не готова и ее определили к нам. "Надеюсь, что Прасковья Сергеевна приживется в нашей школе. Думаю - вы останетесь довольны ею, а у нее не будет больших претензий к вам. Сегодня ограничимся этим разговором, а завтра начнем настоящую учебу", - закончил учитель.
   В ответ все дружно зашумели. Какая может быть учеба, если на полу ледок, а парты покрыты инеем. Учитель встал, молча прошелся по классу и так же молча сел за свой стол, ожидая тишины. Когда гул утих, он почти шепотом сказал: "Я буду печки топить хоть всю ночь, пока не потеплеет. Надеюсь, что к утру классы прогреются и хотя бы в одежде можно будет заниматься. Больше я вам ничего не могу обещать. Разве что напомню: весна на дворе. Не пройдет и недели, как станет греть солнышко. Оно согреет классы и всех нас".
   Мы уже готовы были разбежаться по домам, но поднялась незаметно сидевшая Прасковья Сергеевна, и буднично сказала: "Мы познакомимся по ходу дела. А сейчас я хотела вас предупредить, ребята, что в школе нет ни учебников, ни бумаги, ни карандашей с перьями, ни чернил. Можно сказать ничего нет. Посмотрите дома. Если что найдется - принесите завтра".
   На стене в классе висел большой красочный плакат: "Все для фронта, все для победы!" Он давал нам понять: откуда возьмутся в школе тетради да учебники, если немцы под Холмом, если все время слышна канонада, если идет война.
   Под конец нам дал несколько советов Давид Семенович. Особенно про чернила. Оказывается их можно делать из сажи. Наскрести в трубе и залить первачом. Получатся чернила "не хуже китайской туши". Такими и на книжках писать можно.
   Мы ничего не знали про тушь, но совет приняли. И сажи в каждом доме полно, и первача немного найдется. Оставалось найти бумагу. Ее-то как раз почти ни у кого не было.
   По пути домой я решил: первым делом попрошу бабушку сделать мне чернила, а потом, если не найду бумагу, то приспособлю для письма какие-нибудь негодные книжки. Учитель не даром намекнул, что самодельными чернилами из сажи можно писать и на книжках.
  
  
  
  
   * * *
  
   Назавтра неожиданно потеплело. Острые пики сосулек, висевшие с крыши, ожили капелью. После обеда, истонченные солнцем и ветром, они исходили чистыми ручейками талой воды, заслонив выход с крыльца плотным занавесом хрустальных струй.
   В тот день в классах было тепло. И Давид Семенович хорошо поработал истопником, и солнышко пригрело по-весеннему. С утра еще шел парок изо рта, но парты уже не блестели от инея и руки не мерзли, как прежде. Мы пробовали даже писать.
   Но первый урок ушел на то, чтобы разобрать принесенное из дома.
   Прасковья Сергеевна велела сразу все выложить на ее стол. Потом вместе взялись за сортировку. Отдельно складывали у кого-то сохранившиеся тонкие довоенные тетради в косую линейку, чистые листки иногда с загнутыми или оторванными углами, старые пожелтевшие газеты и даже книги, отпечатанные на хорошей лощеной бумаге. Всего этого добра набралось несколько небольших стопок. "На первое время хватит", - сказала учительница.
   После бумаги долго возились с перьями. Их набралось с хорошую горсть. Рассыпав кучку перьев ровно по столу, учительница недовольно отметила, что среди них много "рондо". Оказалось, что эти плоские тупо закругленные перья с узким коротким выступающим жалом, запрещены РОНО. Что такое РОНО и почему наложен запрет на эти перья мы так и не поняли. Потом учительница объяснила, что перья "рондо" портят почерк "на всю жизнь". Зато она хвалила перья "лягушки", которыми можно делать прописи, соблюдая правильный нажим. Одно такое перо с тонкой "талией" и острым треугольным концом нашлось у нас дома. Но Прасковья Сергеевна забрала его, чтобы отдать первоклассникам. А мне принесла взамен узенькое, с пупырышком на конце. Таким пером не напишешь с нажимом. Но, оказывается, для третьеклассников это не обязательно. А на уроке арифметики им даже лучше выводить цифры линиями одинаковой толщины. Скоро у этого пера выявилось еще одно достоинство: оно хорошо скользило даже по шершавой бумаге.
   Теперь оставалось разобраться с чернилами. Их принесли в "сороковках", "мерзавчиках", "чекушках" и в пузырьках разных фасонов. Когда на каждой парте открыли посудины с чернилами и начали писать, в классе появился крепкий самогонный дух, от которого учительница сперва морщилась, а потом начала чихать, приговаривая шепотом что-то нехорошее про наше изобретение.
   Зашедший к концу урока Давид Семенович - директор школы - похвалил всех нас и учительницу за собранные "письменные принадлежности", поздравил с теплой весенней погодой, а на прощанье сказал: "Теперь есть все для учебы. Дело за вами, ребята. Хорошенько постараетесь, глядишь и успеем закончить учебный год. В следующий класс перейдете. Чтобы не стыдно было перед отцами, которые на фронте".
  
   * * *
  
   Как-то раз я проснулся утром в полутемной избе. Думал, еще рано и собирался подремать, перевернувшись на другой бок. Но бабушка, почуяв шевеление, негромко сказала: "Вставай, скорей! С минуты на минуту зайдут ребята, а ты еще глаза не протер. Ополосни лицо и завтракай. Все, что есть, - на столе".
   Я немножко опешил. Всегда бабушка сама подавала мне еду. Мама даже ворчала, что избаловала она меня: только в рот не кладет, только с ложечки не кормит... Тут я сам достал миску с молоком, накрошил туда липкого черного хлеба, отдававшего чем-то кислым, придвинул еще горячую сковороду с румяной дроченой и стал есть. А бабушка, склонившись у окна, что-то штопала толстой иглой.
   -Весна пришла. Говорят, медведь шубу скинул. Тебе тоже пора одежку менять. Я тут кое-что подлатала. Потом оденешь. А сейчас ешь проворней, скоро ребята зайдут.
   -Я уже сыт и готов. Только обуться осталось.
   -Погоди. На улице дождь идет. Все развезло. Дорога впросов. Я сейчас найду дегтю. Где-то в сенях оставалось на донышке бутылки. Смажу хорошенько твои сапоги. Иначе уйдешь на день с мокрыми ногами. Так и простудиться недолго.
   Я обул блестящие сапоги с байковыми онучами, одел легкий кафтанишко, сшитый перед войной Васькой - портным и подштопанный бабушкой, нахлобучил старую кепку - шестиклинку и побежал к ребятам, которые уже ждали на улице, столпившись под нашим окном. Даже на улице от моих сапог несло дегтем, как от тележных осей, обильно смазанных перед дальней дорогой.
   Дорога у нас оказалась и вправду тяжелая. Даже наезженная санная колея, недавно казавшаяся прочной, как ледяной панцирь, теперь не держала. Многие из нас проваливались чуть не на каждом шагу. В сапогах это еще можно было терпеть. А все, кто в лаптях, сразу вымокли до колен. Потому что под снегом везде вода. Ледяная вода.
   В конце деревни Волковская, когда до школы оставалось совсем немного, нас остановили военные. Они толпились возле зеленого грузовика ЗИС-5, застрявшего в жидком грязево-снежном месиве. Двое красноармейцев, подложив бревно под ступицу заднего колеса, пытались приподнять его. А нам велели разбирать изгородь у соседнего дома и таскать жерди к машине. Жердей мы натаскали много, не глядя на ругань хозяйки дома. Под колесами жерди ломались, как спички, а машина не двигалась с места.
   "Ладно, ребята, бегите в школу. А то на уроки опоздаете" - сказал один из военных.
   Мы свернули на тропинку, которая вела к школе и сразу увязли в рыхлом намокшем снегу.
   -Придется звать военных. Мы им помогли, теперь пусть помогают нас вытаскивать. Иначе тут по уши зароемся, - съязвил Мишка Афоничев.
   -Ничего, как-нибудь выберемся, - подбодрил я его и пошел проминать след.
   -Тебе-то что, у тебя во какие сапоги! Хоть день броди, - не вымокнешь. А я в лаптях давно промок до нитки и продрог весь, зуб на зуб не попасть, - заныл Санька Кудрявцев.
   В это время пошел дождь. И до того с неба то тянуло изморозью, то сыпал мокрый снег пополам с дождем, а теперь вот полил ледяной дождь.
   Слева от тропинки, в нескольких шагах стоял полуразвалившийся сарай. Чтобы совсем не намокнуть, мы напрямик пошли туда, утопая в глубоком мокром снегу.
   Сломанная дверь, распахнувшись на улицу, еле висела на одной ржавой петле. Внутри сарая стояли сумерки, пахло кислой гнилью. Под ногами хлюпала грязь вперемешку с талой водой.
   Только над половиной сарая сохранилась дырявая драночная крыша. Там же внизу на земле валялась груда сломанных ящиков. На досках грязно-зеленого цвета еще кое-где сохранились ряды черных поблекших цифр и такие же черные звездочки. Ванька Виноградов сразу определил, что это разбитые ящики из под снарядов.
   Выбрав место, где внизу нет воды и сверху не льет, мы натаскали туда досок, какие посуше, и собрались переждать, пока не кончится дождь.
   Ванька Виноградов, последним взявший с земли несколько досок, вдруг бросил их в сторону и закричал: "Ребята, глядите, тут снаряд!".
   Он лежал наполовину утопленный в грязи. Только острый нос с блестящим взрывателем торчал кверху и немного наискосок - в сторону двери. Ванька, уже видавший такие, сразу определил, что это наш, от гаубицы. Выгнав всех из сарая, Ванька стал выворачивать взрыватель. Но голыми руками не получилось. Не помог и пришедший на помощь его тезка Афоничев. "Видно резьба заржавела. Без ключа не вывернешь. И так оставлять боязно. Невзначай кто пнет ногой, так весь сарай разнесет и деревне достанется", - деловито пояснил Ванька Виноградов. Вдвоем они выволокли снаряд на середину сарая с надеждой, что так скорее заметят военные и уберут. В это время зазвенел звонок. Мы поспешили в школу.
   Как потом оказалось, поспешили не все. Ванька Виноградов остался. Он нашел тяжелый камень и швырнул его из-за косяка двери прямо в головку взрывателя. Ванька не промахнулся.
   Сперва мы почуяли, как дрогнула и дернулась куда-то в сторону земля под ногами. И сразу, оглушенные сильным взрывом, рухнули в снег, а, обернувшись, увидели столб черного дыма, высоко над ним пролет крыши, сорванной вместе со стропилами, летящие в разные стороны бревна и доски.
   Ваньку нашли распластанным на грязном снегу. Он лежал навзничь весь черный. Черное лицо казалось обгоревшим. Бывшие льняного цвета гладкие волосы черно курчавились, особенно спереди. Вместо глаз - узкие щелочки. И везде кровь: на лице темными запекшимися пятнами, а на животе алая, как будто сочащаяся откуда-то изнутри.
   Ванька не шевелился, только тихо стонал. К нам уже бежали двое военных от машины. Один тут же вернулся в деревню, чтобы вызвать из госпиталя санитаров. Другой - наклонился над Ванькой и прошептал: "Слава Богу, живой". Он сорвал с себя нижнюю рубашку, скомкав ее, положил Ваньке на окровавленный живот и опоясал вокруг своим широким брезентовым ремнем. "Там самая страшная рана. Видно большим осколком садануло. Как бы кровью не изошел... Теперь немного приостановится. А в госпитале хорошие хирурги. Быстро подлатают вашего приятеля. Молодой, выживет!" - приободрил военный, увидев наши понурые лица.
   Запыхавшись, напрямик по снегу, подбежали двое санитаров с носилками. Вместе с ними медсестра в белом халате. Она охнула, осмотрев рану, полила ее чем-то очень пахучим, наспех забинтовала и сказала санитарам: "Ребята, скорее его в медсанбат. Крови потерял много. Теперь от минут может жизнь зависеть". Санитары осторожно положили Ваньку на носилки и быстро понесли в госпиталь.
   Там уже все знали и готовились к срочной операции.
   Никто из нас тогда в школу не пошел. Мокрые, замерзшие, мы полдня простояли возле дома, где размещался военный госпиталь. Мы ждали. Уже после полудня вышел на улицу большой толстый мужик в белом халате, обрызганном кровью. Я подумал, что это кровь нашего Ваньки.
   Мужик закурил длинную папироску, несколько раз глубоко затянулся, а потом подошел к нам.
   -Дожидаетесь своего друга? Пока он останется у нас. Пару недель подлечим хорошенько. Коли сами задержимся на этот срок. А потом долечиваться отпустим домой. Так и передайте родителям.
   -У него одна мамка, а батька на фронте, - объяснил Мишка Афоничев.
   -Мамке сообщите, что операция была долгая и тяжелая. Я не берусь утверждать, что все железо вынул из мягких частей. Но внутри чисто. Не знаю сумеет ли он потом всех вас обставить на перегонки, но то, что будет жить, - уверен. Так и передайте его мамке.
   Мы все сделали так, как велел доктор.
  
   На следующее утро я, быстро позавтракав, собирался в школу. Бабушка торопила: "Ну, пошевеливайся! Ребята вот-вот зайдут, а ты еще босый и простоволосый". Взбодренный прибаутками, я только успел одеться, как в избу, едва не споткнувшись на пороге, влетел Колька Иванов.
   -В школу не надо! За ночь река так вздулась, что снесла все мосты и лавы. Ни учительнице, ни ученикам из-за реки в школу не попасть. Каникулы!
   -Какие каникулы, Прасковья Сергеевна давно предупредила, что каникул не будет, - возразил я.
   -Как не будет? Она сама, что, вплавь ринется? Так река на версту разлилась и лед идет. Учить-то нас некому. Значит, каникулы... - выпалил Колька, задыхающийся то ли от радости, то ли от быстрого бега.
  
   * * *
  
   Деревню опять наводнили военные. По жидкому снежному месиву на дровнях и розвальнях везли раненых. Исхудалые от бескормицы лошади еле тащились по рухнувшей дороге. Напротив нашей избы, у недостроенной школы, которую спешно приспособили под госпиталь, скопилась длинная вереница подвод. Раненых везли из-под Холма. Школа не могла вместить их всех. Многих с легкими ранениями развозили по домам. Первым делом заполнили нашу избу. Наверное потому, что она рядом со школой. Хорошо, что бабушка вовремя отправила тетю Дуню за соломой. Она успела сделать на полу мягкую подстилку раньше, чем туда начали укладывать рядами раненых.
   На улице сияло солнце. Оно насквозь просвечивало нашу избу, озаряя весенним светом исхудалые бледные лица красноармейцев. Бабушка подбадривала слабых, давая попить кипятку либо травяного настоя. А сама соображала, как им лучше помочь. В общем-то, тут и соображать было нечего. Для большинства раненых самое главное лекарство - еда. Хорошая еда. А где ее взять?
   Тетя Дуня опять днями молола остатки зерна, бабушка пекла хлебы и варила картошку. Тем и кормили раненых. Если могли подниматься, они, хромая, пробирались к столу. "Лежачим" бабушка прямо на постель подавала по куску хлеба и несколько картофелин.
   -Ешьте, ребята, поправляйтесь. От жидкой казенной каши, размазанной по котелку, сыт не будешь. А тут хоть не так сытная, но густая еда. Она силу придаст и здоровье подправит.
   -Спасибо, бабушка, век будем благодарны, - ответил один за всех, пытаясь забинтованными по локти руками чистить мелкую картошку.
   Однажды в сенях мама остановила бабушку и показала на последний мешок с зерном.
   -Еще так день-другой покормим, сами останемся голодать. До травы да новой картошки еще ох, как далеко. А старая картошка кончается. Одна мелочь осталась. Хорошо я на семена успела отобрать. А то и сажать было б нечего. Нельзя больше так транжирить остатки еды. Скоро детей начнем морить голодом. И корова, как на грех, отелится не раньше, чем через две недели.
   -Хоть и жалко их, но придется отказать. Раненые поправляются, даже бинты у некоторых фельдшерица сняла. Надо будет предупредить, что больше моченьки нет. Пусть не обессудят.
   -Вот ты и скажи. Сейчас скажи, - настаивала мама.
   -Скажу, куда денешься.
   Военные не обиделись. Еще раз благодарили бабушку и сообщили, что многих, которые поокрепли, скоро опять отправят на фронт.
  
   Начались дожди. Они смыли остатки снега на полях и дорогах. Только на северных склонах косогоров да у теневой стены хлева сохранились остатки еще недавних сугробов.
   Лед прошел, а вышедшая из берегов река долго не входила в свое русло, продлевая наши каникулы.
   Пролетели куда-то далеко на север гуси и журавли. В затопленных ивняках по всей пойме грузно барахтались тяжелые кряквы, подыскивая места для будущих гнездовий.
   Подсыхали окрестные поля. Как только появилась возможность ступать на черную землю, не опасаясь увязнуть по колено, мы с тетей Дуней пошли за прошлогодней картошкой. В прошлом году ее копали уже поздней осенью и второпях. Мы надеялись, что немало клубней осталось в земле. Думали даже, что найдутся сохранившиеся, не тронутые морозом, картофелины. Так бывало в прежние годы. Даже на перепаханных полях иногда всходила прошлогодняя картошка-самосевка.
   В этот раз надежды не оправдались. Слишком морозной была зима. Картошки находили много, но вся она размягченная от мороза, часто с лопнувшей шелухой, из-под которой выдавливалась белоснежная мякоть крахмала. Бабушка говорила, что и такая годится. Даже шутила: "Такую тереть не надо, сразу можно печь дерибанники. Получаются еще слаще, чем из целой".
   Такой картошки мы набрали по полкорзины. В ближайшей канаве ее хорошо вымыли и принесли домой. Дальше ею занималась бабушка. Все принесенное она снова перемыла в колодезной воде. Потом аккуратно выдавливала из каждой картофелины крахмалистое белое тесто, стараясь не загрязнить его остатками не смытой черной земли. Когда этого теста набралось около половины большой глиняной корчаги, бабушка добавила туда немного еще сохранившейся ржаной муки, вбила пару яичек и затем долго месила двумя руками. Из этого теста она напекла нам много румяных картофельных оладий, которые, как раз, и назывались дерибанниками. Тогда они сошли за лучшее лакомство. Пока оставалось немного постного масла, эти оладьи пеклись на сковороде в русской печке. Они отличались приятным вкусом и ароматом; были пышными внутри, а сверху и снизу покрыты особенной хрустящей корочкой золотистого цвета. Мы ели их с холодным жирным молоком от только что отелившейся нашей коровы Пестрехи.
   Копать прошлогоднюю картошку ходили каждый день. Она стала основной едой, потому что другой в доме не было.
   Когда кончилась мука и масло, бабушка стала печь дерибанники из "чистой" картошки. Они плохо отставали от сковороды. Тогда бабушка приспособилась "клеить" их на раскаленную чугунку. Так называли у нас металлическую печку-"буржуйку", которую зимними вечерами обычно топили для обогрева избы. Теперь у этой печки появилось другое предназначение. Бабушка шлепала на раскаленное железо мелкие тонкие оладьи и почти сразу переворачивала их на другой бок. Они поджаривались так быстро, что не успевали подгорать. И съедали такие оладьи, как обычно, с пылу с жару. Если к нам заходили мои приятели либо подружки сестер, бабушка всех угощала дерибанниками, и все их хвалили, как самую вкусную еду.
   На одних этих оладьях, наверное, было бы не выжить. В ту весну сорок второго года у нас получился Великий пост поневоле. Голодный пост. Спасла опять корова. Да еще дерибанники.
  
  
  
  
   * * *
  
   Весенние каникулы кончились в тот день, когда спала вода. По наспех наведенным лавам на шатких козлах, хоть с опаской, но перебралась к нашему берегу учительница и ребята, которые жили за рекой.
   На первом же уроке нам объявили, что из-за непомерно затянувшихся каникул теперь занятия в школе будут с утра и до вечера. Учительница просила предупредить об этом родителей. А еще она велела брать побольше еды. У кого что есть. Хоть картошки в "мундирах". "Иначе, обессиленные, и домой не дойдете", - сказала она.
   Опять похолодало. В настывших за каникулы классах казалось холоднее, чем на улице. Сырые дрова плохо горели в печках и не давали тепла. От парт, покрытых ледяной изморосью, замерзали руки. Мы сидели в пальто и рукавицах. Потом даже шапки пришлось одеть.
   Прасковья Сергеевна раздала нам самодельные тетради, которые она сшила на каникулах из разной по цвету бумаги, грубо обрезанной тупыми ножницами. Но больше всего тетрадок она сделала из каких-то книг. И каждую подписала своим четким аккуратным почерком.
   Поняв, что сейчас нас заставят писать, в классе начался гвалт. В рукавицах писать никто не смог, а голыми руками даже к парте не прикоснуться: их сразу сводит от холода.
   Тогда учительница решила занять нас чтением. Она читала, а мы слушали. С тех пор запомнились стихи про Клима Ворошилова.
   Климу Ворошилову письмо я написал.
   Товарищ Ворошилов, народный комиссар.
   В Красную армию нынешний год,
   В Красную армию брат мой идет.
   Я слышал, что фашисты задумали войну,
   Хотят они разграбить Советскую страну.
   Заканчивалось стихотворение такими патриотическими словами:
   А если брат мой милый погибнет на войне,
   Товарищ Ворошилов, доверь винтовку мне.
   Товарищ Ворошилов, я быстро подрасту
   И стану вместо брата с винтовкой на посту.
   До войны нам Давид Семенович читал стихи и сказки Пушкина, стихи Никитина и Некрасова. Теперь Прасковья Сергеевна приносила помятые газеты и оттуда читала все больше о войне. Даже загадки тогда печатались "военные". Две из них запомнились с тех давних пор.
  
   Рыча от ярости навстречу пулеметам,
   Железные слоны бежали по болотам,
   Ломая на бегу деревья и кусты,
   И стены и столбы, и башни и мосты.
   И налетели, вдруг, на вражеские пушки,
   И разметали их, как детские хлопушки.
   Отгадка, естественно, - наши танки.
  
   Вторая загадка звучала так:
  
   Между черными тучами рыщут
   Неустанные наши лучи
   И без отдыха на небе ищут
   Злого недруга в черной ночи.
   Отгадка - наши прожекторы.
  
   Были еще стихи о бедах, которые принесла война. Запали в памяти строчки из какой-то центральной газеты:
  
   Украина, ты в грохоте и в дыме
   Сейчас стоишь под лапой немчуры.
   Клянусь тебе, как матери родимой,
   Освободить от зверских рыл.
  
   Несмотря на холод в классе, мы сидели тихо и слушали Прасковью Сергеевну. Сама она читала с удовольствием и нам внушала: нет занятий интереснее, чем хорошее чтение.
   Были у нас, конечно, и уроки арифметики. Но проводила их учительница второпях, даже как-то с неохотой.
   С трудом одолев решение "примеров столбиком", я так и не научился решать задачи, особенно в несколько "вопросов".
   Потом, на следующий год, когда мне пришлось учиться в четвертом классе Плоскошской средней школы, новая учительница после первой контрольной работы сказала с печалью: "Тут надо начинать все с начала, с первого класса".
   "Раз надо, начну..." - подумал я в ответ.
   Но прохладное отношение ко всем точным наукам осталось на всю жизнь.
  
   * * *
  
   Пасху в этот год не праздновали. Все заслонила война. Да и как праздновать, если даже разговеться нечем. Бабушка долго берегла последний кусок соленого мяса, но потом и его скормила раненым. Не осталось даже ржаной муки на пасхальный пирог.
   -Нынче у нас нет разницы, что Пасха, что Великий пост. Теперь не до праздников. Кругом горе. Одним словом, война. К обеду не знаешь чего сварить. На одних дерибанниках много не попразднуешь. Скоро совсем червяка заморить будет нечем, - сетовала бабушка.
   -Сама виновата. Сколько раз я тебе говорила: армию, хоть умри, не накормишь, а детей малых уморишь с голоду. Так и вышло. Одно молоко спасает от погибели. Дай тебе волю, ты и корову бы скормила, - осерчав, отвечала мама сквозь слезы.
   -Грех так говорить в день Святого Воскресенья. Злобиться грех. Помолись лучше, попроси прощения у Господа.
   Бабушка зажгла лампадку перед божницей, опустилась на колени и, припадая лбом к полу, долго кланялась, осеняя себя крестом и шепча молитвы. Мама стала рядом, молча перекрестилась несколько раз, слегка кланяясь, и ушла заниматься своими делами. А бабушка подозвала меня и тоже велела молиться. Я опустился на колени и, часто крестясь, повторял за бабушкой:
   Христос воскрес из мертвых,
   Смертью смерть поправ...
  
   Закончив молитву, бабушка накормила нас праздничным обедом. Из той же мерзлой картошки, добавив туда молока и яичек, она приготовила в русской печке румяную дрочену, которая показалась вкуснее довоенных пасхальных лакомств.
  
   * * *
  
   Скоро после Пасхи, когда снег уже сошел, а трава еще не успела зазеленеть, возле нашей калитки, резко затормозив, остановился забрызганный грязью военный "Виллис". Из него лихо выпрыгнул коренастый человек в длиннополой командирской шинели и новых хромовых сапогах, еще сохранивших следы недавнего блеска. На голове у него была заломленная на бок фуражка с красным околышем и красной звездой. Из-под костяного козырька выглядывал кудрявый смоляно-черный чуб, свисающий до бровей.
   Я в это время как раз подходил к калитке, возвращаясь со школы.
   -Ты, пацан, отсюда, - спросил военный, кивнув в сторону нашего дома.
   -Отсюда, - ответил я одним словом.
   -А бабушка Лукерья тут живет?
   -Тут. А зачем она вам?
   -Дело есть. А какое, военная тайна. Ну, пойдем в дом, знакомиться будем, - весело сказал военный.
   Перемахнув через несколько ступенек, военный вбежал на крыльцо, а потом в сени и громко постучал в дверь.
   -Заходи, не заперто, - ответила на стук бабушка, - заходи, мил человек, повторила она и предложила неожиданному гостю сесть на лавку.
   -Да я совсем уже зашел, - ответил военный, широко улыбнувшись, - будем знакомиться, я капитан Батурлинов, дома Николаем звали, а батька Колькой кликал да нагайкой тыкал, - скороговоркой выпалил вошедший, быстро снял шинель, фуражку и сел на лавку к столу.
   -Мы всегда рады новому человеку. Вот только угощать нечем. Не сумели до свежей травы дотянуть. Не одни мы такие. Война всех подровняла в горе да бедах.
   Бабушка в это время пекла на раскаленной чугунке дерибанники, чтобы покормить меня после школы.
   -У нас каждый день одна и та же еда - из мороженой прошлогодней картошки. Что соберем на бывших колхозных полях, то и едим. Ты, добрый человек, к такой еде непривычный. Угощать не буду.
   -Что ты, бабушка! Разве за угощением я пришел? Сыт я и нос в табаке, - так обратил в шутку этот тяжелый разговор капитан.
   Он и вправду казался сытым и совсем не походил на тех изможденных красноармейцев, которые еще недавно квартировали в нашем доме. Даже командиры, которым приходилось бывать у нас, отличались усталым видом, и унылыми лицами. Они прибывали к нам с фронта.
   Капитан Батурлинов появился откуда-то с другой стороны. Одетый во все новенькое, с сияющими красной эмалью шпалами на петлицах, гладко выбритый, приятно пахнущий незнакомым одеколоном, - он казался человеком из довоенного времени, ехавшим на праздник, но случайно попавшим в наши унылые будни.
   Глядя на статную фигуру капитана, его иссиня-черные волосы, кудрявой шапкой аккуратно уложенные на голове, на черные мохнатые брови, бабушка не выдержала и спросила: "Никак, цыган будешь?"
   -Цыган!
   -Настоящий?
   -А какой же еще? Из самых, что ни на есть, таборных!
   -И в командирах ходишь?
   -В командирах. Цыган все может! - залихватски выпалил капитан.
   -А плясать умеешь? - допытывалась бабушка.
   -Как же цыгану не уметь плясать! - и он тут же сотворил ногами такую дробь, что у бабушки отпали все сомнения.
   -Я, грешница, думала, что цыгане умеют только плясать да коней воровать, - прямодушно заявила бабушка.
   -Цыгане, как и русские, всякие бывают, - серьезно закончил разговор капитан, подошел к окну и постучал по стеклу, сигналя кому-то.
   Почти сразу в избу вбежал красноармеец с чистеньким вещевым мешком.
   -Товарищ капитан...- хотел что-то доложить вошедший, но Батурлинов жестом остановил его и просто сказал: "Ты свободен. Жди."
   Когда красноармеец ушел, капитан, обернувшись к бабушке, спросил:
   -А по отчеству как зовут?
   -Была помоложе, Лукерьей Павловной звали. Теперь его приятели (бабушка кивнула в мою сторону) бабушкой Лушей зовут, а остальные бабой Лушкой.
   -Самовар у вас есть, Лукерья Павловна?
   -Самовар есть. Да чаю-сахару с довоенных пор не видывали. И самовар с тех же пор не ставили. Наверное, зазеленел весь. Пойду в сени погляжу.
   Самовар не позеленел, но покрылся толстым слоем пыли.
   -Сейчас я чуть почищу его и поставлю, пока в чугунке еще есть жаркие угли, - торопилась бабушка.
   -Я прикажу водителю, он все сделает, - возразил капитан.
   Но бабушка уже орудовала тряпкой, ворча себе под нос, что не мужичье это дело с самоваром возиться.
   Пока грелся самовар, капитан колдовал над столом. Первым делом он расстелил большое вафельное полотенце, такое белое, что даже в избе посветлело. Потом стал вынимать из мешка еду. Положил на полотенце буханку хлеба, похожую на кирпич, и начал быстро резать его своим длинным складным ножом. Хлеб показался мне почти белым, как булка. Но больше всего удивила его форма.
   -У нас раньше, когда была мука, пекли большие круглые караваи. А такого хлеба в деревне никто не видывал, - осмелившись, сообщил я капитану.
   -Это я сегодня утром в Торопце прямо из пекарни взял. Свеженький, был еще теплый. Сейчас отведаем как он на вкус.
   -Известно как. "Чистый" да белый на вид - он всегда хороший. Такие хлебы бабушка до войны да при немцах пекла. А теперь печь не из чего... , - по- взрослому, словами бабушки, ответил я капитану.
   А он продолжал потрошить свой мешок. Вынул блестящую жестяную банку, похожую на те, что находили мы на немецкой свалке. Когда он открыл ее тем же ножом, по избе пошел такой мясной дух, что у меня даже слюнки потекли. Есть захотелось так сильно, что появилась ноющая боль в животе.
   Капитан, как будто нарочно, дразнил своими яствами. Он уже резал тонкими колесиками небольшой кусок колбасы. До войны один раз приносила такую мама из магазина "для пробы". Колбаса очень понравилась. Но мама сказала, что она стоит дорого и если часто брать, то "зарплаты не хватит". И вот я снова вижу эту колбасу. Капитан режет ее тонко-тонко, "колесиков" получилось много, всем хватит.
   Рядом с колбасой, наш гость, насыпал горку мелких румяных сухариков, положил кубик сливочного масла в пергаментной бумаге, коробку пиленого сахару и пачку настоящего китайского чая.
   Бабушка аж охнула, увидев такое богатство.
   -А мне, мил человек Микола, тебя угощать нечем. Хлеб у нас совсем худой, мякинный; картошка кончилась, еле на семена сберегли немного; разве молока отведаешь свеженького.
   -Давай молока, а главное, самовар. Все разговоры на Руси за самоваром велись. У меня тоже к тебе, Лукерья Павловна, есть разговор. Долгий разговор, - необычно серьезным голосом закончил капитан.
   -Самовар готов. Вон, гляди, как распыхтелся. Только мне на стол его не поднять.
   -Это я мигом! - и Батурлинов одним махом поставил кипящий ведерный самовар на стол.
   Бабушка, где-то отыскав фарфоровый чайник со щербатым носиком, уже заваривала чай, а капитан, как хозяин, позвал нас к столу.
   Я уже не помню, когда ел досыта. В этот раз не просто насытился, а полакомился праздничным обедом, какого у нас не бывало и до войны. Все, чем угощал капитан, показалось мне необыкновенно вкусным. И не потому, что сильно проголодался. Наверное, это была действительно хорошая еда. Потом бабушка говорила: "Микола, видно, не просто военный, не просто большой начальник; он, должно быть, начальник и над начальниками, коли такой харч имеет. Вокруг многие с голоду пухнут и даже красноармейцев, даже раненых держат впроголодь, а он, вишь, сытый да гладкий; заслужил, значит".
   Пообедав, я собрался на улицу.
   -Иди, побегай... К Афоничевым сходи. А нам с Миколой побеседовать надо, - сказала бабушка, дав понять, что я свободен до вечера.
   У нас в деревне не говорили "пойду на улицу погуляю", все ребята говорили "пойду побегаю". Словом гулять обозначалось совсем другое. Гуляли парни с девками. Деревенская молва сильно осуждала того, кто гулял-гулял с одной, а потом к другой переметнулся. Про такого говорили - несамостоятельный. В том смысле, что ненадежный, несерьезный. Парням с такой дурной славой потом девки давали "отбой".
   Еще у нас говорили: "Пойду на гулянку". Гулянками назывались деревенские праздничные сборища с песнями и плясками под гармонь. Хоть на улице они проходили в летнюю пору, хоть зимой в избе, - все равно это были гулянки.
   А мы бегали.
   Я выскочил на улицу, глянул на военный "Виллис" с дремавшим шофером, и пошел в другой конец деревни к братьям Афоничевым, которые в тот день собирались ставить норот на щук.
   Уходя, я слышал, как бабушка выговаривала капитану:
   -Ты, как там его зовут..., кучера своего покличь в избу; пусть перекусит, чайку попьет да погреется.
   -Сейчас позову. Он быстро, по-солдатски. А потом нам с тобой еще побеседовать надо, - услышал я последние слова капитана и захлопнул за собой дверь.
   Вечером, вернувшись домой, я спросил, давно ли уехал капитан. Бабушка ответила, что недавно.
   -Что же он у нас так долго делал? - спросил я.
   -Разговаривали мы по делу. Потом я ему на картах гадала. Судьбу предсказывала.
   Лишь после войны, незадолго до своей смерти, рассказала мне бабушка про тот давний затянувшийся разговор с капитаном Батурлиновым.
   Часто она его потом вспоминала добрым словом.
   А тогда, не прошло и недели, Батурлинов снова заехал к нам, уже как старый знакомый. Опять привез гостинцев. И опять был у них с бабушкой долгий разговор "по делам". Опять один-на-один.
   Когда я мокрый и замерзший вернулся с улицы и залез на печку, чтобы отогреться, капитан рассказывал бабушке про свою жизнь. Может и не стал бы рассказывать, да бабушка очень уж допытывалась: как же так, цыган и в большие командиры выбился.
   Бабушка и все мы знали таборных цыган. Они частенько разбивали свои шатры на красивом месте по над речкой. Женщины с ребятишками ходили по деревне просили милостыню и гадали, расспросив перед этим все у соседей. Цыгане-мужики, если дело было зимой, просили сена "на кнут", воровали, что плохо лежит.
   И не знали у нас ни одного цыгана, который хоть мало-мальски учился грамоте.
   А тут цыган и сразу важный командир красной армии.
   Но, оказалось, не сразу и не вдруг стал командиром Николай Батурлинов.
  

* * *

  
   В начале двадцатых годов, когда еще чувствовались отголоски гражданской войны, случилась большая беда: чуть не всех соплеменников Николая скосил тиф. Умерли его родители, сестры и младший братишка. Николай выжил. Табор в это время кочевал где-то в белорусском Полесье. Четырехгодовалого цыганенка поместили в ближайший детдом. Там он отъелся на казенных харчах, окреп и в положенный срок пошел учиться.
   Скоро белобрысые детдомовцы узнали, что их чернявый одноклассник, - цыган. Стали задираться, а иной раз больно били. Просто так, ни за что. Сперва Николай терпел и ночами плакал, спрятавшись где-нибудь в детдомовском чулане. Не от боли плакал, а от обиды.
   Как-то раз, когда на него набросились толпой, Николай стал отмахиваться своими маленькими кулачонками и ненароком попал обидчику в нос, окровенив его. Ребята сразу утихомирились, а подрастающий цыганенок смекнул, что, оказывается, можно защитить себя. И с тех пор он всегда давал сдачи. Даже если нападали "кучей". Сам нередко ходил с синяками, но и другим не давал спуску. Тогда зауважали его даже драчуны из старших классов.
   Но Николай, слава Богу, сообразил, что на одних кулаках многого не добьешься в жизни. Стал он подолгу засиживаться над уроками, много читал.
   К десятому классу Николай Батурлинов, хорошо подросший, крепкий красивый парень, оказался в числе первых по учебе. Его давно заметили в школе.
   Однажды, в учительской, Николай случайно подслушал разговор директора школы: "Этого парня грех отдавать в ФЗУ, будем рекомендовать в военное училище".
   Такое было время. В Германии уже вовсю маршировали фашисты. Европа жила тревожным ожиданием войны. Не дремали и в Советском Союзе. Готовились "отразить любого врага".
   -Поедешь учиться. На военного. Командиром будешь. Очень ценная профессия. Парень ты грамотный, со способностями. Такие нужны в армии. К тому же там на всем готовом будешь. Оденут, обуют, хорошее питание дадут и крышу над головой. Только учись, не ленись. Да ты не из ленивых. И там, надеюсь, на отлично выучишься, - напутствовал Николая директор школы.
   -Постараюсь, - коротко ответил Николай.
   Военное училище Батурлинов окончил за год до войны. Командовал взводом, потом ротой НКВД.
   "В разгар войны подбросили мне грязную работу - поручили ловить дезертиров и всякую другую контру", - объяснял бабушке капитан.
  
   * * *
   Тогда многие у нас заметили, что куда-то пропали мужики-примаки. Не стало их с зимы, когда пришли наши. Никто в деревне не думал, что они сгинули все разом. Считали, что эти хитрые хохлы куда-то хорошо и надолго спрятались.
   С появлением капитана Батурлинова, прежних окруженцев-примаков стали называть незнакомым словом дезертиры. Я догадался, что не зря зачастил к нам капитан, не зря он так подолгу разговаривал с бабушкой.
   Даже соседка насторожилась. Она сама пришла к нам во двор и прямо спросила у тети Дуни:
   -Что это повадился к вам какой-то военный?
   -А Бог его знает. Говорит, к бабе Лушке. Погадать просил на картах. Сам цыган и гадать просит. Чудной какой-то он.
   -Чудной-то, чудной. Да как бы беду какую не учудил. Боюсь я его, - призналась соседка.
   Соседка ушла, а я вспомнил, как проговорился дома: про избушку в лесу, про хохлов-примаков, которые ее строили, про то, как дядя Гриша стращал нас, а потом просил показать петли на зайцев... И все это слышала бабушка.
   "Неужто бабушка на манер цыганок взялась гадать: сперва разузнает все, про кого надо, а потом берется за карты"- подумалось мне. Подтвердилась моя догадка уже на следующий день, когда опять к нам приехал капитан Батурлинов.
   -Ну-ка, погадай мне, Лукерья Павловна; расскажи, что было, что будет, а, главное, чем сердце успокоится.
   -Погадать- то можно, только карты у меня совсем растрепались.
   -Что поделаешь, какие есть. Я постараюсь тебе новенькие, атласные раздобыть. А пока придется обойтись старенькими.
   -Долго обходилась и теперь обойдусь.
   -А карты от старости не соврут? - ехидно улыбнувшись, спросил капитан.
   -Карты, может, и соврут, а я всю правду расскажу, - серьезно ответила бабушка.
   Все, что потом я услышал подтвердило догадку: не только у меня, но и у соседок, которые иногда заходили к нам по делам, бабушка, как бы ненароком, выпытывала о примаках. Будучи открытым бесхитростным человеком, она так ловко задавала, казалось, самые незначимые вопросы, а потом, незаметно переводила разговор на что-то другое, житейское, что ни у одной из ее собеседниц не возникло никаких подозрений. Видно капитан не зря долго беседовал с ней, хорошо втолковал и важность дела, и преподал уроки "конспирации". Говоря попросту, капитан научил бабушку вызывать на откровенный разговор других, а самой делать вид, что это ее не очень-то и интересует - так, детское любопытство. Хоть старая, но очень умная бабушка хорошо постигла эту науку. Вот и играли они теперь с капитаном "в гадалку". Серьезно играли. Несмотря на озорные словесные шутки, которыми сыпал капитан.
   -Ну, давай, бабуля, гадай цыгану на короля треф.
   -Погадаю и на короля треф, и на червонную даму. Может на даму верней будет. От нее и до короля недалек путь, - с ухмылкой намекнула бабушка, раскладывая карты.
   Я пошел на крыльцо доделывать свой лук. Вернее, можжевеловый лук с тугой веревочной тетивой был готов уже вчера. Оставалось сделать стрелы. Но у меня не нашлось сухой сосновой доски без сучков, которая годилась бы для такого случая. Обрезок доски мне дал Мишка Афоничев. Подточив нож о кирпич, я занялся стрелами. Вспомнил, как учил меня этому Алька Серебряков. Вся хитрость тут была в том, чтобы сделать стрелу одинаково тонкой на всю длину, кроме концов. Передний конец должен быть утолщенным. Его мы называли головкой. Венчал головку либо жестяной наконечник, либо короткий тонкий гвоздик. Другой конец стрелы - хвост - выстругивался в виде неширокой тонкой лопаточки. Получалось что-то похожее на оперение. Если сделать все правильно, такие стрелы летели далеко и в умелых руках без промаха попадали в цель.
   Я сидел на крыльце и осколком бутылочного стекла обтачивал головку стрелы. Подошел капитан Батурлинов и сел рядом.
   -Ну что, Витек, оружие готовишь? С кем сражаться собрался? - улыбаясь спросил он. После первого нашего знакомства, капитан называл меня безымянно - "пацан". Потом, когда узнал имя, стал кликать "Витек". Хотя ни дома, ни в деревне, никто меня так не называл.
   -Я не сражаться, а в цель стрелять буду. Многие ребята хорошо попадают, метко. И я так хочу научиться.
   -Это похвально. Хороший стрелок, - хороший воин. Я бы с тобой в охотку тоже пострелял из лука. Но нет времени. Тороплюсь. Сейчас я уеду. Дел полно. Хлопотных дел, парень. Но ты мне вот что скажи: помнишь ли место, где вы с ребятами избушку в лесу видели.
   -А вы откуда про нее знаете?
   -Я много чего знаю. Работа такая. Но и я знаю не все. Потому и пришел у тебя спросить - помнишь ли дорогу к избушке.
   -Помню. Только тогда зима была и натоптанная тропинка по снегу. Сейчас все растаяло. Сразу и не найдешь дорогу.
   -Хотя бы примерно на карте можешь показать, где это место?
   -А разве есть такая карта, где это место?...
   -Все места есть на какой-нибудь карте. Нам бы хоть это найти.
   Капитан открыл кожаную сумку, вынул оттуда большую зеленую карту на толстой лощеной бумаге и стал показывать мне.
   -Вот, смотри, тут ваша деревня. Видишь, написано Понизовье.
   -Вижу, - ответил я с удивлением.
   По- ни- зовье, - прочитал я почти по слогам название своей деревни, нарисованное красивыми черными буквами по зеленому. Никогда раньше не думал, что бывают такие карты, где есть даже наша деревня. Раньше я любовался картой во всю стену на нашем хуторе Алешня. В школе нам показывали карту СССР. На той карте даже наш учитель не смог бы найти деревню Понизовье. А тут я увидел и нашу и соседние деревни, и райцентр - поселок Плоскошь, и дорогу от деревни к райцентру, помеченную точечками.
   Батурлинов объяснил, что карта называется "двухверстка". Каждый сантиметр на карте соответствует двум верстам.
   -Покажи, как и куда вы шли?
   -Вот туда, - и я показал через окно в сторону школы.
   -Понятно. Значит, на восток. По карте это примерно сюда.
   -Но, мы не мерили далеко ли шли. И по карте теперь я не знаю, как определить то место.
   -Сейчас померим вместе, - капитан достал из сумки прозрачную линейку с дырочками в виде кружочков, квадратиков и разных других фигурок. Не успел он приложить линейку к карте, как я почти вскрикнул:
   -Ой, глядите! Алешня написано. Это речка такая. Там до войны наш хутор стоял. Но в тот раз мы так далеко не ходили. Избушка ближе. Хотя по той же дороге. Но мы потом свернули.
   -Куда свернули и где, вот карандаш, покажи хоть приблизительно.
   -Где-то тут, на полпути к Алешне, свернули мы налево.
   -Значит в двух с небольшим верстах от деревни.
   -Вроде бы так- неуверенно подтвердил я.
   -Понятно. Хотя и не очень..., - сказал капитан, дал мне кусочек сахару и уехал. А я остался стругать-точить свои стрелы.
   Назавтра Батурлинов зашел к нам в избу "всего на минутку". Он выглядел измотанным и сердитым. Даже не шутил, как обычно. Бабушке сказал, что сейчас уезжает.
   -Много работы. Кончать ее надо сегодня засветло. Иначе поздно будет.
   -Ну, благослови тебя Господь, - напутствовала бабушка.
   -Бог то Бог, да, говорят, сам не будь плох. Избушку в лесу нашли, но пустую. И свежих следов там не видно. Придется искать в другом месте. Да лес велик. Весь не обшаришь.
   -По всему лесу незачем шарить. Не уж то забыл, как я тебе на червонную даму гадала? - многозначительно намекнула бабушка.
   -Не забыл. Права ты, Лукерья Павловна. Придется браться за червонную даму. Не хотел я... Больно хорошая баба: молодая, красивая. И вины за ней большой нет. Разве поставишь в вину молодость да красоту, на которую мужики липнут, как мухи на мед. Я давно за ней присматриваю. Теперь придется брать за бока. Хотя и жалко.
   -Вот и пожалей, коли нет за ней большой вины. У нее дитя малое. Мужик-хохол, говорят, не обижал мальчонку. На санках катал, разные игрушки ладил. Привязалась к нему баба. Мужик, знать, добрый степенный, работящий.
   -Не могу я никого жалеть. Потому что виноватые они. А кто - сколько, суд разберется. Только сперва переловить всех надо.
   -Наверное, по твоей части они и провинились, но в деревне ни про одного никто худого слова не скажет.
   -Провинились они, Лукерья Павловна, сильно провинились. Твой сын с зятем на фронте, может, погибли давно (не дай Бог), а эти за бабьи подолы прячутся. Отвечать им придется по всей строгости законов военного времени.
   Капитан уехал и долго не появлялся у нас. Бабушка грустила, часто раскладывая свои старенькие карты. Она гадала на друга Миколу, ставшего почти членом нашей семьи. И все выходило, что его "трефовый интерес" крутится где-то рядом с дамой червей.
   -Пропал, как в воду канул, - сетовала бабушка.
   -Найдется. На сей раз он уехал с красноармейцами. Их целая машина и все с автоматами. Такие не дадут в обиду, -утешал я бабушку.
   -Может, его на фронт отправили. Сколько у нас всяких военных перебывало. Подлечатся, отдохнут и опять воевать гонят. В стороне Холма вон как сильно грохочет. Фронт все ближе к нам движется. Вдруг, и Миколу туда отправили.
   -Нет, бабушка. Помнишь, капитан говорил, что у него фронт рядом, везде. Только его не видно. "Даже на картах не угадаешь, где этот фронт" - шутил капитан. А еще он говорил, что поставлен выполнять "особое задание". Вот и выполняет, - объяснял я бабушке словами Батурлинова.
   -Война идет, сынок, - ласково и печально сказала бабушка, - на войне, ведь, могут убить. Сам говорил, что эти мужики, как их там зовут..., которых ловит Микола , короткие ружья прятали под пальтушками.
   Капитан Батурлинов появился у нас через несколько дней. Он без стука влетел в избу и прямо от порога выпалил:
   -Ну, бабушка, кричи ура! Война кончилась, все по домам!
   Бабушка опешила. Даже слова не могла вымолвить. Потом говорила, будто язык онемел в один миг. Когда пришла в себя, то спросила:
   -Как это кончилась, когда я глухая и то слышу: с севера иной раз так громыхнет, - вся земля ходуном ходит.
   -Это далеко. А я про свою войну. Переловили мои хлопцы всех дезертиров, живьем взяли. Чисто теперь в лесу.
   -Долго пришлось ловить. Я боялась, живой ли ты. Карты все худое показывали. Видно тяжко пришлось?
   -А ты как думала? Почти неделю сторожили "червонную даму". Спугнул ее кто-то. Либо сама почуяла. На всех тропинках лесных поставил я своих ребят. Строго наказал стеречь ходы и выходы. Слушать и смотреть приказал, а самим онеметь и сидеть без движения. Много дней сидели, бесшумно меняя один другого. Сидели до посинения от холода и сырости. Слушали каждый треск сучка, не пропускали шорох мышки. И глядели во все глаза. А она, эта чертова дама, все не шла. Но я помнил, Лукерья Павловна, твои слова, что голод, не тетка. Знал - придет, принесет еду. Сам ждал и приказал всем своим ребятам ждать. Просил каждого набраться терпения и обещал отблагодарить.
   -И что? Высмотрели, выследили, дождались?
   -А как же! Пришла все-таки красавица. Осторожно шла. Совсем не слышно. Около двоих беззвучно прошмыгнула, а следующий заметил. Почти рядом с тропинкой стоял. Кивнул головой напарнику, а сам, чуть приотстав, пошел следом. И остальные пошли за ними. Вдруг подмога понадобится.
   -Выходит, она сама и привела твоих ребят?
   -Вот именно, сама. Далеко привела. Чуть не к Алешне. У них там, на высоком берегу, в крутом косогоре, такая землянка сделана, что с пушки не прошибешь. Как настоящий ДЗОТ.
   -Они противились, палили с ружей, - допытывалась бабушка.
   -Нет. Их сразу предупредили, что живыми можно выйти только с поднятыми вверх руками. Так они и вышли. Вместе с твоей соседкой.
   -А теперь что с ними будут делать?
   -Судить будут. Военный трибунал будет судить.
   -И баб наших, которые своим хахалям еду носили, тоже накажут?
   -Их тоже будут судить за сокрытие дезертиров.
   -Небось, бабам тоже тюрьма грозит?
   -Бабам тюрьма, а мужикам - хуже.
   -Расстреляют их?
   -Если не расстреляют, то пошлют в штрафной батальон или, как у нас говорят, штрафбат. Это, иной раз, не лучше расстрела. Приговоренных к штрафбату, на фронт гонят в самое пекло. Прямо под пулеметные очереди немцев. Если кто остановится, - свои расстреляют в спину. Их, ведь, как изменников Родины будут судить. А за такое высшая мера положена, - объяснил капитан.
   -Выходит, хоть так, хоть этак, - мужиков жизни лишат?
   -В штрафных батальонах некоторые выживают. Даже ордена получают и прощение. Если, конечно, как говорят, кровью искупили свою вину.
   -Хоть и провинились они, но жалко мужиков. Всю зиму прожили тут бок о бок тихо-смирно. Не воровали, не убивали никого.
   -Ладно, не будем больше об этом. Уезжаю я, Лукерья Павловна. Прямо сейчас уезжаю вместе со своей командой. Приказано в другие места отправляться. Спасибо тебе за приют и ласку.
   -Да что ты, мил человек Микола! Не за что! Ты за это время стал мне как сын родной. Он, может, сгинул уже где-то, а тебе дай Бог здоровья.
   -Еще раз спасибо тебе, бабушка Лукерья. Это вам, чтобы подкормиться немного, - кивнул капитан в сторону вещмешка, лежавшего на лавке у стола.
   -Что, ты! Не пропадем мы. Пока корова есть, с голоду не помрем. Бери свой мешок. Самому пригодится. Небось, дорога дальняя.
   -Я на службе и на всем готовом. А ты, хоть немного ребятишек подкормишь.
   -Ну, спасибо, мил человек. Случится сюда дорога, заходи хоть днем, хоть ночью. А я молиться буду. Спаси-сохрани тебя, Господи, - и бабушка трижды размашисто перекрестила капитана.
   -Это тебе обещанные карты, новенькие, атласные. Будешь гадать, меня вспомнишь, - ответил Батурлинов на благословение бабушки.
   -Я и так не забуду. А за карты отдельное спасибо.
   -И тебе есть подарок, - сказал капитан, обернувшись в мою сторону; он вынул из кармана маленький складной ножик с желтой костяной ручкой и подал мне, - пригодится строгать твои стрелы.
   Я от неожиданности даже не успел поблагодарить капитана. Он низко поклонился бабушке, пожал мне, как большому, руку и сказал второпях: "Ну, я пошел. Заждались там меня мои хлопцы. Всего вам доброго. До встречи...".
   Он хлопнул дверью и вышел на улицу. Сразу зафырчал автомобиль, и капитан Батурлинов уехал. Больше мы ничего не слышали о нем. Время от времени бабушка гадала на картах. Выходило по-разному. Если худо, мы с ней считали, что карты врут.
   Вспоминали мы с бабушкой капитана до самого конца войны. Думали, вдруг, ненароком, заедет по каким-нибудь своим делам. Но не было про него ни слуху, ни духу.
   И после войны вспоминали. До самой бабушкиной кончины. Но капитан так и не дал о себе знать. Он сам не раз говорил, что война есть война и на ней всякое может случиться. А нам с бабушкой все казалось, что живет где-нибудь этот разудалый цыган, добрый человек, может быть, уже большой начальник. Не до нас ему.
   Под конец, уставши ждать, бабушка все чаще повторяла мне: "Видно судьба у Миколы-цыгана такая же, как у твоего батьки с дядей, как у всех деревенских мужиков. Война!"
   * * *
  
   В Егорий, когда зазеленели поля и луга, выгнали в поле коров. До войны такой день ждали, как праздник. Уже с раннего утра пастухи обходили деревню, оглашая округу трубными звуками рожка. Принаряженные хозяйки выгоняли своих буренок, украшенных яркими лентами. В каждом доме одаривали пастухов то яичком, то ломтем розового шпика, то краюхой ароматного ржаного хлеба. А к вечеру, когда стадо возвращалось в деревню, во многих домах преподносили пастухам по чарке спиртного.
   Весной сорок второго года ничего этого не было. Коров выгоняли тихо, буднично. Без лент, гостинцев и чарок для пастуха.
   И все-таки радостью светились лица женщин, провожавших стадо. Они радовались появлению первой травы, весеннему солнцу, теплу. Изнуренные долгой голодной зимой, они знали, что скоро на заливных лугах вдоль реки появится кислица, а там, глядишь, и до нового урожая рукой подать. И, конечно, все надеялись, что на вольных выгонах отъедятся отощавшие от бескормицы коровы и скоро прибавят молока.
   Поля подсохли, стала прогреваться земля. Мы с мамой и тетей Дуней вечерами перекапывали огород под картошку. И на своем огороде попадались прошлогодние подмороженные картофелины, сочащиеся белой крахмалистой массой. Я собирал их и, время от времени, таскал в избу, где бабушка на раскаленной чугунке пекла дерибанники. Их мы потом ели перед сном, запивая молоком.
   Каждое утро я уходил в школу. На Шешенском поле подсохли последние лужи. Теперь с конца в конец можно было ходить, не замочив ноги. Этому особенно радовались деревенские ребята, обутые в лапти.
   Все мы давно уже привыкли к постоянному глухому гулу коннонады. Но последнее время все чаще содрогалась земля под ногами, иногда в избе с потолка сыпалась труха и бабушка не раз говорила: "Хоромина наша может и выдержит, а вот, боюсь, как бы не рухнула печка". И опять пошли разговоры про немцев, которые снова теснят наших под Холмом.
   "К лету немцы еще больше осатанеют. Фронт, видно, к нам приближается. Как бы военные опять не хлынули в деревню. Теперь их и подкормить не чем", - со вздохом говорила бабушка.
   А мы, не глядя на усиливающуюся канонаду, в очередной раз шли в школу. Когда с трудом перешли еще многоводный Зайцев ручей, над головой что-то прошелестело. Как флаг на сильном ветру. Потом скоро раздался далекий гул, похожий на взрыв снаряда или бомбы. Все остановились, стали прислушиваться. И опять громыхнуло далеко справа, снова послышался шелест над головой, а следом взрыв. Я стал считать взрывы, но скоро сбился со счета.
   В это время нам навстречу с горки спускался бородатый старик в лаптях и латаном полушубке, несмотря на мелкий накрапывающий дождик.
   -Что, ребята, испугались? - спросил он.
   -А как же? Вдруг по нам стрельнут, - ответил Колька Иванов.
   -Это наши. Они по своим не стреляют. Точно скажу, - бьют дальнобойные орудия, гаубицы называются. Во-во, слышите... Я этот звук еще с первой германской на всю жизнь запомнил. Теперь бабахнет...
   В этот миг громыхнуло еще сильнее.
   -А куда наши стреляют, - спросил я.
   -Известно куда, по немцам. Далеко стреляют. Верст за десять отсюда. Значит и до немецких позиций не дальше. Худо дело, ребята. Как бы немец к лету опять не попер сюда. Он и раньше так воевал: зимой вяло, что таракан на морозе, а к лету очухается, разъярится так, что пощады не жди.
   Помрачневший на лицо старик торопливо засеменил вниз к ручью, а мы, спохватившись, побежали в школу.
   Жилось в это время голодно. Дома бабушка хоть дерибанниками подкармливала да варила иногда "суп - ритатуй". И то каждый день тужила, что к супу нечего взять в левую руку. Пока была квашеная капуста, из нее варили щи, а вместо хлеба, "на прикуску" брали в левую руку по картофелине. Теперь нечего было брать ни в правую руку, ни в левую. Особенно бабушка страдала, что не могла ничего мне дать на перекуску в школу.
   Даже до войны, когда варили вдоволь густой сытной еды, за столом не обходились без хлеба. Его "брали в левую руку" и с любым супом, и с картошкой, и с огурцом. Особенно много хлеба, когда он был "чистым", съедалось с молоком. Если почему-то на столе не находилось хлеба, то просили подать чего-нибудь "на прикуску". Но такое случалось редко. Потому что каждую неделю бабушка в большой квашне "творила тесто" и пекла по три-четыре круглых высоких каравая. Бабушка не велела даже вспоминать про те времена, чтобы "не бередить душу".
   Не знаю, кому первому в деревне пришло в голову попробовать в пищу липовые опилки. Мы с тетей Дуней тоже пошли в липки. Спилили там нетолстое деревцо, а потом разделали его на тонкие колесики, чтобы получилось больше опилок. Колесиков набралось много, целый ворох, а опилок, как говорят, кот наплакал.
   Дома опилки бабушка высушила в русской печке на горячем поду, потом мы с тетей Дуней смололи их на ручных жерновах. Получилась серовато-желтая мука. Но жесткая, шершавая на ощупь, не такая, как хлебная. Даже пробовали толочь поджаренные опилки в ступе, просеивать через мелкое сито и все равно мягкости настоящей муки не достигли. "Дерево, оно и есть дерево" - ворчала бабушка, замешивая тесто из липовой муки. Она добавила туда отрубей, а еще кислицы. Так называли у нас щавель. Накануне я нащипал его целую корзину; на Водасе, у бывшего бабушкиного хутора. Из-за комаров, щипать пришлось с травой, а потом перебирать целый вечер. Чистый щавель бабушка в корытце долго рубила сечкой, пока он не превратился в тесто. Это кисличное тесто бабушка замесила мукой из опилок с отрубями. Оно получилось грязно-зеленого цвета, испускало кисловатый дух и рассыпалось в руках. Лепешки никак не клеились. "На поду из такого теста ничего не испечешь. Только размажешь по кирпичам. Придется искать сковороды" - тужила бабушка.
   Сковороды, которыми не пользовались с довоенных времен, успели заржаветь. Мне досталось их чистить. Пришлось потрудиться. Сперва дресвой, потом речным песком, потом золой. Вычистил хорошо. Даже бабушка похвалила: "Они и до войны, когда блины пекли на масленице, так не блестели".
   Отскрести сковороды оказалось просто. Требовалось еще найти чем-то их помазать. Где-то в ларе сыскала бабушка птичье крыло в миске с остатками довоенного сала. Этими остатками и мазала она раскаленные сковороды, прежде чем положить туда на каждую по липово-кисличной лепешке.
   Первую, чуть остывшую лепешку бабушка дала мне "на пробу". По гримасе на лице, она поняла, что лепешки не мед. Сама она тоже отломила кусочек и долго валяла во рту.
   -Запивая молоком, может как-то и проглотишь, а без всего, - худо, - так оценила бабушка свою выпечку.
   -Привыкнем как-нибудь, - утешил я бабушку, - попробую в школу взять, все же лучше, чем гольем молоко.
   Из-за такой жизни, с каждой неделей, с каждым днем, в школу приходило все меньше ребят. Оно и понятно: на голодный желудок много не научишься. Но те, кто выдержал до конца, благополучно закончили очередной класс. У меня это был третий.
   Учились мы до конца июня. Прасковья Сергеевна сказала, что это за пропущенные из-за оккупации зимние месяцы и за непомерно длинные каникулы, в связи с затянувшимся половодьем.
   На последнем уроке мы почти не слушали учительницу, а больше глядели в приоткрытые окна и внимали пению птиц да жужжанию пчел на старых липах.
   К концу урока в класс зашел Давид Семенович. Он поздравил нас с окончанием учебного года, посетовал, что этот год получился куцым и предупредил: все упущенное придется наверстывать в следующих классах, в новом учебном году. Но, главное, он просил передать родителям, чтобы помогли подготовить школу к будущей зиме. Говорил он об утеплении окон и дверей, о заготовке дров, о множестве других дел. А потом высказал надежду, что следующий год будет легче, удачливее, лучше. И учиться тогда будем " по полной программе".
   Но ошибся наш учитель. Все тогда ошиблись в своих надеждах на что-то лучшее. Не оправдались надежды.
   Хоть с каждым днем громче слышалась канонада, никто не думал, что немцы опять пойдут в наступление и фронт вплотную придвинется к нашей деревне.
   Не знал Давид Семенович, не мог он предвидеть и предугадать, что не будет у нас ни раздольных летних каникул, ни нового учебного года. Не мог он подумать, что станут ненужными все дела по ремонту школы, заготовке дров; не понадобятся хлопоты об учебниках и тетрадях. Не смекнул этого старый учитель, потому что верил в нашу победу и не раз говорил: "дайте срок, пришибут немцев не хуже, чем в первую германскую".
   А фронт все громче давал о себе знать гулом орудий и очередным наплывом военных, заполнивших деревню.
   В начале июля мы с мамой копали первый раз картошку-скороспелку и приятно удивлялись, что она "крупная и родная", как никогда. В тот же день бабушка сняла первые огурцы, все в колючих пупырышках и еще окропленные утренней росой.. Мы, как говорят, воспряли духом. "Теперь, может, сыты не будем, но и с голоду не помрем" - подбодрила бабушка.
   На следующее утро она подняла нас "ни свет, ни заря" и озабоченно сказала: "Гляньте-ка в окно, что делается!"
   По деревне одна за другой со скрипом двигались парные подводы, запряженные лошадьми, похожими на немецких битюгов. Все лошади одинаковой карей масти, а вместо обычных телег, - тяжелые фуры.
   -Чует мое сердце, не к добру это, - с тревогой заметила бабушка.
   -Не первый раз войска, фронт рядом. Телеги все порожняком. Может кладь какую на фронт повезут, - пыталась успокоить ее мама.
   -Эти какие-то особенные. От них беды жди. Вишь, как обозом вдоль деревни вытянулись. В дома не идут. Ждут чего-то. Не к добру, не к добру...
   Войска и вправду вроде бы чего-то ждали. Коням подвезли на двух телегах свеженакошенной травы, а потом каждому навесили на морду по торбе с овсом. Красноармейцы деловито осматривали и поправляли сбрую, проверяли подковы. Как будто собирались в дальнюю дорогу.
   Дома у нас насторожились.
   Однако мы первый раз за последнее время, - сытно пообедали. Из оставшейся от завтрака толченой картошки с молоком, бабушка приготовила очень вкусную запеканку, вбив туда пару яичек. А к картофельной запеканке подала каждому по огурчику. Я свой разрезал вдоль, посыпал солью и потер одну половинку о другую. Получился огурец свежий и в то же время подсоленный. Румяная запеканка с этим огурцом казалась лакомым блюдом.
   "Ешьте, ешьте, - говорила бабушка, - даст Бог, скоро рожь начнет поспевать. Выколосилась дружно. Урожай должен быть хороший. Может, и с хлебом будем".
   Она часто бралась за карты. На кого ль ни погадает, все плохо выходит. Ложится то десятка виней, то туз той же масти. "Хуже не придумаешь", - говорила бабушка. Карты показывали, что впереди нас ждут одни неприятности. Да еще дальняя дорога. На этот раз карты не соврали...

Часть 4 Эвакуация

  
   "Все на восток, все на восток; хоть бы одна подвода на запад". Это первая строчка из полузабытой книги Бориса Горбатова - "Непокоренные", которую я прочитал уже после войны. Суровые и печальные слова известного писателя поразили меня тогда. Они с тревогой вспоминались потом, многие годы спустя, потому что очень точно отражали тягостную атмосферу, в какую попали люди, изгнанные войной с насиженных мест. Такая атмосфера возникла у нас около середины августа сорок второго года, когда в деревне опять прозвучало слово "эвакуация". На этот раз прозвучало всерьез, даже грозно, - под лязг ружейных затворов. Многие не понимали смысла этого чужого слова, никто не ведал, сколько за ним горя и слез.
   Понятие пришло в тот момент, когда выстроившийся вдоль деревни обоз, тронулся с места. Громоздкие фуры стали по очереди подъезжать к деревенским избам. Каждой фурой правил красноармеец с винтовкой.
   Люди, почуяв беду, высыпали на улицу и стали, по привычке, собираться вокруг сельсовета. Туда же подкатила машина "полуторка". Из нее высунулся военный, видно командир, и, став на подножку, обратился к собравшимся селянам с короткой речью:
   "Внимание, товарищи! Начинается эвакуация. На сборы вам дается два часа. Приказываю взять все документы, деньги, одежду, обувь и продукты на первое время. Транспорта мало. Будем на одну подводу грузить по две семьи. Так что лишнего не берите. Но не забудьте полушубки и валенки. На тот случай, если зимовать придется не дома.
   На телегах поедут женщины, старики и малые дети. Остальные пойдут пешком. Пока поедете до райцентра. Там распорядятся, куда и как дальше. Прошу всех поторопиться. Фронт рядом. Он приближается с каждым часом. Сами слышите, как усиливается грохот разрывов. Приказ командования, чтобы через два часа в деревне не осталось ни единой души!"
   Молоденький лейтенант с двумя красными кубиками на петлицах, прокричавший эту речь, выглядел мальчишкой. Он изо всех сил старался придать суровость своему розовощекому лицу, покрытому короткой рыжей щетиной, но не напугал, а только раззадорил собравшихся. Народ зашумел, закричал, загалдел. Люди не пошли по домам, а плотной толпой двинулись вдоль деревни. На шум вышла за калитку моя бабушка, опираясь на длинный кол вместо клюки. Сильно хромая на правую ногу, она подошла к лейтенанту.
   -С чем пожаловал, молодой человек? Зашел бы в избу, если есть разговор.
   -Некогда, бабушка! Вы тоже быстро собирайтесь. Срочная эвакуация!
   -Какая кувация? Мы не знаем про что речь.
   -Грузиться надо и уезжать скорей. Фронт к вашей деревне движется. Слышите, снаряды рвутся совсем близко.
   -Как, уезжать? Нам уезжать некуда. Никто нигде нас не поджидает.
   -Там власти скажут, где кому жить. А теперь берите самое нужное и поехали. Только быстро.
   -Мы торопиться не привыкли. Скоро котята родятся, да слепые.
   -Ты, бабушка, кончай прибаутки и дай своим команду, чтобы вещи собирали и еду на дорогу.
   -А это все кому останется, - бабушка показала палкой на огород и дом, - смотри: рожь созрела, жать пора; картошка уродилась хорошая, через неделю копать надо; поспевают всякие огородные овощи; мы совсем недавно кормиться стали по-людски; что, все это бросить и опять с голода пухнуть?
   -Там, куда приедете, вас всем необходимым обеспечат.
   -Держи карман шире... Да мы и не привыкли жить на дармовщину.
   -Государство позаботится, чтобы все эвакуированные от линии фронта, были сыты.
   -Про нас таких никто и знать не знает. Никому мы не нужны и никуда не поедем. Вот весь мой сказ.
   Лейтенант хотел что-то возразить, но бабушка уже ковыляла вдоль деревни, опираясь на обломок жерди, как на посох. Она шла от дома к дому, со двора одних соседей к другим и везде кричала до хрипоты: "Никуда не поедем, никуда не поедем!". Люди выходили на улицу, шли за бабушкой и уже хором повторяли: "Не поедем, не поедем!"
   В это время мама с тетей Дуней, поняв, что дело нешуточное, собирались в дорогу. Они складывали в мешки одежду, валенки, кое-какую еду. Отдельно мама уложила, обернув полотенцем, хороший отцовский костюм и свои вещи, какие получше. "Придет худое голодное время, может обменяем на что-нибудь съестное" - подумала она.
   Под нашими окнами неожиданно раздался шум, крики. Мы с мамой, догадавшись, в чем дело, выбежали на улицу.
   -Только тронь, паршивец! Ишь, ружьем размахался. Смотри, я дрыном тебе по шее заеду так, что про ружье забудешь, - кричала наша бабушка, размахивая колом под самым носом у красноармейца, держащего наизготовку карабин.
   -Ты, бабуля, прекрати тут агитацию. Есть приказ - всех эвакуировать. Лучше в дорогу собирайся, пока не поздно. И прекрати народ баламутить!
   -Сам ты, баламут и молокосос! Еще учить меня вздумал. А на ваш приказ - мне наплевать. Пусть только попробует тронуть меня ваш приказчик. Я его в избу не пущу. И твоей ноги, чтобы больше тут не было!
   Мы еле успокоили бабушку и увели домой.
   Мереные два часа на сборы, кончались. Нам и столько времени не понадобилось. Уже стояли мешки с пожитками, приготовленные к погрузке, вещевой мешок с едой на дорогу. Денег и документов у нас никаких не было. Правда, в последний момент мама вспомнила про наши метрики. Она их еле нашла где-то за божницей и спрятала подальше при себе.
   Все остальное было приказано оставить, как есть, а дом закрыть на замок. "У нас, отродясь, не было замков. В магазин их как-то привезли несколько штук. Хотела взять один, а потом подумала - зачем. Выходит, зря не взяла", - сетовала мама.
   В деревне редко кто закрывал дома на замок. Я видел замок только у Афоничевых. У тети Оли даже шкафчик запирался на ключ. Были замки и в некоторых других домах, что побогаче. А в большинстве, если все уходили в лес или на покос, просто подпирали дверь палкой. Не от воров, а для тех, кто забредет нечаянно, чтобы знал, - дома никого нет. Воровства же в деревне я не припомню. Если кто из нашей ребячьей компании выдернет в чужом огороде морковку либо брюкву, это считалось детской шалостью, а не воровством.
   Теперь нас всех выгоняли из деревни, а военные оставались. Готовились к обороне на случай, если "немец прорвет фронт". Кто они военные? Полезут ли по домам шастать или командиры не позволят? Никто не знал ответов на такие вопросы. Командиры внушали, что все останется в сохранности, но все-таки требовали закрыть избы на замки.
   Кончилось отпущенное на сборы время. Мама сказала, что мы готовы и можем ехать хоть сейчас. Она накормила нас крошенкой с молоком, а остальное разлила по бутылкам, чтобы взять с собой.
   Мы стояли возле мешков с пожитками и ждали подводу. Одна бабушка по-прежнему кряхтела на лежанке и не собиралась уезжать.
   Оставалась одна неразрешимая задача: что делать с коровой и курицами. Их с собой брать не велено и оставлять нельзя. А без них как кормиться? Корова каждый день давала чуть не по ведру молока, а курицы приносили по пять-семь яиц. И корову и куриц каждый день требовалось кормить. "Не бросишь же их на погибель, запертыми в хлеве", - тужила мама.
   Ее тревожные размышления прервал громкий стук в дверь. Чуть не споткнувшись, на высоком пороге, в избу вбежал запыхавшийся красноармеец с винтовкой наперевес.
   -А ну, живо грузитесь! Подвода около дома. Все уже на телегах. Давайте я помогу. И бегом, - скомандовал вошедший.
   Бабушка, охая, сползла с лежанки, подошла к военному и тихо спросила:
   -Ты чего в моем доме распоряжаться вздумал?
   -Приказано грузиться! На все десять минут. Немцы рядом. Бои идут уже в Зуеве.
   -Мы видели немцев. Пришли и ушли. Худого никому не сделали. Ружьем у меня под носом немцы не махали, как твой напарник молокосос. Думал напугать меня. Я и царских урядников не боялась, и теперь никого не боюсь. Так и передай своему начальнику, что баба Лушка никуда не поедет, дома останется помирать.
   -Если через пять минут не погрузитесь, придется тащить на телегу силой. Так лейтенант приказал.
   Бабушка запричитала, заплакала. Следом, испугавшись крика, заплакала младшая сестренка Ида, а за ней и вторая - Ира.
   Не глядя на дружный рев, красноармеец схватил наши мешки и поволок к телеге. Мама взяла Иду на руки, а остальным велела выходить во двор.
   Навстречу попался тот самый лейтенант. Он попросил маму возвратиться, чтобы вместе уговорить бабушку. Скоро бабушку вывели под руки, и тетя Дуня дальше пошла с ней к телеге. А маму лейтенант отозвал в сторонку "на важный разговор".
   -Мне приказано немедленно отправить обоз с эвакуированными. Пока вас доставят в райцентр - поселок Плоскошь. Куда и как повезут дальше, - не знаю.
   -А в Плоскоши не оставят? - спросила мама.
   -Думаю, нет. Увезти могут далеко и надолго. Фронт сюда движется. Но я о другом хотел сказать: нельзя, не положено так бросать дом с дверью нараспашку.
   -Закрывать ее без замка нет смысла. А замка нет. Да у нас и воровать-то нечего, - пояснила мама.
   -Все равно надо закрыть дверь и хотя бы заколотить ее досками.
   Тогда маме пришла в голову спасительная мысль.
   -А нельзя ли тут остаться моей сестре Евдокии. Она бы присмотрела за домом.
   -Постоянно нельзя. Но на первое время в некоторых домах по одному человеку остаются. Пусть и она останется. Тогда мне не придется тут у вас запоры изобретать. Время давно вышло. Надо выезжать.
   -Мы готовы. Осталось корову забротать. Ее придется с собой брать. Детям без молока никак нельзя.
   -Коров многие берут. Берите и вы, если хотите. Только не знаю, что вы с ней будете делать, если потом машиной придется ехать из райцентра.
   -Может, как-нибудь зацепимся там. У меня знакомые есть в районе. Помогут. Если дело пойдет не к добру, если дальше машиной повезут, бросим корову.
   -Смотрите сами. Веревку найдите хорошую и покрепче привяжите корову сзади к телеге. Чтобы мне не пришлось из-за нее останавливать весь обоз. Поедем медленно. Дорога плохая. Все садитесь на телегу, а пацан, - лейтенант кивнул рукой в мою сторону, - пусть идет сзади с хворостинкой и присматривает за коровой.
   Тетя Дуня уже выводила корову с длинной веревкой, туго привязанной к рогам.
   -Вы можете остаться дома. Если кто спросит, скажете, - я разрешил. И хоть на ночь запирайте изнутри дверь на прочный засов, - посоветовал лейтенант.
   -Спасибо большое. Сохрани вас господь от бед и напастей, - благодарила лейтенанта тетя Дуня.
   Притихшая и пригорюнившаяся бабушка уже сидела на телеге. Туда же, свесив ноги, пристроилась мама. Перед этим она ловко втиснула промеж мешков моих сестренок, прикрыв их от холодного ветра серым байковым одеялом.
   Привязанная к телеге корова мотала головой и переминалась с ноги на ногу. Все ждали, когда обоз двинется в путь.
   -Я первым делом к Рослову пойду. Он сейчас зампредрика. Попрошу помочь. Может по старой памяти оставит нас в Плоскоши и работу мне подыщет. Ты через недельку наведайся к Рословым. Они скажут где мы, - давала мама последние советы тете Дуне.
   -Ладно. Только б не разбомбили тут. Вон как грохочет где-то недалеко. Красноармейцы говорят, что фронт хоть медленно, но пятится в нашу сторону. Боюсь, немцы опять не пришли бы.
   -Если что-то такое случится, все бросай и иди следом. Ну, с Богом!
   В это время красноармеец возница тронул вожжами и мы поехали, пристраиваясь к другим подводам, вытянувшимся гуськом вдоль деревни.
   Дул прохладный ветерок и стал накрапывать дождик. Я шагал, поеживаясь, рядом со своей Пестрехой. Мама бросила мне с телеги какую-то пальтушку, чтобы укрыться от непогоды.
   Мы уезжали. Никто не знал куда и на какой срок. Деревня опустела. И это в самый разгар страды. Осталась неубранная рожь, поспевающая картошка, овощи на грядках. Такого раньше никогда не случалось. Даже при немцах все убрали.
   "Жалко рожь, которая уже начала осыпаться. Картошку жалко. И уродилось-то все, как в лучшие годы. А убрать не дали. Переживем ли следующую зиму, один Бог знает. Опять придется голодать. При хорошем урожае и голодать", - тужила мама под глухой стук колес.
   А бабушка молилась и все причитала, сетуя на свою горькую судьбу. Она боялась помереть на чужбине и не верила, что живая вернется домой.
   Наверное, одному мне все это казалось какой-то игрой. Будто понарошку собрались куда-то недалеко и скоро опять будем дома.
   На самом деле все вышло по-другому. Все беды войны ждали нас впереди. Мы тогда не знали, что главной из этих бед будет эвакуация. Не зря боялись ее больше, чем приближающегося фронта. Видно чуяли, что эвакуация станет главным испытанием: чужбиной, голодом, холодом, неуютом; что она будет самой страшной бедой.
  

* * *

  
   В поселок Плоскошь, районный центр, наш обоз прибыл на следующий день. Засветло доехать не успели, а двигаться в темноте военным не дозволили. Не доехали самую малость. Каких-нибудь пять верст.
   Ночевали в деревне Малиновке. Большинство в телегах. Лейтенанту едва удалось определить по домам малых ребятишек да стариков. Многие уже в первый день испытали тяготы эвакуации. И в первую же ночь от телеги к телеге пошли слухи, что в райцентре будет небольшая остановка, а потом повезут всех дальше, до самого Торопца. Там погрузят в вагоны и отправят на восток Калининской области, вроде бы в Санковский район. Маму эти разговоры сильно расстроили.
   -Я перво-наперво к Рослову пойду. Он добрый человек. Надеюсь на его поддержку.
   -Иди, кланяйся ему и от меня. Небось, помнит. Он у нас одно время частым гостем был. Скажи, что далеко нам ехать несподручно. Корова на привязи у телеги. До Торопца она своим ходом не дойдет. Еще про Дуньку не забудь сказать; что осталась одна дома в деревне и бросать ее нельзя. Все скажи так, чтобы смилостивился и где-нибудь поблизости нас определил, - наставляла бабушка.
   Обоз с эвакуированными остановился у единственного на весь поселок белого каменного здания в два этажа, где размещались райисполком и райком партии. Мама сразу пошла к Рослову. Я попросился с ней.
   В полутемном коридоре, перед дверью с надписью "Зам. Пред. РИКа Рослов А.П.", толпилось много людей. Лиц не разглядеть, но судя по одеждам и робким тихим голосам, большинство - деревенские женщины. Разговаривали шепотом. Некоторые беззвучно плакали. Видно каждая пришла по большой надобности, с каким-то своим горем.
   Мама остановилась у двери, показала на меня, сказала, что там, в телеге, еще двое совсем маленьких, что нас эвакуируют военным обозом, а куда везти дальше не знают. "Я сейчас спрошу, куда дальше ехать, и сразу выйду", -сказала она жалостливым тоном. Сказала понимая, что очереди не дождешься; что военные увезут в какое-нибудь непотребное место раньше, чем она попадет за эту начальственную дверь.
   Несколько человек немного посторонились от двери, а из нее в это время вышел большой бородатый мужик. Он вышел, а мы зашли под тихий ропот женщин, ждавших очереди.
   Из-за стола нам навстречу поднялся высокий мужчина с пышными седыми волосами в полувоенной гимнастерке, опоясанной широким кожаным ремнем.
   Это был тот самый Рослов, который во время оккупации дал маме и ее товаркам по пуду соли и тем, может быть, спас их от гибели.
   -Здравствуй, здравствуй, Евгения Ивановна! Заходи, не бойся. Рассказывай, с чем пожаловала. Я как раз, на днях, вспоминал тебя. Даже подводу хотел посылать, - так приветливо встретил нас хозяин большого кабинета.
   -Подвода не понадобилась. Всех из деревни наготово военные вывезли. Говорят фронт рядом. Как бы там не начались бои. Собраться толком не дали. Приказали уезжать, не мешкая. С собой разрешили взять по узелку да корову на привязи. Везут до Торопца, а там еще куда-то грозились отправить. То ли на поезде, то ли машинами. А мы с коровой. Как нам на поезде? И сестра у меня в деревне осталась. Вот я Христом-Богом прошу, устрой нас где-нибудь тут поближе.
   -Можно устроить. Даже нужно. Не зря же я подводу послать собирался. Нам в заготконтору позарез нужен заведующий. Мужиков всех позабирали на фронт, а бабы в этом деле плохо соображают. Ты, - особый случай. И смышленая, и опыт работы в торговле богатый. Тебя я как раз и хотел поставить на это хлопотное место.
   -Спасибо большое. А то я уже испугалась, что далеко увезут. Ребятишек у меня трое. Мал-мала меньше. Мамка старая там в телеге. Про корову я уже говорила. Куда я со всем этим...
   -Особенно не благодари. Место я тебе приготовил боевое. Работать придется, как на фронте. От темна до темна. И не только головой. С этим, я знаю, у тебя все в порядке. За мужиков, раз их нет, придется мешки таскать и бочки катать, - скороговоркой закончил Рослов.
   -Я работы не боюсь. Вот только жить негде. Сродственников никого у нас тут нет. А зима на носу.
   -Мы с тобой так договоримся. Мужика бородатого видела. Вы с ним в дверях столкнулись. Это Максимыч, колхозный бригадир в соседних деревнях Тяплове и Юшине. Он там всем командует. Считай, за председателя службу несет. Я ему напишу записку. Он и определит вас на постой в одной из этих деревень. И на работу тебе ходить будет близко - чуть больше версты.
   -Еще раз спасибо. Но там, на улице, к нашей подводе приставлен красноармеец с ружьем. Ему приказано в Торопец везти. Если я скажу, что надо в другую сторону, меня он не послушает.
   -Я сейчас выйду и распоряжусь. Тебе два дня даю на обустройство, а на третий жду. Приходи, будешь принимать дела. На раскачку времени нет. Сразу впрягайся в работу. Урожай поспел. Со всего района он к тебе пойдет. Надо будет не только заготовить, но и сохранить все выращенное в колхозах. Для фронта сохранить! Войне-то конца не видно.
  

* * *

  
   Две небольшие деревеньки - Тяплово и Юшино - оказались всего в полутора верстах от райцентра. Тяплово вытянулось в одну линию вдоль большака Торопец - Холм, а Юшино, уткнувшись одним концом в тот же большак, раскинулось по правому берегу реки Сережи; той самой, которая протекает недалеко от нашей деревни. Если бы не знать, то Тяплово и Юшино можно принять за одну деревню. Дома одной и другой стояли вплотную. Их разделяла дорога, сильно разбитая военными машинами, которые нескончаемой вереницей шли к фронту в сторону Холма.
   Нас привезли в Юшино. Красноармеец, шагавший рядом с повозкой, остановил лошадей у ворот большого дома, где, как мама выяснила по дороге, жил Максимов Василий Максимович. Тот бородатый мужик, с которым мы едва разминулись в коридоре райисполкома.
   Все его кликали по отчеству - Максимыч. Хоть исполнял он должность бригадира колхоза, но и односельчане, и районное начальство заглаза уважительно называли Максимыча хозяином. Он один правил делами колхоза и населением окрестных деревень. Как потом мы узнали, хорошо правил. "Крепкий старик. Рука у него твердая. Побольше бы таких в тылу и на фронте, скорее бы немца одолели", - вспомнились мне слова Рослова, когда он отдавал маме записку к Максимычу.
   Теперь Максимыч вышел нам навстречу, сухо поздоровался и спросил "с чем пожаловали?" Вместо ответа мама отдала ему записку. Максимыч вынул из бокового кармана очки в мягком кожаном футляре, аккуратно приспособил их на носу, развернул листок и стал читать.
   Прочитав записку, он сунул ее в карман своего френча, неторопливо снял очки, убрал их обратно в футляр и, окинув взглядом нашу подводу, прорычал строгим басом:
   -Корова, видать, не кормлена и не доена сутки. Я принесу свежего сена, а ты возьми у хозяйки ведро и подои. Да живо! А то молоко перегорит, потом намучаешься еще и с коровой.
   -Нам бы где-нибудь на житье устроиться, - негромким голосом попросила мама.
   -Делай, как я сказал. Потом ребят накорми. Хлеба я велю дать, а молока сколько-нибудь сама надоишь.
   В это время, невпопад, заговорил красноармеец, понуро глядевший куда-то в сторону.
   -Ты, дед, давай выгружай эвакуированных! Я тороплюсь. Надо обратно засветло успеть.
   -Тут и вокруг, сколько глаз хватит, командую я. А твое дело исполнять, - сказал спокойным голосом Максимыч, - пойдем во двор, возьми сена и дай лошадям, тоже, видно, давно не кормлены. Потом разберемся.
   Разобрались не скоро.
   Мы с сестрами и бабушкой сели в кружок, чтобы перекусить. Жена Максимыча, Марья Ивановна или баба Маша, как звали ее взрослые и дети, вынесла полкаравая чистого ржаного хлеба, а мама надоила чуть не ведро молока. Мы уплетали необыкновенно вкусный хлеб с парным молоком, а мама с Максимычем ушли. Бабушка сказала, что они должны подыскать нам какую-нибудь крышу над головой.
   Дом, куда определил нас Максимыч, оказался на стыке двух деревень, у излучины реки Сережи. Сразу вспомнилась известная загадка: "Без окон без дверей, полна горница людей". Это про нас и про наше жилище. Скоро мы узнали, что крыша над головой, - тоже дырявая. Правда, Максимыч обещал залатать самые большие дыры. На прощанье он сказал: "Пока устраивайтесь тут, а к холодам что-либо придумаем". Еще он сказал, что "подкинет дровишек и выделит сена для коровы, если будет на то разнарядка РИКа". Сказал строгим голосом человека, который многое может, но позволит не больше того, что положено по закону. Этот строгий казенный тон сразу смягчился, когда мама сообщила, что назначена заведовать базой райзаготконторы. Наверное, он понимал, какую должность займет мама, авансом зауважал ее, стал ласковее в разговоре, обещал заглядывать и помогать по возможности. Хотя тут же оговорился, что возможностей мало и дал понять: на хорошую жизнь нам можно не рассчитывать.
   Максимыч ушел, а мы остались завешивать разным тряпьем разбитые окна и двери, затыкать дыры в стенах.
   Но сперва мы опешили. Едва зайдя в дом, мама увидела бордовые пятна на подоконнике и окрашенный в тот же цвет пол перед окном. "Боже, мой! Это же запекшаяся кровь. Неужели человеческая?"
   Потом соседки рассказали, что за две-три недели до нашего приезда, при очередной бомбежке моста, немец промахнулся и бомба разорвалась недалеко от дома, где мы поселились. Тогда выбило все окна и двери, продырявило осколками крышу и стены. Одним из осколков тогда убило молодую девушку, недавнюю партизанку. Это ее кровью был залит пол в доме. В районной газете потом мама нашла стихотворение о трагической гибели девушки. Запомнились две строчки:
  
   От бомбежки коричневых пиратов
   Щербакова Вера умерла.
  
   После этой беды Щербаковы уехали к родственникам в райцентр. А бабушка со скорбью в голосе еще не раз сетовала Максимычу, что поселил нас на окровавленное место. Он говорил, что другого не нашлось, а однажды даже пошутил на ходу: "Бомбы два раза в одну воронку не попадают. Не бойтесь, живите спокойно. Главное - утепляйтесь. Холода не за горами. И у меня сейчас нет для вас теплого дома в запасе".
   Дом, в котором мы поселились, совсем не держал тепло.
   -Окна да двери заделываем, а стены и потолок, как решето. Тут сколько ни старайся, все равно тепла не будет, - ворчала бабушка.
   -А я что могу поделать, - раздраженно ответила мама, - ты же слышала, что сказал Максимыч; некуда ему больше нас поселить.
   -Может, к холодам домой вернемся, если поутихнет на фронте. Ты бы сходила проведала Дуньку, как она там одна мается. Дала бы ей знать, где искать нас, в случае надобности. Заодно посмотришь, есть ли надежда скоро попасть в свою избу или придется зиму мотаться по чужим углам.
   -Ты правильно говоришь. Домой сходить надо. Надо растолковать Дуне, что далеко нас не увезли, сказать, где поселились.
   -Вот вы с Витькой и сходите, пока ты к казенной должности не привязана.
   -Тогда идти надо завтра с утра пораньше, чтобы вернуться до темноты. Ведь мне строго приказано: послезавтра на работу.
   -Вот и собирайтесь в дальнюю дорогу. Пораньше завтра поднимешься, корову подоишь и с Богом. А за этих - бабушка показала на сестер, тихо играющих в уголке, - не беспокойся: и присмотрю, как всегда, и накормлю в срок. Маленькой приготовлю бутылку с молоком. Только утром дай ей сиськи досыта насосаться. Ничего с ней не сделается. Переживет до вечера.
   Про нашу затею сходить домой, мама сообщила Максимычу. Он сперва не одобрил этот план. Сказал, что фронт "дергается туда-сюда, и недавно немцы из тяжелых орудий били по Зуеву". А это всего в семи верстах от нашей деревни.
   -Как бы и вам под снаряды не попасть.
   -Попадем не попадем, но у меня там сестра осталась. Одна. Ей надо сообщить, где мы остановились. Чтобы могла найти, если придется невмоготу.
   -Ну, это другое дело. И все равно, смотрите по обстановке. Если что не так, сразу назад!
  
   Вышли мы на рассвете. Когда поднялись на горку, из-за недалекого леса только-только выглянуло солнце. Большое, бледно-оранжевое, оно еле просвечивало через мглистую дымку.
   -Мама, смотри, какое солнце! Можно глядеть и глаза не режет, - не удержался я, увидев странную картину.
   -После дождя так бывает. Воздух вон, как пропитан влагой. Похоже на изморось. Но, думаю, к обеду распогодится, - пояснила мама.
   Росистая тропинка, по которой мы шли, скоро подсохла. Наши босые ноги стали согреваться. Шагалось легко.
   Скоро мы вышли к пойме реки. Там внизу незнакомая женщина косила отаву. За ней следом шел мальчик, наверное, мой ровесник, и сразу граблями разбивал валки.
   -Видно по первому разу для колхоза косили, а по второму - дали людям заготовить сено на свои нужды. Теперь в колхозах скота мало осталось, вот и дают накосить хорошей травы для своих коров и овец. А до войны все сено в колхоз шло. Себе косили, где попало. И то иной год районное начальство выгребало из сараев все до последней травинки. Это нахально называли "изымать излишки", - с горечью рассказывала мне мама.
   -Нынче изымать нечего. Может, и потом не будут, - утешал я маму.
   На подходе к деревне Медведево, мы остановились у журчащего ручейка, петлявшего в зарослях ольшаника недалеко от дороги. Попили очень холодной водицы, пахнущей болотом, передохнули.
   На поле рядом с деревней копали картошку. Длинные борозды одним концом уходили в дальний лесок, а другим утыкались в придорожную канаву. На рыжем безрогом быке разъезжали очередную борозду. За сохой босиком ковылял еще бодрый дедок в холщовой клетчатой рубахе и рваных штанах, закатанных до колен. А быка под уздцы вела девушка в цветастом ситцевом платье. Да не вела, а тащила быка изо всех сил. Казалось, это она тянет упирающегося быка вместе с сохой и уцепившимся в нее старикашкой. Однако соха споро разваливала черную землю, оставляя за собой узкую желтую ленту, выложенную некрупными, почти одинакового размера картофелинами.
   "Смотри, какая картошка! Крупной не видно, а много-то как! И вся ровная, одна к одной. Местами, как насыпано", - удивлялась и радовалась мама, как будто это ее собственное поле.
   А поле, скорее всего, было колхозное. За дедом шли еще трое женщин с корзинками, подбирали картошку сверху и тяпками ворошили землю вглубь, выковыривая оттуда самые крупные клубни.
   В деревне Медведево на нас набросилась стая собак. Дворняги разного размера и разных мастей, они с одинаково злобным лаем подкатывались к ногам, норовя схватить меня за штанину. Подобрав суковатую палку, я стал отмахиваться. Стая еще больше взбесилась, обложила со всех сторон. Самый большой черный пес, заливаясь от лая и брызжа слюной, казалось, вот-вот набросится на кого-то из нас. Тут я изловчился и изо всех сил огрел его палкой. Раздался страшный вой, перешедший в визг; стая смешалась в клубок, а потом все-таки расступилась, давая проход. Но до самой околицы еще провожали нас мелкие шавки, вяло тявкая. Потом, за деревней, и они отстали.
   Мы проворно шли по гладкой подсохшей дороге. Впереди показалось древнее село Волок. Говорят, что оно расположено на пути "из варяг в греки". И названо село так потому, что варяги тут, до ближайшего водного пути, "посуху" тащили свои легкие суда волоком.
   Село Волок и земли вокруг него принадлежали знатному роду помещиков Кушелевых. Бабушка еще застала поместье в полном благополучии. Она много рассказывала про барина Кушелева, который отличался суровой строгостью, но был справедлив к своим крестьянам.
   Последние поколения Кушелевых зимами жили в Питере, а в доме оставалась одна прислуга. Но каждое лето дом оживал, становился шумным от многолюдья.
   Огромный барский дом стоял в старинном парке. В разные стороны от него расходились дубовые, ясеневые, липовые аллеи, а в промежутках - зеленели обширные лужайки с одинокими вязами или дубами. Они широченными кронами, как зонтами, укрывали живописные островки парка от зноя, создавая атмосферу уюта и покоя. Молодые хозяева и многочисленные гости любили подолгу здесь пить чай на вольном воздухе, удобно устроившись за легкими столиками.
   Недалеко от барского дома сиял голубизной обширный пруд, окаймленный изумрудной зеленью пологих берегов.
   За парком, на краю высокой надпойменной террасы, стоял красивый старинный собор с погостом возле него. В этом храме бабушка венчалась, крестила всех своих детей, там же на погосте похоронила рано ушедшего из жизни своего мужа - нашего деда Ивана.
   Теперь от родового поместья Кушелевых уцелели только остатки одичавшего парка. Помещичья усадьба сгорела в начале двадцатых годов, а в середине тридцатых, - неистовые богоборцы порушили храм. От некогда процветавшей усадьбы, церкви и погоста не сохранилось даже следов. Один наполовину высохший пруд, затянутый ряской, остался на своем месте.
   Ни война, ни оккупация не тронули Волок. Это древнее село, весь уклад жизни, сложившейся тут веками, разрушили задолго до войны свои люди, а довершило разруху суровое и безжалостное время.
   На улицах Волока встречались женщины: то несущие воду на коромысле, то корзины с розовой картошкой, недавно выкопанной из земли и едва успевшей подсохнуть.
   Здесь же попадалось много военных. Пеший взвод шел не в ногу и никак не хотел запевать, несмотря на окрики командира. Брызгая грязью, проносились грузовики с какой-то военной кладью. На выходе из села нас обогнали несколько подвод с красноармейцами. Они ехали в нашу сторону. Но подвезти не предложили. Хотя мы устали и успели проголодаться.
   -Давай передохнем у этого ручейка, заодно и перекусим, - предложил я маме.
   -Давай. Я тоже притомилась. И надо хоть маленько червяка заморить, а то на пустой желудок не дойдем.
   В узелке у нас был хлеб с солью, небольшой кусок шпика, бутылка молока. Но поели мы одного хлеба. Остальное решили отнести тете Дуне в гостинец. Она там осталась и без молока, и без хлеба. А мы, разломив горбушку пополам, съели ее, похрустывая крупной солью на зубах, попили водички из ручья и двинулись дальше.
   До нашего дома оставалось еще десять верст. И пять деревень впереди. Они все оказались безлюдными. Ни собака нигде не тявкнет, ни курица не перейдет дорогу.
   На улице в Мяшлеве желтый песок после дождя казался приглаженным, как будто вдоль деревни проехал каток.
   -Смотри, мама, нигде ни следка. Ни человеческого, ни собачьего, никакого, - подал я голос после долгого нашего молчания.
   -Значит отсюда, как из нашей деревни, тоже всех выгнали, - ответила мама.
   Светило солнце. Стояла тишина и покой. Лишь едва заметный ветерок слабо шевелил листьями придорожных кустов. Мы опять шли молча. Вдруг я ощутил еле заметную дрожь под ногами. Как будто земная твердь встрепенулась на мгновение, потом неожиданно затихла и через короткую паузу снова пошла мелкой дрожью. И никаких звуков.
   -Чуешь, мама? Никак взрывы? - спросил я.
   -Война, сынок. Мы идем к фронту. С каждой верстой он ближе. И гул от разрывов будет все слышнее. Как-то там твоя тетя Дуня?
   -Небось живая. По нашей деревне немцы еще не бьют. Иначе тут бы тоже все вокруг гудело. До дома меньше пяти верст осталось. Скоро все сами увидим, - пытался я успокоить маму.
   Шешенское поле, последнее перед нашей деревней, пустовало. Наверное, первый раз с древних времен, пахарь не прикоснулся в этом году к плодородной земле. До войны тут в летнюю пору ходила волнами выколосившаяся рожь или тянулись до самого горизонта картофельные борозды. Теперь пыльная дорога петляла среди густо разросшихся сорняков, которые надолго укоренились на хорошо удобренной почве.
   Мы вошли в свою деревню, которая поначалу показалась пустой. Но вот из подворотни дома Орловых выскочила лохматая собачонка, которая встретила нас звонким, но не злобным лаем.
   У дома Виноградовых паслась на привязи рыжая корова. Рядом вольно гулял, пощипывая травку, теленок того же цвета.
   Около нашего дома мы увидели стайку своих пестрых куриц, суетливо роющихся в песке под охраной большого огненно-красного петуха.
   -Наша деревня вроде бы не так обезлюдела, как другие, - заметил я.
   -Военный командир, который разрешил остаться тете Дуне, говорил, что и в некоторых других домах будут жить по одному человеку. Только Виноградовы остались все. Их тоже силком хотели грузить на телегу, но Полина затащила военного начальника в избу, и показала на лежащего в постели израненного Ваньку, который сам даже на горшок подняться не может. После этого от них отстали. Так что кое-где должны быть люди. Вот что-то нашей Дуни не видно, - забеспокоилась мама.
   Нашли мы тетю Дуню на огороде. Она копала картошку. Увидев нас, обрадовалась, даже заплакала.
   -Я боялась, что не найду вас. Грозились увезти куда-то далеко. Война кругом. Громыхает иной раз так, что вся земля дрожит. Думаю, не дай Бог, вдруг разбомбили по дороге или еще что случилось.
   -Пока Бог миловал. Довезли нас до Плоскоши. Там Рослов, зампредрика, дал мне работу. А жить определил в Тяплове, на повороте с большака в Юшино. Если нужда приспичет, там нас и найдешь. Мне придется заведовать райзаготконторой. Приказано завтра принимать дела. Да, видно, не вернуться нам сегодня туда. Уже вечереть начало.
   -Где тут вернешься? Глазом моргнуть не успеешь, начнет смеркаться. Переночуете, отдохнете, а завтра утром обратно, - резонно посоветовала тетя Дуня.
   -Ну, пойдемте домой. Притомились мы да и проголодались тоже. А ночевать, хочешь-не-хочешь, придется, - согласилась мама.
   Затопили чугунку, поставили вариться свежую, только вынутую из борозды, картошку.
   Мама выложила из своего заплечного мешка гостинцы: толстый кусок чуть пожелтевшего шпика, четвертную бутыль молока с чуть промокшей бумажной затычкой, непочатую буханку "магазинного" хлеба.
   "Молоко свое, а остальное Максимыч дал нам на перекуску", - сообщила мама.
   "Вдруг там никого не найдете. Сейчас всякое может случиться. И в спокойное время говорили, собираешься в дорогу на день, еды бери на неделю", - напутствовал Максимыч.
   На ужин мама приготовила толченую картошку с молоком, сдобренную чуть поджаренным шпиком. Всем налила по кружке молока и дала по ломтю хлеба.
   Немного утолив голод, мы слушали тетю Дуню о деревенских делах и новостях.
   -Как всех увезли, так и военные убрались из деревни. Туда, в сторону Плоскоши, уезжали обозом. А обратно, порожняком, ехали по одной-две подводы. Все в сторону Обуховиц, а куда дальше, нам не ведомо. Небось к фронту.
   -А что с фронта слышно? Может, кто из обуховских приходил или из Зуева? - спросила мама.
   -Не приходил никто. А слышно всегда. Вот опять ухнуло. Без конца грохочет. Иногда думаю, не гром ли. Но это другой гул.
   -Теперь долго ничего не узнаешь. Пока самих не коснется. Не дай, Господи.
   -Кто-то на днях говорил, что вокруг Холма все подгородные деревни разбиты либо сожжены. Сейчас бои идут возле Зуева. Вроде бы от этого села тоже мало осталось. Церковь с колокольней тоже порушили. И Бога не боятся.
   -От снарядов да бомб именем Господа не защитишься.
   -Хорошо нас Бог пока милует, - закончила разговор тетя Дуня.
   Она сообщила нам, что давно так вкусно не ела. Ей тут пришлось кормиться одной картошкой. Изредка варила яичко. Особенно страдала без привычного молока. Первые дни и хлеба не было. Потом сжала полоску ржи, успевшей созреть на солнцепеке. Несколько снопов высушила в печке и сразу обмолотила в избе на полу. Никакой другой колотушки не нашла, так воспользовалась рубихой, которой раньше катала холщовое белье после стирки.
   -Быстро обмолотила и чисто. Во дворе на ветру провеяла, смолола помельче и напекла лепешек-преснушек. Хоть суховатые получились, но ела с удовольствием.
   -А чего же хлеба настоящего не испекла? - спросила мама.
   -Я и думала хлебы затворить. Да закваска вся засохла в квашне. Считай, больше полгода квашня стояла без дела. Без закваски тесто не пойдет. Вот я и напекла пресных лепешек. Понравились с охотки. Первые лепешки с нового урожая.
   -Надо будет завтра сходить к Полине Виноградовой. Может, закваски возьмем и надо договориться, чтобы хоть через день давала тебе по полжбана молока.
   -Попробуй, сходи. Скажи, что я отработаю. Помогу ей рожь сжать и картошку выкопать.
   -Дома тоже надо копать. Завтра с утра все вместе покопаем, сколько успеем. А после обеда мы с сыном пойдем обратно в Плоскошь. Как бы мне не попало за то, что не вышла на работу в назначенный срок.
   -За один день ничего не будет, - утешила тетя Дуня.
   Назавтра с утра моросил мелкий дождик. Пока копали картошку, все вымокли. Но картошка приятно удивила. Хоть семена казались плохими и навозу положили мало, а урожай вышел не хуже прошлогоднего.
   Ближе к обеду небо заволокло тучами, дождь усилился, и мы пошли домой. Пришлось растопить чугунку, чтобы высушиться перед дорогой и сварить какую-нибудь еду.
   Из дома вышли уже после полудня. Тетя Дуня положила в мамин мешок картошки, а мне дала узелок с десятком яиц - гостинец сестрам и бабушке.
   На прощанье сели все в ряд, потом трижды перекрестились перед иконами и мы с мамой двинулись в путь.
   -Как-нибудь тут живи, кормись, чем Бог пошлет, не скучай. Полина молока обещала давать и коли другая нужда припрет - поможет. А если совсем невмоготу станет, бросай все, приходи к нам. Где нас искать, теперь знаешь, - напомнила мама уже за порогом.
   -Вы не тревожьтесь. Я не пропаду. Картошки много, не съесть. Ржи тоже хватит на первое время. А там видно будет. Сейчас загадывать вперед нельзя. Но если что стрясется, я приду, - пообещала тетя Дуня.
   В Тяплово, к нашему новому пристанищу, мы вернулись уже впотьмах. Бабушка сразу стала молиться: благодарить Бога за наше благополучное возвращение. Потом сообщила, что от Рослова приходил человек, спрашивал, почему не вышла на работу.
   -Сказал, что начальство гневается.
   -Завтра выйду и все объясню. Поймут. Ведь люди же.
   Мои маленькие сестренки обступили маму, уцепились за подол и не отходили от нее ни на шаг. Старшая Ира стала выяснять, что принесли, а младшая Ида, проголодавшись, потребовала сисю. Она вцепилась в грудь двумя руками и стала жадно сосать, не дав маме перекусить. Молока накопилось много. Насосавшись вдоволь, Ида уснула на руках у мамы.
   В избе топилась чугунка, чувствовалось тепло. Бабушка сварила картошки, дала по стакану молока, мы поужинали и улеглись спать вповалку.
   С завтрашнего дня предстояло нам привыкать к горевой жизни эвакуированных.
  
   * * *
  
   Утром я проснулся от холода. Из щелей в полу несло ветром и сыростью. Скинув тряпье, которым с вечера укрыла бабушка, я резко поднялся. В этот миг нестерпимо пронзили сразу два желания: поесть и согреться.
   На улице светало. У чугунки суетилась бабушка, подогревая еду моим сестрам, которые, тоже проголодавшись, скулили в два голоса. Увидев меня, присевшего возле топки с догорающими углями, бабушка поняла, что кормить придется троих.
   -Ты, погоди маленько. Иначе я никак не управлюсь. Мамку твою накормила еще до свету и отправила на работу. Их, - показала рукой на Иру с Идой, - второй раз буду кормить, а потом до тебя черед дойдет.
   -Ничего, я потерплю. Погреюсь около печки, а потом на улицу сбегаю, чтобы время скорее прошло.
   -Похолодало на улице; слышишь, как ветер в трубе свистит. Одевайся хорошенько. И на ноги что-нибудь обуй. А то, не дай Бог, простудишься. И не долго бегай. Я девок быстро покормлю, а потом за тебя возьмусь.
   На улице дул холодный ветер и над самой крышей нашего дома медленно тянулись низкие тяжелые тучи. Меня сразу охватил озноб. Чтобы согреться, я несколькими прыжками пересек дорогу и побежал к речке. К тому месту, где упала бомба, которая чуть не разнесла наш дом.
   На краю берегового обрыва я нашел глубокую воронку, которая наполовину вгрызлась в берег, а ее край, обращенный к реке, рухнул и, видимо, его размыло течением. Спустившись к самой воде, я увидел, что воронка соединяется с рекой узкой протокой. Стайка мелких уклеек то заходила через протоку в мутную воду воронки, то возвращалась в реку и, подхваченная быстрым течением, исчезала где-то за потревоженной взрывом старой ольхой, которая крепко уцепилась корнями за сушу и не рухнула под ударом бомбы.
   Бомба полукружьем срезала берег, обнажив здесь нутро земной тверди. Со стороны реки я с любопытством рассматривал высокие края воронки, где тонкие бурые слойки глины чередовались со слоями желтого песка, из которых местами торчали окатанные до блеска кварцевые гальки. Слои были такими четкими и так одинаково, так правильно чередовались, что казались нарисованными по линейке. Я залюбовался и забыл про время. Напомнила бабушка. Она звала меня домой. Звала завтракать.
   Ощущение голода острой болью резануло в животе. Я вскарабкался по крутому берегу наверх к дороге и быстро пошел домой.
   Накормила меня бабушка картофельным супом, забеленным густыми сливками, которые она сняла с отстоявшегося вчерашнего молока. И еще налила из полного кувшина кружку этого молока, а к ней дала кусок пышной ржаной лепешки.
   Может быть я и не наелся досыта, но голод утолил. И уже опять собрался юркнуть на улицу.
   -Куда опять лыжи навострил? - остановила меня бабушка.
   -Я не на долго. К речке схожу.
   -Погоди, к речке успеешь. Лучше расскажи мне, как вы домой сходили, как там наше Понизовье, как тетка твоя Дуня, как огород, а, главное, не стреляют ли там?
   Бабушка мыла посуду, забавляла сестренок, а я долго и подробно рассказывал ей обо всем, что видели мы с мамой и в своей деревне, и по пути туда-обратно. Особенно бабушка тревожилась, что тетя Дуня одна. "Случись какая беда и помочь некому. Никого не докричишься", - озабоченно говорила бабушка. Но я утешил ее, сообщив, что в деревне еще кое-кто остался, в случае нужды, - помогут.
   -Мама несколько раз внушала тете Дуне: "Бои начнутся рядом или еще какая беда стрясется, - все бросай и иди к нам". Где мы, она теперь знает. Найдет при надобности, - объяснил я бабушке.
   -Сказали вы ей все правильно, а вот бросить дом и сразу уйти Бог знает куда, - это и у проворного не всегда выйдет.
   -Тетя Дуня нам сказала, что готовится к такому случаю. У нее связаны в узелок самые нужные свои одежки, маленькая иконка туда же положена. Думала она и про еду: что взять с собой и как это быстро приготовить в дорогу. Еще она маме прошептала на ушко, что темной ночью зарыла в огороде под грядку посуду, какая получше. Думаю, она не попадет врасплох, если невзначай нагрянет беда либо другая напасть, - старался успокоить я бабушку.
   -Как она там с огородом управится?
   -Сказала, что успеет. Рожь жнет понемногу, когда позволяет погода. И картошку копает. Урожай опять неплохой. Сыта будет. На первое время хватит. Полина Виноградова молока будет давать через день. Не пропадет наша тетя Дуня.
   -Дал бы Бог... Может и благополучно все обойдется. В крайнем случае, сюда придет. Теперь она знает, где мы, - закончила разговор бабушка.
   Поняв, что разговор закончен, я сказал бабушке, что пойду посмотрю округу: "Неделю тут живем, а я еще ничего не видел. Надо по деревне пройтись, за околицу выйти".
   Но пошел я сперва к реке, чтобы еще раз взглянуть на то место, где взорвалась бомба. В этот раз я заметил, что по крутому склону воронки вниз "съехал" небольшой кусок берега вместе с дорогой. Теперь тут дорожная колея делала петлю, и подводы шли в объезд, поодаль от края воронки. "Если бы бомба попала в мост, разнесла б его в клочья", - подумалось мне.
   От дома, где мы поселились, до моста - меньше полуверсты. Мне захотелось посмотреть на мост, в который метил немец с самолета.
   Дорога шла по высокому берегу реки, заросшему ивняком. В воде за прибрежными кустами плескались рыбины. Дул холодный ветер и с каждым его порывом середина реки покрывалась мелкой рябью. День стоял пасмурный, но без дождя.
   Невдалеке по большаку с надрывным ревом одна за другой тянулись машины. Все в сторону Холма. Наши полуторки и трехтонки, заполненные какими-то грузами, шли вперемешку с огромными "студебеккерами". Некоторые машины на прицепе тянули приземистые пушки с длинными тонкими стволами и высокие гаубицы с торчащими чуть не вверх зачехленными дулами.
   Недалеко от моста, где наш проселок соединялся с большаком, я увидел фанерный щит с надписью крупными красными буквами: "Деревянная дорога только для автомашин! Береги деревянную дорогу!"
   Скоро в нескольких шагах я увидел две колеи продольного настила, плотно уложенного на толстых поперечных бревнах. Весь обрызганный грязью, настил казался ветхим. Думалось, он вот-вот рухнет под колесами машин, легко катившихся от моста под горку. Но настил оказался прочным. Ближе к мосту, на высоком сухом месте, обнаружились почти новые бревна. Грубо обтесанные топором и скрепленные коваными скобами, еще сохранившими недавнюю синеву, бревна прочно лежали на поперечинах и лишь слабо вздрагивали под колесами грузовиков.
   "Только для автомашин!" - вспомнил я надпись на щите. А это зачем? Ведь на телеге или зимой на санях по деревянной дороге не проедешь. Лошадь ноги поломает. "От какой же тогда напасти стерегут щиты деревянную дорогу?" - недоумевал я.
   В это время послышался рев моторов и лязг гусениц. С той стороны реки к мосту приближалась колонна танков.
   Перейдя мост, первый танк круто повернул направо и почти скрылся в низине за деревянной дорогой. За ним последовали остальные. Из-за настила изредка высовывались танковые башни с пушечными стволами то ныряющими круто вниз, то воздымающимися в небо. Танки шли по старому большаку, сплошь в ямах и выбоинах. Мне стало ясно, что щит со строгими словами предупреждения, оберегал деревянную дорогу от танков. С моста я хорошо видел вытянувшуюся в низине колонну танков, медленно ползущих по липкой грязи, и рядом вереницы машин, проносящихся по деревянной дороге.
   Прошагав по мосту на тот берег и обратно, я подумал, что не зря немцы бомбят эту единственную переправу. Стоит разрушить или серьезно повредить мост, как сразу остановится поток машин, не смогут двинуться к фронту танки и пушки, не пройдут туда грузовики с красноармейцами. И тогда совсем худо станет нашим под Холмом.
   Едва я мысленно вообразил жуткую картину разрушенного моста, как где-то вверху, над соседней деревней Руново, высоко в небе послышался звук самолета. Как раз такой звук исходил от самолетов с черными крестами. Они не раз пролетали низко над нашей деревней. Мы боялись таких самолетов и всегда прятались, едва услышав этот зловещий звук. Самолеты с крестами пока не трогали нашу деревню. "Тут они так просто мимо не пролетят", - подумал я и опрометью побежал к дому.
   Не успев добежать, я услышал, как с обеих берегов реки заработали зенитные пушки, замаскированные среди зарослей ольхи. Они стреляли очередями: "Та-та-та-та, та-та-та-та". Редко и глухо стучали зенитки. Вверху, в прогалинах между туч виднелись дымки и слышались звуки разрывов. А гул самолетов все нарастал. Теперь стало понятно, что их много.
   Я стоял на вершине холмика возле дома и смотрел во все глаза в ту сторону, где слышался гул самолетов и появлялись дымки от разрывов зенитных снарядов. Любопытство пересилило страх. Даже в мыслях не было, что самолеты могут прорваться к мосту, а бомбы могут упасть где угодно, хоть прямо на голову. Это бабушка потом стращала меня такими словами и ругала, что "лезу на рожон". А я тогда стоял на своей кочке и ждал чем все кончится.
   В это время под ногами качнулась земля, а следом гулко ухнуло где-то около Рунова. И все стихло. Не стало слышно ни рева самолетов, ни очередей зенитных пушек. Значит, не пустили наши зенитки немцев к мосту, отбили на этот раз. Танковая колонна тоже успела миновать голую плоскую ложбину и скрыться в недалеком лесу. А то я боялся, что, не пробившись к мосту, немцы скинут бомбы на наши танки. Но и тут пронесло.
  
   Вечером, в сумерках, вернулась с работы мама. Она пришла очень усталая, но, кажется, довольная.
   -Еле на ногах держусь. Тяжело с непривычки. И смотреть надо зорко за всем, и соображать быстро, и по поселку набегалась за день. Да еще и тяжести таскать приходится. Рабочих-то, можно сказать, нет.
   -Ничего. Постепенно привыкнешь. Любая новая работа сначала в тягость. Потом будет легче. У самой так не раз бывало, когда бралась за незнакомое дело, - уверяла бабушка.
   -Надеюсь, что привыкну. А я вам хорошего хлеба принесла. Всем хватит поесть досыта, - радостно сообщила мама.
   -Хлеб, где взяла? Его, слыхала, только по карточкам дают. Понемножку, какие-то граммы. Раньше, когда были фунты, хлеба ели вволю. Теперь эти граммы настоящего хлеба редко кто видит. А тебе, видишь, дали. Должно быть, твоя казенная работа потребна для людей? - спросила бабушка.
   -Как же не потребна... Директор сказал: "Ты баба башковитая. Работа тебе поручена ответственная и наипервейшей государственной важности. Будешь нашу армию снабжать едой". Урожай со всех колхозов района ко мне повезут. Его надо будет точно взвесить, сосчитать, принять, а потом отпустить строго по разнарядкам воинским частям. Пока принимаю. Урожай хороший. Но складов мало. Боюсь, что выращенное негде будет хранить, - пожаловалась мама.
   -Работай хорошенько. Старайся, как можешь, - советовала бабушка, - тогда и тебе что-нибудь дадут за труды праведные.
   -Уже дали. Смотрите, сколько я хлеба принесла! Чуть не две буханки! Магазинный хлеб, чистый. На паек нас зачислили со дня приезда. Получила сразу за все прошедшие дни. А дальше, каждый день на меня, как на служащую, положено по 400 грамм, а на вас - иждивенцев - по 200. В задачке спрашивается, сколько все мы получим хлеба? - обратилась мама ко мне, весело улыбнувшись.
   -На бабушку тоже 200 граммов? Она ведь большая и старая. Ей хлеба больше надо. А дают как маленькой Иде. Разве это справедливо?
   -Вы все трое и бабушка считаетесь иждивенцами. Поэтому хлеба дают всем одинаково. Вдвое больше норма для тех, кто работает. Поэтому на мою карточку положено 400 граммов, - пояснила мама.
   -Если так считать, то на день нам будут давать по кило двести, - решил я мамину задачку.
   -Если бы иметь хороший густой приварок, то с этим хлебом жить можно. А без приварка, - мало. Вам по кружке молока налью, дам прикусить по куску хлеба, - и все эти граммы одним разом кончатся. Надо будет ждать другого дня. Но и то, слава Богу. У вашей тетки там, дома, и того нет. Живет тем, что с огорода соберет. Небось, на одной картошке сидит, - печально сказала бабушка.
   -Не на одной картошке. Рожь у нее есть. Печет лепешки. И овощи разные еще не перевелись, - возразила мама, - но в жизни ее радости мало. Работа тяжелая. Куда ни сунься, все одна. И огородное все надо убрать да определить на хранение, и дров заготовить для печки, и какую-нибудь еду сообразить. Но она привычная, любую работу выдюжит. Только бы здоровье не подвело. А худо станет, придет сюда. Я ей подробно рассказала, как нас найти, - повторила мама.
  
   * * *
  
   Незаметно подкралась поздняя осень. Ивняк, росший по берегам реки, еще зеленел, а листья на березах у нашего дома успели пожелтеть и роями падали на землю под порывами студеного ветра.
   Насквозь продуваемый дом, где мы жили, совсем не держал тепло. И, как назло, испортилась погода. Пошли холодные затяжные дожди. Продырявленная крыша и изрешеченные осколками стены - не спасали от непогоды. Даже когда жарко топилась чугунка, чуть поодаль от нее, чувствовались холод и сырость. Мы с сестрами ходили в доме одетыми во все, что имелось. И спать вповалку ложились, не раздеваясь.
   Одолела нас и другая нужда: голод. Не тот страшный, от которого мрут. Другой, изнуряющий телесно и изматывающий душу. Нам все время хотелось есть. Пайковый хлеб с молоком проглатывался в один присест. От такой еды не надолго притуплялся аппетит, но не наступало ощущение сытости. У нас не было картошки. Не было ничего даже для постного супа.
   А у мамы склады ломились от всего, что выросло на земле района. Но это все предназначалось для армии, для фронта.
   От холода и недоедания на нас навалились болезни и другие напасти.
   Первыми заболели мои маленькие сестры. Когда бабушка обнаружила у каждой из них сильный жар, пошла просить помощи у Максимыча. Тот дал горсточку сухой малины и полстакана меда. Но отвар из малины с медом никак не помогал в сыром и холодном доме, где даже у печки не удавалось согреться. От холода мы страдали больше, чем от недоедания. Бабушка часто вспоминала свою деревню, свою избу. "Там хоть ели тоже не вволю, зато жили в тепле" - с тоской повторяла она. Но больше всего кручинилась бабушка оттого, что впереди не виделось перемен к лучшему. Вечерами она подолгу разговаривала с мамой, которая при свете коптилки иногда до полуночи просиживала над казенными бумагами, принесенными с работы. Они говорили больше не о том, как прокормиться, хотя еды не хватало изо дня в день. Они толковали о другом: где бы найти теплое пристанище.
   -Надо что-то делать. В таком холоде ребята долго не выживут. Лечить их некому и нечем. Если бы и было чем, разве вылечишь, когда от пола несет, как из ледника. Хоть бы к Максимычу сходила еще раз, - предложила бабушка.
   -К нему я больше не пойду. Он же объяснил, что все дома в деревне битком набиты эвакуированными. Да еще военных полно. Нет у него никакого свободного жилья, кроме этой развалюхи, - ответила мама с раздражением.
   Как-то раз она пришла с работы особенно поздно. Маленькая сестренка Ида, видно проголодавшаяся не на шутку, уже на пороге с ревом вцепилась в маму, требуя грудь. Едва раздевшись, мама сунула ей сосок в рот, и только тогда рев прекратился. Сосала Ида, жадно причмокивая и продолжая время от времени всхлипывать. А рукой она все время теребила свои длинные свалявшиеся волосы где-то у виска. Мама придвинула ближе коптилку и при тусклом ее свете увидела в проборах волос бурые струпья, покрывшие кожу на голове. Она вздрогнула, испугавшись. Потом взяла гребень и стала осторожно, чтобы не задеть болячки, расчесывать волосы. Тут она с ужасом заметила, что в струпьях и гнойниках по всей голове копошатся вши. Мама крепко прижала голову Иды к своей груди и, не удержавшись, расплакалась навзрыд от неожиданно нагрянувшей еще одной беды. Она плакала долго, тихо и безутешно.
   -Тут не только простуду, тиф или еще какую заразу схватишь. Какой месяц живем впроголодь, а теперь и от холода спасенья нет. Как из дому выехали, в бане не мылись ни разу. Скоро все такими струпьями покроемся. Сгнием заживо.
   -Может, все-таки сходишь к Максимычу. Он человек добрый и при власти. Хоть в ноги упади, Христом Богом проси помощи, - настаивала бабушка.
   -Схожу. Но не сейчас, не сегодня. Завтра с работы приду пораньше и схожу. Если не поможет, то придется плюнуть на все запреты и к зиме возвращаться домой, в свою деревню. Иначе тут всем нам погибель. Тут хуже и страшней, чем на фронте.
   Не успела мама сказать последние горькие слова, как в сенях загромыхали половицы.
   "Никак кто-то идет к нам. Уж не Максимыч ли сам решил заглянуть?" - сказала бабушка, обернувшись к двери.
   Но на пороге, отодвинув половики, которые прикрывали дверной проем, появилась тетя Дуня с большим шелгуном за плечами.
   -Здравствуйте. Еле нашла вас. Чуть не заплуталась впотьмах. И притомилась. Сил моих больше нет, - пожаловалась она.
   -Здравствуй-здравствуй. Проходи. Мешок скинь скорей. Да разоблачайся. Добралась в порядке и то слава Богу, - приветливо сказала бабушка.
   -А мы только что вспоминали свою деревню, свой дом. Тут жить моченьки нет. Замерзаем, болезни одолели. Ребята чуть живые, все в струпьях и еще завшивели. Ты-то, как там? - спросила мама.
   -Живая пока. Не голодаю. Рожь убрала всю в сени. Помаленьку сушу, молочу рубихой на полу в избе. На лепешки хватает. Приварок на молоке готовлю. У Полины беру молоко. Дай Бог ей здоровья. Сварю молочного супу. Либо кашки с яровой ржи. Похлебаю горяченького и дальше хлопочу по дому.
   -Хлопот у тебя хватает.
   -Даже лишку. Дров нет. Каждую палку, каждое полено подбираю, где увижу. Если дозволят зимовать дома, придется из леса таскать деревины на своем горбу. Сейчас некогда. С огородом еще много хлопот.
   -Картошку выкопала?
   -Только вчера пошабашила, и пошла вас искать. Вся душа выболела. Теперь хоть знаю, куда в другой раз приходить. Но я не на долго. Завтра с утра надо обратно. Там курицы в хлеве заперты. Их кормить надо. И картошка с последней полосы в сенях свалена. Она вся в грязи. Пока не высохнет, не перебрать. Потом надо ее в подполье определить. Большую часть на еду, какая получше, - на семена, в отдельный отсек. Как говорят, помирать справляйся, а хлеб паши.
   -Фронт дает о себе знать? - спросила мама.
   -Летом сильно громыхало. Иногда казалось, что где-то недалеко. Говорят, снаряды аж до Юренок летели. Это всего пять-шесть верст от нашей деревни. Последнее время стало тише.
   -Военные в деревне есть?
   -Постоянно нет. Машины прогудят или на подводах проедут, а потом несколько дней не появляются. В деревне иной раз пройду с конца в конец и ни единой души не встречу. Даже как-то не по себе становится.
   -И по дороге, наверное, мало людей встречалось?
   -Можно сказать совсем никого. Людно только в Волоке. Там красноармейцев много. Встречались пешие и на машинах.
   -Не останавливали, не спрашивали, куда и зачем идешь?
   -Не спрашивали. Кому я надо. Вот назад, боюсь, не остановили бы. Там фронт, туда могут и не пустить обратно. Но, как-нибудь отбрехаюсь.
   В тот вечер мы до полуночи просидели за ужином у коптилки. Тетя Дуня рассказывала про свое горемычное житье, про тяжкое испытание одиночеством. Она жаловалась на боли в ногах и в пояснице, на тяжелую каждодневную работу, которая выматывает все силы.
   -А ты не боишься там одна? - спросила мама.
   -Как не бояться? Боюсь, особенно ночами. Дверь в сенях на засов закрываю да еще вплотную придвигаю тяжелую бочку с остатками глины. Пока никто не ломился. Бог милует.
   -Там и ломиться некому. Если только военные могут обидеть.
   -Военные, когда с командиром или на машине, - не страшно. А одиночки, бывает, шастают по домам. Небось, еду ищут. Они, как медведи-шатуны. Таких боюсь.
   -Ты чужим людям на глаза не попадайся, лучше дома пересиди, закрывшись, - посоветовала мама.
   Назавтра рано утром тетя Дуня ушла обратно домой. Мама дала ей на дорогу полбуханки пайкового хлеба и бутылку молока. На прощанье она еще раз напомнила: "Если что стрясется, сразу иди сюда".
  
   * * *
  
   В то утро мы проснулись затемно. Проснулись скорее от холода, а не потому, что собрались проводить тетю Дуню. Мама, принесшая ведро воды, сказала, что трава во дворе вся седая от инея и стали скользкими доски на крыльце. "Сама чуть не упала и воду расплескала. Едва на чай хватит. В доме, хоть волков загоняй. Надо скорее растапливать печку. Детей совсем заморозим. Вечером придется идти к Максимычу, просить какое-нибудь другое жилье. В этом дырявом доме нам не перезимовать", - заявила она.
   -Пойдешь, так про больных ребят скажи. Может тогда скорее помилосердствует.
   -Скажу про все. Только боюсь, что и он нам не поможет.
   Вернувшись с работы, мама встретила бабушку в сенях, передала ей сумку с пайковым хлебом, а сама, не заходя в дом, пошла еще раз к Максимычу.
   Мы долго ждали маму. Дождавшись, обрадовалась одна маленькая Ида, которую мама сразу стала кормить грудью. Мама пришла вся в слезах, что сильно опечалило бабушку и всех нас.
   -Никак, зря сходила? - спросила бабушка.
   -Что толку ходить. Нету в деревне жилья. Все дома битком набиты такими же горемыками, как и мы. У самого Максимыча в первой половине дома две семьи поселились, а во второй - военные на нарах в два этажа. Говорит, если хотите, перебирайтесь и вы. На полу места хватит. Только ночью прохода не будет; с другой половины кому понадобится выйти, так растоптать могут ненароком.
   -И что ж теперь будем делать?
   -Еще он предложил свою баню. Сходил со мной туда. Показал, посветил фонарем. Баня, как баня. Но топилась она по черному. Туда сперва надо перенести и поставить печку-чугунку. Трубу можно вывести в душник под потолком. Баня в порядке. Правда, вся в копоти. К чему ни притронься, сплошь в саже. Зато, он сказал, что тут будет тепло и дров много не понадобится. К утру просил дать ответ, сообщить, на что мы решимся.
   -И что же ты ему скажешь завтра утром?
   -Не знаю. Я сказала, что сперва с тобой посоветуюсь.
   -Если баня гожая, так, может, лучше туда.
   -Я тоже так ему намекнула. Особенно после того, как пообещал печку перевезти, поставить ее и трубу наладить, чтобы тяга была.
   Перебрались мы в баню через два дня. Максимыч не только печку поставил, но и дров дал на первое время. Пришлось долго повозиться с трубой. Вывели ее не вверх, как обычно, а в бок. Попробовали топить печку, а дым весь обратно. Тяги - никакой. Оказалось, что ветер дул с той стороны, на какую через стену выведена труба. Печка не затопилась до тех пор, пока дед Васька (так потом мы звали Максимыча) не нашел и не поставил снаружи на конец трубы обычное колено. Труба стала "смотреть" вверх, восстановилась тяга, и печка загудела, наполняя наше убогое жилище долгожданным теплом.
   Мы с бабушкой полдня топили печку, грели воду; потом веником-голиком, а где и речным песком, отскребали сажу со стен, с полка и лавок. Конечно, все, как было, так и осталось черным. Но мы добились хотя бы одного: полок, лавки и стены перестали пачкать все, что к ним прикасалось.
   Когда подсох и нагрелся полок, я залез туда и вытянулся на теплых досках. Сразу потянуло в дрему. Но бабушка не дала заснуть. Отправила переносить сюда из дома наши небогатые пожитки. Поднялся я с трудом. Болела голова. Думал от дыма либо от недосыпа.
   Носить было недалеко. Первые несколько раз сходил я легко и быстро. Потом стала кружиться голова. Я сильно вспотел и скоро почувствовал озноб. Но бабушке ничего не говорил. Она сама, как глянула на меня, так все поняла.
   -Постой-ка, что с тобой? На тебе, малец, лица нет! А ну, подойди ко мне. Боже мой, ты горишь, как в огне. Видно тоже захворал. За что же это нам кара Божия? Одни не успели поправиться, как другой заболел.
   Тут я сообразил, что головная боль, тошнота, головокружение, озноб - все по одной причине. Следом за сестрами и меня одолела хворь.
   Бабушка загнала меня на полок, укрыла полушубком, дала отвара малины с последней ложкой меда.
   -Пропотеешь хорошенько, может легче станет. Мамка придет с работы, пошлю к военным, чтобы хоть одну таблетку добыла. Девкам по таблетке давали, стало немного легче. Жар лишний спал. И ты поправишься. Ребята сегодня гурьбой в школу пошли. Одолеем хворобу, и ты пойдешь, - приободрила меня бабушка.
   -Только бы поправиться. А по учебе я потом догоню ребят.
  
   * * *
  
   Болел я долго. Первые дни проходили в полудреме. Я ничего не ел и не замечал ничего вокруг. Но часто просил пить. И бабушка давала теплое питье, с запахом малины еще каких-то трав.
   Таблеток "от жара" не нашли. "Осталось на Бога надеяться", - сказала однажды бабушка, подавая питье.
   Иногда ночами я видел, как бабушка, припав на колени, отвешивала поклоны в сторону иконы, еле заметной при свете лампады в "переднем углу" бани. Слов молитвы я не мог разобрать, но знал, что она молила Бога вернуть мне здоровье. Бабушка очень жалела меня и не знала, как помочь.
   А болезнь не уходила. Я лежал, почти не слезая с полка. Лежал, не в силах поднять головы. В бане всегда стоял полумрак, и всегда горела лампадка. Мне казалось, что круглые сутки длится бесконечная ночь. И круглые сутки я находился в нездоровой полудреме. В каком-то странном состоянии, которое не назовешь ни сном, ни бодрствованием. Наверное, временами я по-настоящему засыпал, иногда просыпался. Но все это беспорядочно, независимо от чередования дня и ночи.
   В какой-то день, не знаю, какой по счету, я очнулся от сна и удивился свету. Лампадка не горела, но в нашей черной бане казалось светло. Какое-то неведомое сияние первый раз озарило внутренности нашего мрачного жилища. Присмотревшись, я обнаружил, что свет струится из маленького окошка, прорубленного у самой земли в западной стене бани. Лучи низкого предзакатного солнца пробились сквозь закопченное стекло в черной раме как будто для того, чтобы вернуть меня к жизни. И я обрадовался этим лучам, прочертившим поперек неровные доски пола, широкие скамейки и ветхие бревна нижних венцов сруба. Было такое ощущение, что кто-то добрый и всемогущий наполнил баню живительным светом, который даже пересилил окружающую черноту стен. Ничего похожего я раньше не видел. Стало легче на душе. И захотелось есть.
   -Бабушка, нет ли чего-нибудь перекусить? - спросил я, еле выговаривая каждое слово.
   -Проснулся, сынок! Никак и жар спал... Сейчас я тебе картошки толченой дам, молоко подогрею. Есть захотел, значит на поправку дело пойдет. Даст Бог, скоро на ноги встанешь, - старалась успокоить меня бабушка.
   Я приподнялся, сел на полок и почувствовал невыносимый голод. Бабушка принесла и поставила рядом на черную доску полка большую тарелку теплой толченой картошки, политой сверху густыми сливками, дала кусок хлеба и кружку горячего молока.
   -Ешь, на здоровье. Скоро твоя мамка придет, принесет хлеба, а может и еще чего-нибудь вкусненького. Скажу ей, чтобы у Максимыча попросила чуть-чуть мясца. Я бы тебе супчик сварила. Сейчас тебя надо хорошенько кормить. Тогда, скорее поправишься, - утешала бабушка.
   Насытившись, я вытянулся на своем лежбище и думал о том, как бы сбегать на улицу. Сильно хотелось посмотреть на речку, на деревья, на небо, на все вокруг.
   С полка я слез несколько дней спустя. Кружилась голова. Крепкий банный дух стеснял дыхание, а пустить свежего воздуха бабушка не решалась. Боялась простудить меня. И тепло берегла, потому что кончались дрова.
   Укутанный в полушубок и валенки, я с трудом, держась за стенку, сделал первые несколько шагов от полка до двери.
   -Как бы хорошо выйти на свежий воздух. Тут задохнуться можно, - пожаловался я бабушке.
   -Куда тебе выходить, если сам шагу ступить не можешь. Сперва надо окрепнуть маленько, а потом на дверь глядеть.
   Вышел я на свежий воздух, когда снежок уже успел припорошить все вокруг. Деревья стояли голые. Опавшие желтые листья, вперемешку со снегом, тонким одеялом прикрыли землю. Одна большая лужа, подступавшая вплотную к теневой стене бани, стояла голая и холодная, подернутая серым в сизой измороси льдом. Черные комья грязи, окаменело торчавшие изо льда, казались необитаемыми островами среди моря. На льду попадались прогалки, гладкие и блестящие, как зеркало. Я ступил на зеркальный лед. Он похрустывал-потрескивал, но держал. Я сумел даже прокатиться по нему на своих подшитых валенках.
   Теперь надо было глянуть на реку. Хотелось узнать, - покрылась ли она льдом.
   Сделав на своих шатких ногах несколько десятков шагов, я увидел, что река по-прежнему вольно плещется среди стылых берегов. Голые кусты ивняка, росшие у самой воды, казались прозрачными. Сквозь них хорошо просвечивали забереги - узкие белесые полоски льда, окаймляющие темную воду. По самому краю, у границы с черной водой, лед украшали крестики птичьих следов, хорошо заметных на тонкой свежей пороше.
   Вдыхая полной грудью чистый прохладный воздух, я любовался рекой в праздничном убранстве, смотрел на узорчатый лед, наслаждался необычной тишиной. Подумалось, что я почти выздоровел. Может быть даже скоро пойду в школу вместе с юшинскими ребятами. Вспомнил слова бабушки, что третий класс кое-как кончал меньше чем за полгода. Теперь четвертый под угрозой пропуска. А сам подумал: есть еще время наверстать, было бы здоровье в порядке.
   В раздумьях я не заметил сразу, что выглянуло солнце. Низкое, багрово-красное, оно позолотило седой частокол ивняка вдоль берегов, просветлило и наполнило глубиной струящиеся потоки в реке, опалило золотистым огнем извилистые края ледяных заберегов, прилизанных водой.
   Вдали, в туманной дымке, проглядывал мост, по которому с натужным гулом все так же шли к фронту тяжелые "студебеккеры".
   Бабушка говорила, что пока я болел, немцы не раз пытались разбомбить мост. Были и ночные налеты. Но наши зенитки их даже близко не подпустили и все бомбы падали мимо, где-то в лесу за деревней.
   Тогда я сказал бабушке:
   -Вот бы подкараулить ночной налет: посмотреть самолеты в лучах прожекторов, разрывы снарядов в черном небе, а, если повезет, увидеть падающий, весь в огне, немецкий самолет, сбитый нашими зенитчиками.
   -Еще чего вздумал! Тебе поправляться надо, а не под бомбы лезть. Не смей больше блажить! - отчитала меня бабушка.
   После реки, я прошел по деревне. Мы давно уже тут живем, а я впервые вижу эти дома, людей, громыхающие по мерзлым кочкам повозки. У нас в Понизовье теперь пусто. А тут многолюдье. Попалась стайка ребятишек, которые вздумали кататься на санках по заиндевелой траве, еле припорошенной снегом. Занимаясь своими санками, они как будто не заметили меня. Или не подали виду.
   К таким, как мы, в деревне относились несколько отчужденно. Уже успели прозвать "выковыренными". В некоторых домах, где жили по две-три семьи эвакуированных, притесненные хозяева откровенно выражали свое явное неудовольствие. А "выковыренные" всегда и везде чувствовали себя виноватыми. Хотя те и другие понимали, что виновата война, что не по своей воле уехали мы из родного дома и теперь вынуждены скитаться в чужих краях.
   Надышавшись свежим воздухом, я возвращался домой к своей бане. Тут встретились местные ребята, шедшие со школы. Они понарошку пинали друг друга, весело играли "в пятнашки", голосисто разговаривали. Увидев меня, немного притихли, а потом, остановившись, стали рассматривать вполоборота.
   -Ты кто такой? - спросил первый из толпы, как потом я узнал, Колька Цветков, главный заводило.
   -Мы эвакуированные, тут живем, - показал я на баню.
   -"Выковыренные"- оно и видно, - кто-то мелкий прошипел сзади.
   -Ты, не задирайся! - крикнул на моего обидчика Колька Цветков, а потом спросил: "Чего в школу не ходишь?".
   -Болел я долго. Одежек годных нет да и еды не густо.
   -Сейчас поправился?
   -Не знаю, сегодня первый раз на улицу вышел. До болезни все вокруг зеленело, а теперь снежок. Зима близко. Хожу, воздухом не могу надышаться. У нас там душно, - я показал на баню, - да еще и сыро.
   -Здоров будешь, выходи. Снегу подкинет, на лыжах покатаемся.
   -Нет у меня лыж. Да и поправиться сперва надо.
   -Да, конечно. А на счет лыж потом сообразим, - сказал Колька, улыбнувшись, и ребята разбежались по домам.
   А я пошел в свою баню.
   Разговор с ребятами сильно встревожил меня. Пришлось напомнить бабушке, а потом и маме про школу.
   -Все ребята каждое утро идут на занятия, а я тут кисну в этой бане.
   -Поправишься хорошенько и ты пойдешь, - пообещала мама, - еще большая часть учебного года впереди, успеешь догнать остальных ребят.
  
   Скоро оказалось, что зря я докучал маме и бабушки. Меня опять поджидала очередная болезнь.
   Назавтра я поднялся вместе с мамой. Перекусили еще затемно. Мама, как всегда, поспешила на работу, а я собрался заняться дровами. Бабушка предупредила, что осталось всего несколько поленьев.
   Взяв у деда Васьки маленькие санки, я пошел к дому, где мы недавно жили, чтобы оттуда перевезти к бане остатки дров. Там лежали и кругляши, от последнего бревна, распиленного с мамой, и немного колотых дров. Для первого раза я погрузил на санки только пару охапок колотых рыхлых гнилушек, привязал их внахлест тонкой веревкой и повез, стараясь выбирать места, где трава припорошена снегом. Довез благополучно. Следующий раз нагрузил санки побольше и тоже справился.
   Когда вез последние березовые чурбаны, поклажа показалась непомерно тяжелой, я взмок, и неожиданно почуял тупую боль в правом паху. Выгрузив дрова, я отвез санки, а потом в тепле решил проверить, что у меня за болячка.
   Бабушка приметила, что я, склонившись у печки, копошусь в своих штанах, и спросила в чем дело.
   -Болит тут. То ли снизу в паху, то ли промеж ног. Не шагнуть даже. Вот нащупал желвак, большой и твердый, - сообщил я бабушке.
   -Что это опять за напасть? - встревожилась бабушка - мамка придет, ей покажи, может, раздобудет какую-нибудь мазь.
   Вечером показал я больное место маме. Пощупав желвак, она даже охнула в ужасе.
   -Боже ты мой, ведь это чирей громадный. За что же нам такая немилость Господня?
   К вечеру у меня опять начался сильный жар. На следующий день нашел такие же твердые шишки на бедрах. Потом нарывы пошли на спине, на животе, на шее, на всех остальных, даже самых непотребных местах. Почти все тело покрылось болячками. Чирьи по очереди то надувались размером с кулак, то прорывали, истекая гноем и сукровицей.
   Так продолжалось до самого Рождества. И все это время я изнывал от невыносимой боли: не мог ни лечь, ни сесть. И никто меня не лечил.
   Уже когда болезнь постепенно пошла на убыль, мама откуда-то принесла склянку с вонючей дегтярной мазью. Бабушка вечерами чернила мое тело, смазывая долго незаживающие места. И еще она молилась Николаю Угоднику. Просила смилостивиться над нами грешными; просила вернуть здоровье болящим и не оставить всех без хлеба насущного.
   Бабушка давала мне горячего молока с хлебом и поила отварами каких-то трав, которые она выбирала из сена. Но поправлялся я очень медленно. Так медленно, что мама вечерами плакала, укрывая одеялом и полушубком. Видно у нее были сомнения: сумею ли я вообще подняться на ноги.
   После Рождества, когда я уже мог прохаживаться по полу, попросил бабушку вывести меня на улицу.
   -Хоть на минутку. Я не могу больше без воздуха. Тут в духоте да сырости мне никогда не поправиться.
   -Пойдем. Только погоди, я оденусь. И совсем не на долго.
   С первых же шагов на улице, у меня закружилась голова. Наверное, упал бы, но бабушка успела схватить за рукав.
   -Видишь, шат водит. Ноги не держат.
   -Это не ноги, а голова кружится. Оттого, что воздухом долго не дышал.
   Сделав несколько глубоких вдохов, я утвердился на ногах и, осмотревшись, замер от изумления. Прошло ползимы, а снега, как не было, так и нет. Даже при солнце все вокруг казалось грязно-серым. Только золотом искрился иней на голых сучьях деревьев. Мы обошли вокруг свою баню и немного прошли по дороге к центру деревни. Мои ноги уже твердо ступали по мерзлой земле, и голова перестала кружиться. Но шли мы очень медленно, осторожно. На ходу я спросил бабушку:
   -Что, снег так и не выпадал нынче?
   -Выпадал, но крохи одни. Земля, считай, голая. А впереди крещенские морозы. Если снега не подкинет, могут все озимые вымерзнуть.
   -Какие озимые? Разве кто-нибудь сеял?
   -У нас дома не сеяли, а тут сеяли. И в других местах тоже. Морозная зима без снега всегда во вред. Без хлеба можем остаться. И по карточкам нечего будет давать, - мрачно рассудила бабушка.
   Еще два дня подряд она выводила меня на улицу, а на третий решился пойти один. Перед этим пришлось дать слово, что далеко не уйду и если почую себя плохо, сразу вернусь.
   Первым делом пошел потихоньку к реке. Я увидел ее еще издали. С высокого берега хорошо просматривалась ледяная стально-серая лента, плавно извивающаяся среди прозрачных кустов.
   Спустившись на лед, я обнаружил, что по нему не скользят валенки. Как будто ледяную корку, не успевшую по-настоящему затвердеть, посыпали крупным песком. И, к тому же, лед оказался совсем не прозрачным. "Это оттого, что он очень толстый" - подумал я и смело пошел к середине реки. Там я сразу увидел узкую полоску прозрачного гладкого льда. Она блестела, как хорошо вымытое стекло и была такой скользкой, что я еле удержался на ногах. Хотел прокатиться, но увидел подо льдом, на глубине не больше двух вершков, бугорок песчаной отмели и стайку пескарей, выстроившихся в ряд против течения. Они казались недвижимы, и лишь изредка все вместе извивались змейкой. Если и шевелили плавниками, то совсем незаметно. Ровно настолько, чтобы остаться у приглянувшегося песчаного ложа. Я залюбовался маленькими рыбками и только потом сообразил, что стою на недавней полынье. На быстрине, на самом перекате, где лед еще тонкий и может не выдержать.
   Уже на берегу я вспомнил слова бабушки про "коварные полыньи" и строгий запрет уходить к середине реки. Впрочем, запрет излишний. Крещенские морозы сделали свое дело. Река покрылась прочным льдом. "Даже на самых быстрых перекатах вода промерзла чуть не до дна. В любом месте, хоть на коне, хоть на танке поезжай, - лед выдержит", - успокаивал я бабушку, вернувшись домой.
   С тех пор я каждый день выходил на улицу. Бабушка заметила, что стали быстрее заживать ранки, еще оставшиеся от множества чирьев. А потом сказала: "Видно не только прорубь-иордань, но и сами крещенские морозы врачуют дух и тело. Даст Бог, скоро совсем поправишься".
   Крещенье осталось позади. Морозы понемножку слабели. По утрам иногда падал мелкий снежок. Солнце выглядывало редко и ненадолго. Все чаще задувал ветер, выстуживая нашу баню. В иной день, хотя утром жарко топили печку, уже к обеду не оставалось тепла.
   В тот день бабушка, почуяв ледяной холод на полу, подняла моих сестер на полок, а мне велела раздобыть дров и затопить чугунку.
   Ира с Идой на полке играли в свои куклы, бабушка щепала лучину и драла бересту на растопку, а я принес одну за другой две охапки дров.
   -Все! Последние сухие! Осталось немного сырой осины. Надо просить маму, чтобы взяла в своей конторе лошадь, и ехать в лес, - сказал я бабушке.
   -На сегодня дров хватит. Надо скорее печку топить, иначе все замерзнем. Я растопки приготовила. Дальше ты берись за дело. Да проворней: надо успеть какое-нибудь варево к вечеру приготовить и корове нагреть воды для пойла.
   Печка растопилась, и при сильной тяге скоро загудело в трубе. Воздух у нас сразу согрелся и стал суше. Бабушка уже поставила на огонь чугунок с водой для супа и присматривала место для небольшого котла.
   И тут гудение в трубе неожиданно прекратилось, из топки в наше тесное жилище повалил густой черный дым. В этот момент я услышал на улице ребячьи голоса и громкий хохот. Выскочив на улицу, я увидел убегающих ребятишек, и сразу догадался: это они что-то тут натворили. И точно: злодеи-недоумки накинули на трубу большую тряпку, наглухо закрывшую выходное отверстие. С помощью длинной палки я с трудом снял тряпку, обнаружив в ней рваную онучу. Из трубы снова пошел дым.
   Внутри баня тоже оказалась вся в дыму. Бабушка и сестры, обливаясь слезами, задыхались от кашля. Пришлось открыть дверь. Дым выходил медленно, а холод заполнил баню в один миг. Я подкинул в печку дров, они хорошо разгорелись, опять загудело в трубе. Но потеплело не сразу. На полу еще долго чувствовался холодок.
   Для меня этот случай стал уроком. Правильно твердила бабушка : "Не выпускай лишний раз тепло! Проворней и плотней закрывай дверь!" Хулиганистые деревенские ребята, заткнувшие по недомыслию трубу, помогли понять простую вещь: как много труда и времени требуется, чтобы нагреть жилье и как быстро можно его выстудить. А у нас, к тому же кончались дрова, и больше негде их было взять.
   Но меня больше заботило другое: а вдруг ребята вздумают повторить свое пакостное дело. Я решил подготовиться, чтобы дать отпор "фулиганью", как обозвала их бабушка.
   На берегу реки нашел ивовый прут, раздваивающийся в конце, и вырезал заготовку для рогатки. Кусок тонкой черной резины, найденный в кладовке предыдущего нашего дома, давно лежал в укромном месте, припрятанный для такого случая.
   Сидя на лавке под окошком, я строгал-отделывал рогатку своим маленьким ножичком, подарком капитана Батурлинова. Бабушка изредка поглядывала на мое рукоделие, а потом спросила:
   -Ты что это мастеришь?
   -Рогатку делаю.
   -Никак, на медведя собрался?
   -Медведей тут нет. Мне бы справиться с двуногими зверятами.
   -Не вздумай драку затевать. Иначе все мамке расскажу. Она тебя живо взгреет, - строго предупредила бабушка.
   -Драку затевать я не собираюсь. Рогатку делаю на всякий случай, чтобы постращать и отогнать ребят, если снова попробуют трубу повредить.
   Рогатку я сделал как раз к обеду, когда школьники возвращаются домой. Оставалось найти мелких круглых камешков. Но земля везде так промерзла, что оттуда не выколупать и песчинки. Пришлось взять небольшой дресвяный осколок из каменки, измельчить его обухом топора и наколоть как раз таких камешков, какие требовались для рогатки.
   В тот день ребята прошли мимо и не тронули нас. Не пришлось применять рогатку и еще несколько дней. А потом потеплело и выпал мокрый снег. Шедшие со школы ребята играли в снежки. Проходя мимо нашей бани и увидев дымящую трубу, кто-то бросил в нее крупный снежок. Схватив рогатку, я выбежал на улицу. До стычки дело не дошло, зато хорошо поговорили.
   -Как вы можете...? У меня там старая больная бабушка и две маленькие сестренки задыхаются от дыма. Только фашисты душат живых людей.
   -Ну, ты, брось обзываться! Дурачок, вон, кинул ком снега, так я ему тут же дал по загривку. Больше не посмеет, - сказал тот самый Колька Цветков, который верховодил в компании.
   -А портянка на трубе, - напомнил я.
   -Так это ж давно. И тоже по глупости, а не со зла.
   -Ладно. Но больше так не надо. Ветер без того часто задувает в трубу; мы задыхаемся от дыма, а потом мерзнем. И сейчас я продрог. Пойду отогреваться.
  
   * * *
  
   С началом февраля морозы спали, но усилился ветер, начались метели. В нашем продуваемом временном убежище гуляли сквозняки. Они чувствовались и тогда, когда топилась печка. Догорали последние дрова. Кругом я подобрал все, даже щепки . Когда подбирать стало нечего, а вытопленная с утра печка быстро остыла, бабушка сказала мне всердцах:
   -Хоть укради дров, но принеси, чтобы не замерзнуть до вечера. А вечером с мамкой идите к Максимычу, объясните ему наше тяжкое положение. Он что-нибудь придумает, не даст сгинуть от холода.
   Только с наступлением сумерек, я приволок несколько трухлявых жердей и кольев от изгороди у колхозной фермы. Вместе с бабушкой еле растопили печку. Дрова горели плохо, и тепло почти не прибывало. Ира с Идой, укутанные в разное тряпье, сидели на полке, дрожа от холода. Потом бабушка укрыла их своим старым полушубком. А я без перерыва ворошил дрова в топке, подкладывал туда обледенелые гнилушки, но они противно шипели, исходя струйками воды, а по-настоящему не разгорались.
   Немножко согрелись мы к самому вечеру, когда пришла с работы мама. Печка, наконец-то, разгорелась. Бабушка кое-как сумела сварить картошки на ужин. Но мы с мамой первым делом пошли к деду Ваське просить о помощи.
   -И неловко обращаться уже в какой раз, но нужда заставляет, - начала разговор мама.
   -Понимаю, Евгения Ивановна, твою нужду, но как помочь, не знаю. Я и так закрываю глаза на то, как вы таскаете своей корове сено с колхозного стога. Знаю, что детишкам надо молоко, а оно, как говорят, у коровы на языке. Давал кое-какие продуктишки больным детям. Лекарство добывал у военных. Но дров взять негде. У меня самого не хватит до весны. А заготовить некому и привезти не на чем. Да теперь еще снегу в лесу навалило выше колена. Ни проехать, ни пройти. Выход один: придется вам перебираться ко мне в дом. Не оставлять же вас в бане на замерзание.
   -Но у тебя тут и так густо. Наверное, ночью ступить некуда?
   -Это правда. В той половине солдат битком набито, а тут ваша семья будет четвертая. Ничего не поделаешь. В тесноте не в обиде.
   -А спать-то как ночью? Может всем и места не хватит?
   -Пока хватало. Мы с бабкой на кровати за занавеской. Нас не притесните. А всем остальным придется на полу вповалку. Правда, солдаты, когда ночью по нужде припрет сходить на улицу, матюгаются. Но пока никого сапогом не придавили, пока обходилось.
   -Спасибо, тебе Максимыч! Сохрани тебя Господь! - с дрожью в голосе благодарила мама нашего благодетеля.
   -Собирайтесь и переезжайте.
   -Переезжать не на чем. Да и перевозить нам особенно нечего. Все перенесем потихоньку. Завтра договорюсь с начальством, чтобы отпустили на день. Думаю, что к концу недели переедем, - сообщила мама.
   Но переезжать пришлось уже на следующий день.
  
   * * *
  
   Рано утром, когда мама собиралась уходить на работу, я проснулся от надрывного, все нарастающего воя самолета. "Опять немец", - первое что пришло в голову. К той поре даже бабушка умела отличать по звуку свой самолет от чужого. И все мы хорошо знали самый страшный из голосов войны, - звук пикирующего бомбардировщика. Это был как раз "тот" звук. Испугавшись, я кубарем скатился с полка, и в тот же момент один за другим раздались два взрыва. Один где-то поодаль, а другой почти рядом. Нас, припавших к полу, сильно тряхнуло; в бане все вокруг зазвенело, затрещало и наполнилось едким дымом. Это упала раскаленная жестяная труба, а дрова в печке-чугунке продолжали гореть. Бабушка, еле очнувшись, плеснула на огонь ковш воды, пламя погасло, но еще больше прибавилось дыма. Все вокруг кашляли, а маленькие мои сестры громко ревели в два голоса. "Слава Богу, кажется живы", - хриплым голосом сквозь слезы сказала мама и стала быстро одевать Иду с Ирой. Мы с бабушкой тоже оделись и, чтобы не задохнуться в дыму, вышли на улицу. Следом мама вывела плачущих сестренок.
   На улице я стал искать глазами то место, где упала бомба. Но вблизи ничего подозрительного не нашел. Только увидел, как потрепало взрывом крышу бани, где мы прожили последние месяцы. Потом заметил, что всю баню немного сдвинуло в бок, а между нижними венцами образовались щели, в которые можно просунуть руку. В других местах тоже появились зияющие щели. И ото всюду: из двери, из щелей снизу до верху, из душника, - валил сизый дым. Подошедший дед Васька спросил с тревогой:
   -Не уж-то горите?
   -Не должно быть. Трубу выбило. Печку залили, но продолжает дымить, -ответила мама.
   -Веди детишек скорее к нам в тепло. А я пришлю ребят, помогут перетащить вещи.
   -Да тут вещей-то кот наплакал. Спасибо тебе, Максимыч. Придется перебираться до срока. А начальству своему я потом все растолкую. Небось не осудят, войдут в положение.
   Максимыч показал место в углу первой большой комнаты, куда мы сложили постельники и другие вещички, вынесенные из бани. Они насквозь пропахли дымом, отчего даже поморщилась хозяйка дома Марья Ивановна. Она показала маме на кухне обширный стол и пальцем очертила небольшой его кусочек, куда разрешила поставить посуду и немного продуктов, припасенных впрок.
   К обеду с мороза пришел дед Васька, общипывая ледяные сосульки со своей седой окладистой бороды, еще больше посеребренной инеем.
   -Ну как, разместились, погорельцы? - с еле заметной ухмылкой спросил он.
   -Спасибо тебе. Главное в тепле. А в остальном как-нибудь притремся, приспособимся. Мне придется на работу бежать. Вечером поговорим.
   -Иди, работай спокойно. Я велю Марье Ивановне, чтобы дала чего-нибудь горяченького похлебать ребятам. Завтра сама сваришь. Заодно с соседями по несчастью познакомишься у шестка. Может и поссоришься. Но если хочешь тут остаться, придется со всеми жить в ладу. Иначе худо будет, - предупредил Максимыч.
   -Постараемся, - сказала мама, - мне еще с начальством объясняться надо, сейчас все очень строго.
   -Бог не выдаст, свинья не съест. Все, что потребуется на кухне, завтра спросишь у Марии Ивановны. Она там главный начальник.
   Мама ушла, а мы первое время сидели молча и недвижимо на кончике своей лавки. Но мне очень хотелось на улицу. Не терпелось узнать, куда упала бомба, резко изменившая наше житье. Бабушка разрешила сходить ненадолго.
   Увидев, что я собираюсь, баба Маша предупредила: на улице лютая стужа и надо теплее одеваться.
   Воронку от бомбы я обнаружил среди ольховых зарослей между нашей баней и скотным двором. Бомба опять чуть не угодила в реку. Толстый ольшаник на месте взрыва, как будто скошен косой. Суглинистая земля из воронки выброшена на лед и там размазана широкой рыжей полосой. Максимыч рассказал, что пострадала не только наша баня. Иссечен осколками и свинарник, оказавшийся совсем близко от взрыва. "Хорошо, что под осколки не попали ни люди, ни свиньи. Основной удар по верху пришелся. И бревна больше всего порублены осколками на верхних венцах. А животные и люди внизу остались невредимыми", - рассказывал дед Васька вечером.
   Мне, пока светло, хотелось разглядеть воронку.
   Первое, что удивило, вода на дне. В такой морозище и вода! Потом увидел, что не вода, а маленькое круглое озерцо, покрытое льдом. Скорее всего, вода проникла туда сразу после взрыва, а потом замерзла. Я нашел длинный шест и, потыкав им, убедился, что лед крепок. Можно спускаться.
   Соскользнув по крутому обледенелому склону, я очутился внизу. Там оказалось немножко теплее и темнее, чем наверху. Лед даже не треснул, хотя я прыгнул на него с размаху. Видно вода промерзла насквозь. Осмотрев стенки, с тревогой убедился, что они были ровными, гладкими и местами блестели даже в сумерках. Только изредка попадались камешки, которые едва торчали наружу закругленными боками.
   Я снял рукавицу, погладил стенку ладонью и с ужасом обнаружил, что она твердая и скользкая, как лед. Посмотрев вверх и увидев где-то высоко округлый край воронки, а за ним сумеречное небо над головой, сильно испугался. "Как же теперь выберусь отсюда? А не выберусь, замерзну насмерть. И родные не узнают... " , - почему-то вспомнились скорбные слова известной песни.
   Стал искать глазами хоть какие-то неровности в стенках. Высмотрев невысоко первый камешек, зацепился носком за него и стал дальше карабкаться по склону. Но сразу забуксовал, а потом опять скатился вниз, ободрав коленки. В разных местах на стенках воронки попытался делать ступеньки, но сырой грунт так промерз, что эту затею тоже пришлось оставить.
   Тут на глаза попался шест, конец которого нависал у края воронки. Я решил, что спасение только в нем. Но до шеста было так же далеко, как до поверхности. Теперь я стал карабкаться в том месте, где увидел конец шеста. Бесполезно. Там оказалось все гладко; как говорят, без сучка, без задоринки.
   Тогда я вспомнил про тонкий длинный отцовский ремень, на котором держались мои брюки. Взяв его за конец, я раскрутил, и попробовал забросить пряжку на свисающий конец шеста. Но... мимо. Хотя длины ремня вполне хватило.
   Не знаю, сколько раз я повторял свои попытки. Даже взмок, не смотря на мороз. Несколько раз принимался кричать, но никто не отозвался. Тогда обозлившись, чуть не заплакав с досады, я швырнул пряжку еще раз далеко в уже сумеречное небо, и с удивлением увидел, как она дважды обернулась вокруг шеста и зацепилась за торчащий небольшой сучок. Я замер. Попробовал медленно тянуть, но увидел, как пряжка начала соскальзывать. И тогда, решив, была, не была, дернул за конец ремня изо всех сил. Шест торчком взвился вверх, тяжелый его комель скользнул по стене воронки и сполз к моим ногам. Я был спасен.
   Бабушка встретила меня причитаниями вперемешку с бранью. А я слова сказать не мог. Даже зубы стучали в ознобе. Досталось мне и от хозяйки дома.
   -Я ж говорила, что на улице трескучий мороз. Надо было давно идти домой и согреться. На тебе лица нет. Посинел весь от холода. Так и простудиться не долго. Мамке опять лишних хлопот наделаешь. А ну, живо, залезай на печку, коли раньше не сообразил явиться! - скомандовала баба Маша.
   -Раньше не мог, - сиплым голосом сказал я в свое оправдание и полез наверх. Там скоро пригрелся и незаметно заснул.
  
   * * *
  
   Постепенно мы прижились в доме Максимыча. И сразу почувствовали разницу. Даже теснота в большом доме, совсем не та, что в бане. Тут мы все-таки стали жить в полный рост. А в бане пришлось маяться на четвереньках, часто задыхаясь в дыму. Правда, воздуха не хватало и в большом доме. Не от гари и копоти, а от многолюдья. Особенно чувствовалась духота ночью. Даже на полу. Испарения десятков человеческих тел, улегшихся вповалку, давали о себе знать. Этот тяжелый дух долго не выветривался и днем, когда поминутно открывалась дверь.
   Мы жили в ожидании весны. Но зима не торопилась уходить. На масленицу бушевала метель. Все дороги завалило снегом. Снаружи вокруг дома успели расчистить и промять проходы уже с утра. А просторный внутренний двор оставался сплошным сугробом. Баба Маша ворчала, что не попасть ни в хлев, ни в амбар, ни в сарай. Максимыч велел мне и своим сыновьям взяться за лопаты.
   Сыновья хозяев, Васька и Колька, выглядели почти взрослыми, но не походили один на другого.
   Старший, Васька, сильно хромал. Говорят, еще в младенческом возрасте он упал с лавки, ушиб левую ногу и с тех пор она стала постепенно усыхать. Но совсем не усохла, а осталась в полуживом виде: маленькая, тонкая, почти онемелая. При ходьбе он мог опираться на эту ногу, но как бы волочил ее за собой. Невысокого роста, широкий в плечах и немного сутулый, Васька был хорош лицом и наделен кудрявыми темно-русыми волосами. Если бы не хромота, то он сошел бы за вполне привлекательного парня. Впрочем, у него и так, как говорят, не было отбоя от девок.
   Его брат, Колька, - высокий, нескладный, белобрысый, - был на три года моложе, отличался женоподобным обличием и тщедушным телосложением. В школе он учился плохо и скоро ее совсем бросил, не закончив даже семилетки.
   Почти полдня мы с братьями Максимовыми разгребали снег во дворе. А сразу после обеда нам велели заняться заготовкой дров. Мы с Колькой пилили промерзшие березовые кряжи, а Васька их колол. В руках у Васьки оказалась такая силища, что любой самый суковатый чурбан разваливался на части под ударами его топора. Видно хилость и хромота в ноге с лихвой восполнялась силой его рук, хорошо натренированных в работе.
   Колотые дрова мы складывали в костер, а в конце отнесли по паре охапок на кухню. Увидев, что мы принесли, баба Маша недовольно ворчала:
   -Куда навалили столько сырья? Их и с керосином не разожжешь. Ума не приложу, как завтра топить печку? Сухие сожгли, даже на растопку не оставили. Варить всем надо, а годных дров заготовить некому.
   -Их надо в печку сейчас наложить, к утру высохнут. Наша тетя Дуня всегда так делает, - неосторожно сунулся я со своими советами.
   -Ишь, какой умник нашелся. Сама знаю, что высохнут. Только в печку и полено не влезет. Она вся вашими чугунками заставлена. Не выкидывать же их?
   -Наш чугунок там один. И тот маленький, - невольно сорвалось у меня с языка.
   Баба Маша шикнула на меня, потом стала громко браниться. Я понял, что зря встреваю не в свои дела, и поскорее убрался на улицу. "От греха подальше", как говаривала моя бабушка.
   Сейчас трудно представить деревенский дом, одна половина которого заполнена военными, а другая - постоянно орущими ребятишками и прочим совсем неласковым людом. По утрам тут не пройти, вечерами, - не протолкаться. И всей этой ораве каждый день требуется еда.
   Чтобы накормить всех, каждое утро на небольшой кухне, куда выходит чело русской печки, собираются четыре стряпухи. Вооружившись ухватами, они зорко следят за чугунками в пылающей печке. И всякая старается свой чугунок придвинуть ближе к огню, а соседский потеснить в сторону загнетка. И каждая думает, что дрова догорят раньше, чем успеет свариться ее суп или картошка. Самые проворные да храбрые, лезут с ухватом в печку, не глядя на других. Некоторые в азарте пытаются потеснить хозяйку. Начинается тихая перебранка, готовая с минуты на минуту стать сердитой бранью.
   Василий Максимович появлялся на кухне всегда в тот момент, когда орущие на весь дом женщины готовы были от ругани перейти к рукопашной.
   Увидев хозяина, все утихали. Он строго произносил одно только слово: "Цыц!" Оторопелые женщины отходили от печки, забыв про чугунки с варевом. Наступало тягостное молчание. Даже шепотом никто не смел произнести ни слова.
   -Вы, бабы, не гневите Бога! И меня тоже. А то, ведь вышвырну на мороз! Всех! - твердым голосом добавлял Максимыч и уходил.
   На кухне сразу воцарялся мир. Еда во всех чугунках поспевала к сроку. Женщины за общим столом кормили детей, обедали и мирно, доброжелательно вели беседы.
   Потому что был хозяин в доме. Хороший хозяин!
  
   * * *
  
   Зима подходила к концу. Одна из самых тяжелых военных зим. И никто не знал, не ведал, сколько их, таких зим, еще выпадет на нашу долю.
   Солнце в иной день светило по-весеннему ярко и даже пригревало. На южных скатах крыш снег быстро таял, и в полдень частая капель споро долбила промерзлую землю.
   К вечеру подмораживало. Струйки талой воды становились все тоньше, а потом превращались в длинные хрупкие сосульки. Ночами с реки задувал холодный пронизывающий ветер.
   Река долго стояла, покрытая синим вздувшимся льдом. Местами на льду выступала вода. Каждый день бабушка мне твердила, чтобы близко не подходил к реке.
   -Это про осенний лед говорят - "трещу-трещу да не пущу". А весной он весь пропитан влагой, рыхлый и непрочный, - убеждала бабушка.
   -Я и сам вижу трещины. На такой лед и дурак не полезет. Даже воду из проруби мы берем с опаской, хотя там вокруг толстенные наледи.
  
   Перед Пасхой пошел первый дождик. Тогда и вскрылась река.
   Лед ушел. Унесло и прорубь, где мы с Колькой гремели ведрами. А полые воды рыжими мутными потоками продолжали скатываться в речное русло.
   Пока брали воду из проруби, она казалась чистой и прозрачной. Теперь, подойдя с ведром к реке, я увидел грязную мутную жижу, которая даже прибрежную осоку "покрасила" в ржавые тона. Хотел уже возвращаться домой, но тут подошел Колька с коромыслом.
   -Неужели мы будем брать эту воду? Тут грязи да ила больше, чем жидкости. Разве ее можно пить? - с недоумением спросил я.
   -Ничего, отстоится, на варево сойдет. А пить молоко будем, - невозмутимо заявил Колька.
   -У нас дома воду все берут из колодцев. Там она всегда чистая. А у вас в деревне почему-то колодцев нет. Воду берут из реки. И далеко, и вот, веснами, она совсем не годится для людей. Что, нельзя колодец выкопать?
   -Перед самой войной батька с Васькой пробовали рыть колодец. Углубились в землю сажени на три. А воды все нет. Одну глину снизу подымали. Вот и приходится из реки таскать такую, какая есть.
   Воды требовалось много. Каждый вечер нам приходилось по десятку раз ходить на реку, чтобы заполнить котел на кухне и бочку у хлева. Как только вода кончалась в котле, оттуда баба Маша выгребала целое ведро илистой грязной жижи. Мыла котел, и мы снова заполняли его доверху.
   -Воды носим не меряно, а попить нечего, - как-то однажды пожаловался я Кольке.
   -Знаешь, пойдем-ка на гору в рощицу, подрубим несколько берез и будем пить березовый сок. Нынче он должен быть сладкий. Возьмем топор, и прямо с утра завтра в лес! - предложил Колька.
   Березовый сок и вправду оказался сладким. Мы ходили за ним каждое утро, а иногда и вечером. Первое время приносили по два с лишним ведра. Колька на коромысле, а я в руке.
   Пили сок все. Угощали даже военных. А дед Васька как-то сказал, что особенно он хорош свеженький, холодный. "Таким и нутро усладить приятно, и, при нужде, опохмелиться можно" - говорил он, опоражнивая очередной ковш и почерпнув второй из только что принесенного ведра.
   Тогда никто не задумывался над тем, что березовый сок, - целебный напиток. Пили его потому, что сок вкуснее и, главное, чище воды. Про его пользу и даже целительную силу потом мне сказала бабушка. Сказала, когда заметила, что мои болячки стали подсыхать одна за другой, покрываться корочкой, а потом совсем исчезли. На некоторых местах сохранились только небольшие округлые шрамы, похожие на следы пулевого ранения. Постепенно очистилась кожа и у моих сестер. Даже с головы сошли последние струпья. Правда, мама считала, что дело тут не в соке, а в том, что мы теперь каждую субботу ходили в баню. Дед Васька сразу предупредил: "Если вздумаете тут у меня вшей разводить, пеняйте на себя!" В первый же день он отправил в баню одних нас "для санобработки". Велел всю одежду прожарить, а головы хорошенько вымыть с дегтярным мылом и потом смазать керосином. Помогло.
  
   * * *
  
   Приближался светлый праздник Пасхи. В тот год она была поздняя и пришлась на 25 апреля. Дед Васька загодя предупредил, что Пасху отметим. "Война притомила всех. Круглые сутки уже какой год тянем непосильную лямку. Надо хоть один день дать отдых душе и телу", - сказал он и велел понемногу готовиться к празднику.
   Начиная с Чистого четверга, женщины взялись за уборку в доме. Даже половину, занятую военными, вычистили и вымыли, как в прежние довоенные времена. С особым усердием мыли полы, затоптанные десятками ног. Сначала их смачивали теплой водой, "чтобы отмокла грязь". Потом долго терли веником-голиком, подсыпая дресвяный песок. Когда несколько женщин, задрав до колен длиннополые юбки и прихватив по голику под правую ногу, проходили из конца в конец большой горницы, надраивая половицы, их ритмичные движения напоминали какой-то странный танец, явно доставлявший удовольствие. А уж про пользу и говорить нечего. Из под веника, из под черной грязи, которая соскребалась с пола, все чаще стали выглядывать чистые доски. А в конце, под лучами весеннего солнца, пол засиял удивительной желтизной.
   После мытья, как только полы успели хорошо просохнуть, их сплошь застелили полосатыми домоткаными половиками. И в доме до срока воцарилась праздничная обстановка.
   Нам с Колькой и Васькой было приказано навести порядок на улице, вокруг дома и во дворе. Предстояло убрать весь мусор, накопившийся за зиму, все черное месиво, разбавленное талыми водами. Да не просто убрать, а годное употребить для дела.
   Сперва мы собрали и на носилках перетаскали в огород коровьи "лепешки" и кучки конского навоза. Потом выскребли совковыми лопатами и убрали черную жидковатую грязь, которая, оказывается, тоже хороша для удобрения почвы. В последнюю очередь со двора выносили к навозной куче остатки слежавшегося полугнилого сена. Тогда у нас не знали заграничного слова "компост", но дед Васька говорил, что с навозом перегорит хоть железо и потом все это сгодится для подкормки растений. Вот мы и старались.
   После уборки мусора лопатами, граблями и вилами, мы взялись за метлы. Васька наделал их несчетное количество из березовых голиков. Подмели снаружи вокруг дома и весь внутренний двор. К концу дня в субботу не осталось нигде вокруг ни завалящего колышка, ни палки, ни мусора. Мне показалось даже, что сразу ярче зазеленела трава и быстрее пошла в рост.
  
   Назавтра утром я проснулся рано. Еще раньше встала бабушка. Она прибрала с пола постельники, обернулась к божнице, припала на колени и, низко кланяясь, стала читать молитвы.
  
   Христос воскресе из мертвых,
   Смертью смерть поправ,
   И сущим во гробех
   Живот даровав.
  
   Вознесся еси, восславился еси
   И указал яко еси
   Путь должникам своим.
  
   Молилась бабушка долго. Я, чтобы не мешать, потихоньку вышел на кухню. Там никого не было. Один дед Васька, прибравшись во дворе, наливал в медный рукомойник воду и собирался умываться.
   Мне давно хотелось узнать, как он, с такой широкой бородой во всю грудь, свисающей почти до пояса, ухитряется мыть лицо по утрам. Я думал, что ему придется отдельно мыть бороду, стирая ее, как белье, и отдельно лицо.
   Устроившись в уголке за дверью, я с большим любопытством смотрел на деда.
   Первым делом он доверху наполнил рукомойник водой из котла. Потом я увидел, как, набрав воду в свои огромные ладони, он резко плесканул ее себе в лицо прямо на взлохмаченную бороду. И сразу стал растирать ее, как бы расчесывая пальцами, словно гребнем. И снова плескал в лицо водой, потирая, комкая и теребя буйную растительность. Он проделывал это много раз, до тех пор, пока не кончилась вода. И каждый раз покрякивал, пофыркивал, выражая приятность этого привычного занятия.
   После умывания, дед Васька, сняв с гвоздя большое холщовое полотенце, долго растирал им лицо, а потом, как промокашкой, сушил бороду. Затем, принарядившись в новую клетчатую рубаху-косоворотку и оглядев себя в треснувшее пополам зеркало, он вышел к женщинам, которые убирали в комнате.
   -Поздравляю всех со светлым праздником пресвятой Пасхи! Христос воскрес!
   -Воистину воскрес! - ответили женщины хором.
   Максимыч перекрестился, глядя на иконы, прошептал слова короткой молитвы, а потом сказал: "Вы тут приберитесь, а в обед за общим столом все вместе отметим праздник. Поблагодарим Бога, что живы пока".
   По случаю Пасхи, баба Маша повесила на окна кисейные занавески и под иконами в переднем углу зажгла лампадку. Весь дом уже с утра заполнился вкусными запахами. В этот день женщины, как обычно суетились на кухне. Но не было в печке множества чугунков. Дед Васька выделил большой кусок мяса и мисочку топленого масла, чтобы приготовить общий праздничный обед.
   Пасхального пирога не пекли. Не нашлось пшеничной муки. А вот яйца сварили все, что успели снести к той поре хозяйские курицы. Сварили не как обычно, а в воде с луковой шелухой. Яйца получились очень красивые, густого вишневого цвета. Дед пересчитал их и с печалью заметил: "На всех не хватит". Тогда он три яйца положил на блюдце и поставил под иконы, а остальные велел по яичку раздать детям. И еще он распорядился сначала накормить детей, а потом уже устроить застолье для взрослых.
   У нас дома и тут обычно все ели из большой общей деревянной миски. На этот раз баба Маша правильно сообразила, что лучше всем дать отдельно, чем потом утихомиривать свары из-за каждого кусочка мяса. Она вытащила из буфета все, какие нашлись, фаянсовые тарелки, зачастую с отбитыми краями, положила туда по маленькому кусочку мяса, а потом налила из большого чугуна наваристых жирных щей. И всем дала по краюхе свежевыпеченного хлеба с хрустящей нижней корочкой. Еда оказалась настолько вкусной, что все быстро опустошили и даже вылизали тарелки. Туда же нам наложили рассыпчатой гречневой каши и дали по ложке растопленного коровьего масла. А напоследок угостили клюквенным киселем, сваренным на меду. Обед получился необыкновенно сытный и вкусный.
   Насытившись, мы вышли из-за стола, чтобы освободить место взрослым. Я собрался убежать на улицу, но там моросил дождь. Вернувшись домой, нашел уютное место, где можно переждать непогоду. Устроился на широкой лавке возле кровати хозяев. Там, спрятавшись за плотной ситцевой занавеской, стал наблюдать за всем, что делалось в доме; стал прислушиваться к любому звуку, стараясь ничего не пропустить.
   За стеной, в комнате военных, раздались гитарные переборы. А я думал, что она пуста. Еще рано утром всех этих постояльцев куда-то строем увел хохол-старшина. Значит, дома остался лейтенант, который командовал военными, а сейчас в одиночестве разгоняет тоску-печаль.
   Максимыч перед праздничным обедом появился, как бы сейчас сказали, в парадном наряде. Вместо будничной фуфайки или холщовой рубахи, на нем был суконный френч темно-зеленого цвета. На груди красовались георгиевские кресты и золотая медаль " За храбрость". Таких я раньше не видел. Не знал, что кресты называются "Георгиевскими" и что при царе Николае Втором они считались высшей боевой наградой.
   Максимыч поставил на стол четвертную бутыль мутноватого самогона и пошел приглашать к столу лейтенанта. Тот поблагодарил за приглашение, но вежливо отказался: "С удовольствием бы, но не могу. Служба! Круглые сутки служба!"
   За столом собрались женщины и Максимыч. Он разлил самогон в граненые стаканы: женщинам по половинке, себе целый.
   -Ну, что ж, бабы, с праздником вас! Дай Бог всем здоровья и сил! Выпьем за то, чтобы скорее кончилась эта проклятая война. Чтобы к следующей застолице все вы были дома и сидели по лавкам вперемешку с мужиками.
   Выпили молча. Некоторые сразу всплакнули. Горько им было. Горько и печально. Потому что никто не знал сколько продлится война и сколько горя она еще принесет в каждый дом. Не знали эти женщины, что у них впереди, не знали даже, как будут жить завтра. А, главное, они не знали, но внутренним чутьем чуяли, что давно уже все стали вдовами.
   Даже богатый стол не принес радости. Все понимали краткосрочность этого события. Завтра начнутся будни, как тогда говорили, суровые будни войны. Пройдет этот легкий дурманящий хмель, исчезнет желтизна намытых полов, выветрятся запахи сытного праздничного обеда.
   А что останется? Какие беды-печали еще лягут на женские плечи? Какие утраты и передряги еще предстоит пережить? Этот праздник им казался не сегодняшним, а каким-то чудным образом пришедшим сюда из тихой довоенной жизни. Поэтому не было за столом обычных раздольных песен, не было веселых шуток. Только слезы украдкой. Говорили шепотом, как будто не на празднике, а на поминках.
   Максимыч налил себе еще полстакана, выпил медленно короткими глотками, отрезал острым ножом кусочек розового шпика, взял головку чеснока и потом долго молча жевал.
   -Вы не печальтесь, бабы, - сказал он с дрожью в голосе, - армия наша, вон как немцев стала колотить; значит, есть сила, значит, воевать научились. Не то, что первое время, когда без толку гибли и к немцам в плен попадали тыщами. Теперь наши солдаты частенько сами немца бьют. На войне все от живого человека, от солдата зависит. Не ружье, не танк немца бьет, а солдат. Значит жив он и крепок, коли супротив ихнего напора и ихней техники выдюжил. Я всю первую германскую в окопах провоевал. И ведь жив. Здоровьем тоже Бог не обидел. На войне выживает тот, кто головой маракует. Под пули лезет храбрый дурак, а умный солдат норовит не только врага порешить, но, главное, думает, как себя для другого боя сберечь.
   -Видно ты, Максимыч, не только беречься, но и воевать хорошо умел. Вон, глядите-ка, бабы, вся грудь в крестах. Такие награды, наверное, зря не давали. Может расскажешь, как все было, коли к слову пришлось, - попросила мама.
   -Долгая это история. Война, первая германская, не один год нас в окопах держала. Всего не расскажешь. Я только про последний золотой крест... К нему еще полагалась золотая медаль "За храбрость". Вот она. Ленточки на колодках все прохудились, а кресты да медаль сияют. Тут недавно собирали пожертвования "в фонд обороны". Про мои награды речь завели. Мол, золото - дорогой металл. На него целый танк построить можно. Уговаривали отдать. Но я отказал. Потому что все награды мне очень дороги. Они моей кровью окроплены.
   -И правильно сделал, - почти хором одобрили женщины, - рассказывай дальше
   -Я вам расскажу про золотой крест и медаль. Для солдата тогда не было наград выше этих.
   -Расскажи, расскажи, - загудели женщины.
   -Сперва надо сказать, что на действительную службу я попал еще до войны. Тогда и подметил меня наш командир роты. Выделил одного из всех и отправил учиться. В Питер, в школу "Гвардейских подпрапорщиков". Вначале я обрадовался, а потом не раз приходило в голову: лучше бы рядовым служить. Нагрузку давали такую, что к вечеру дух вон. Хотя и силен я был тогда, ох, как силен! Двухпудовой гирей играл, будто мячиком.
   -Да ты и сейчас, хоть в годах, но при силе, - заметила мама.
   -Сила, конечно, есть, но не та. Последнее время поясница подводит, частенько болит. Иногда согнуться не могу. Тогда молодой был, все мог. Определили меня в группу, где учили минному делу. Но прежде грамоте добавили. А дальше, где не хватало учености, помогала смекалка. Учили с раннего утра и чуть не до отбоя. Торопились. Видно чувствовали приближение войны. Зато кормили, как на убой. В столовой белые скатерти, чистота, дорогая посуда. Хлеба черного и булок - ешь, сколько хочешь. И приварок хороший готовили. Одного мяса полагалось на душу по фунту в день. Потом и солдатам на фронте такой же паек назначали. Может, ситный хлеб да масло не каждый день давали, а остальное досыта.
   -Не то, что сейчас, - перебила рассказчика мама, вспомнив, как бабушка скормила дома весь хлеб голодным красноармейцам.
   -Тогда война была полегче, а Россия, - богаче. Но и тогда война наделала много бед. Грянула она, как всегда, исподтишка. Толком не доучив, нас выпустили, в звании старших унтер-офицеров. Я сразу попал на фронт. За отличие в первых же боях, мне скоро присвоили очередное звание подпрапорщика и назначили командиром взвода минеров. Ох, и попортил же я со своими ребятами фрицевских мостов да переправ. Много хваленой немецкой техники утопил в наших реках. Самих фрицев порешили немало. Ни одного рядового солдата во взводе не осталось без наград.
   -Сейчас бы таких храбрецов, может, давно бы выгнали немцев с нашей земли, - вступила в разговор долго молчавшая моя бабушка.
   -Храбрецов и сейчас хватает. Не хватает ума. Особенно командирам. Даже по нашим сводкам с фронта, которые слышишь из "тарелки" репродуктора, можно понять, что многое делается не так, как надо. Иной раз на явную погибель гонят командиры своих бойцов. Тут прошлой зимой видел, как узбеков при всей амуниции заставляли на лыжах ходить. Они отродясь снега не видели, а их на лыжи. Стоят врастопырку, а двинутся с места, как коровы на льду. Жалко смотреть. Пошлют их на фронт, а получится на убой. Когда я учился, а потом служил, нам каждодневно твердили, как библейскую заповедь: "Берегите солдат!" Я перед вами, как перед Господом Богом могу сказать: ни одну солдатскую душу не загубил по недоумию, трусости, либо недогляду своему. И сам за чужие спины не прятался. Зато уважали и солдаты, и офицеры. Награды заслужил, животом рискуя. Ранен был много раз. По госпиталям валялся. Но раны на мне заживали скоро, как на собаке.
   -Ты про золотой крест расскажи. Небось, много немцев положил, коль дали такую награду? - спросила мама.
   Максимыч налил еще себе в стакан мутной жидкости из бутыли, выпил, крякнул несколько раз, занюхал хлебом и начал.
   -Было это под Перемышлем. Давно было, а вспоминаю сейчас, как про вчерашнее. Тогда мы успешно наступали. Но на пути наших войск оказалась горка: невысокая, круглая, как пуп торчит среди полей да перелесков. И справа и слева от горки фронт далеко продвинулся вперед, а тут, посередке, все застопорилось. Бьют фрицы с этой горки, как бешеные. Из пушек и пулеметов бьют. Головы не поднять поверх окопа. Того и гляди, насквозь прошьют. Стал у нас этот пуп, как бельмо на глазу. Ротный сказал, что немцы там ДОТ соорудили. Так разведка донесла. Говорят, немец-паразит всю горушку в железобетон заковал. Тяжелые гаубицы выкатили на прямую наводку, долбили фугасными и бронебойными снарядами, - и хоть бы что. Как наша пехота чуть из окопов высунется, навстречу сразу шквал огня.
   -А как же вы все-таки одолели немца? - спросила бабушка, стараясь не пропустить ни единого слова рассказчика.
   -Ротный вызвал меня в штабную землянку и приказал взорвать ДОТ. "Коль вы минеры, вам и карты в руки, - сказал ротный, - только смотри, чтобы осечки не вышло, это приказ командующего, весь фронт на нас смотрит с надеждой" - предупредил он и спросил, как я думаю организовать это дело. Тут я и доложил свою давнюю задумку: сделать со стороны овражка невидимый подкоп, заложить побольше заряд и рвануть. План понравился командиру роты, только он предупредил: "Помощи ждать не от куда, обходись своими силами!" Единственное, что обещал: "Артиллерия будет изредка обстреливать ДОТ, делая вид, что никак не может одолеть эту преграду".
   Максимыч подробно рассказал, как рыли тоннель. Начали с овражка, по дну которого протекал ручей. Все делалось при строжайшем соблюдении тайны. Даже свои не знали про это секретное задание. Работали только ночами, посменно. Наравне со всеми работал командир взвода Максимов Василий Максимович. Он не только приглядывал за всеми делами, проверял по буссоли направление на ДОТ, но каждую свою смену копал лопатой суглинистый грунт. Все, что выходило из-под лопат, грузили на простыни а потом волоком по кустам, опасаясь просыпать хоть пригоршню, тащили к оврагу и расстилали тонким слоем в русле ручья. Днями солдаты отдыхали, а с наступлением сумерек снова лезли в свою "кротовую нору". От сумерек до рассвета работа не прекращалась ни на минуту. Под конец, когда силы у всех оказались на исходе, менялись через каждые полчаса. Таская грунт по кочкам да кустам, извели все простыни. Не только армейский запас, но и со склада полевого госпиталя. Все изорвали на ленты, которые потом, в ожидании смены, жгли на маленьком костерке. Молодые, здоровые ребята иной раз вылезали из своей норы уставшие до изнеможения. Отчасти спасало то, что кормили их днем и ночью. Хлеб, наваристый горячий суп, мясо, - все доставлялось вовремя и, как говорится, по потребности. Особенно подкреплял солдат крепкий горячий чай с ситным хлебом и сливочным маслом. Его давали им сразу, как вылезали из-под земли.
   Когда подрылись по самый ДОТ, и стала слышна возня немцев где-то наверху, тоннель рыть дальше прекратили, а сделали небольшую пещеру. Осмотрев ее, ротный похвалил за работу, а потом признался, что не верил в такую затею.
   -Я приказал своим ребятам устроить небольшой отдых, ожидая пока поднесут мешки со взрывчаткой. Отдохнув, мы до самой полуночи, ползком на брюхе таскали эти мешки с динамитом и складывали их штабелями как раз под немецким ДОТом. Больше сотни мешков по три пуда каждый сложили в самодельной пещере. Поставили взрыватели, провели "бикфордов" шнур и стали ждать приказа. Рванули заполночь, когда немцы все спали. Взрыв был такой силы, что чуть не зашибло своих в сотне саженей. От ДОТа остались одни обломки бетонных глыб. Ротный приказал построить взвод. И тут же в кромешной темноте объявил грязным измученным моим ребятам, что Россия достойно вознаградит героев. И он сдержал свое слово. Наградили всех. А я за эту операцию получил золотой крест и стал полным георгиевским кавалером.
   Закончив свой рассказ, Максимыч ушел хлопотать по хозяйству. А бабе Маше велел поставить самовар и подать мед к чаю. Мама меня тоже позвала пить чай с медом.
   Когда все уже собрались расходиться, к столу снова подсел Максимыч, чтобы добавить к своему рассказу удивительную подробность. Оказывается, до войны, все советское время, он держал свои награды где-то в тайном месте и никому про них не рассказывал. Потому что людей с такими наградами считали "приспешниками царского режима" и могли сослать на Соловки. Почитать такие награды стали только в войну. "И то, сначала вроде бы уважили старых воинов, признали их заслуги перед отечеством, а потом чуть не реквизировали награды в фонд обороны" - сообщил дед Васька. Не знал он тогда, что эти награды ему еще пригодятся, сослужат добрую службу.
   Лет двадцать спустя после того памятного пасхального обеда, я как-то летом приехал в деревню Юшино, чтобы навестить Максимыча. Там и услышал я еще одну историю про его давние награды.
   Будучи глубоким стариком, но, как говорят, еще в силах, он все свои сбережения, накопленные от продажи меда и яблок, употребил на постройку нового дома. Тот старый, где мы жили в войну, еще стоял. Но требовала ремонта крыша, подгнили нижние венцы. Да и семья выросла так, что не помещалась в старом доме. Вот и построил старик с сыновьями новую пятистенку. Построил добротно, из смолистых сосновых бревен чуть не в обхват толщиной. Уже стояли высокие стропила со сплошной обрешеткой из дюймовых досок. Имелись рамы, двери и все остальное, что необходимо для внутренней отделки. Не хватало одной крыши. Ее Максимыч не хотел делать по старинке: из теса - дорого, а из дранки, - недолговечно. Он думал сделать такую крышу, чтобы хватило детям и внукам. К тому же обрешетка была приспособлена под новый для тех мест кровельный материал, - шифер. Этого шифера надо было иметь около полусотни листов. Нашлись и деньги для такого случая. А шифер, как выяснилось, "давали по разнарядке райисполкома и в порядке очереди".
   Мы сидели за столом, и после рюмочки "Столичной" Максимыч рассказывал мне про свои мытарства по инстанциям.
   Пошел он в "Райсельхозснаб", где отпускали такой материал для колхозных строек. Девушка кладовщица объявила, что может записать в очередь под девяносто первым номером. А потом добавила, что ждать придется долго.
   -Родненькая, так я же помру раньше, - взмолился Максимыч.
   -Ничем помочь не могу, - услышал равнодушный ответ.
   Домой вернулся ни с чем и в печали. Тогда ему пришла в голову мысль - проделать хитроумный ход.
   Максимыч одел почти новую гимнастерку из зеленого сукна, прикрепил к ней все свои награды, старинные и советские, глянул на себя в зеркало и решил, что в таком виде хоть в кремль пустят. А он всего лишь решил сходить на прием к председателю райисполкома.
   Однако в приемной путь ему преградила широкая моложавая секретарша.
   -Он занят, - отчеканила секретарша давно выученные слова и показала на запертую дверь председательского кабинета.
   -Для меня он не может быть занят. Скажи, что просится полный Георгиевский кавалер Максимов Василий Максимович.
   После этих слов, секретарша зыркнула на посетителя, что делала крайне редко. Она увидела, что из под длинной сивой бороды лопатой, выглядывает ряд крестов. Секретарша раньше не видывала таких наград, но догадалась, что они и есть, - знаки отличия Георгиевского кавалера. Тут же сообразила, что, наверное, при царе еще получены. А потом подумала: не контра ли какая этот странный дед с крестами. И все-таки доложила. Чутье подсказало, что иначе можно накликать неприятности на свою голову.
   Дверь кабинета отворилась, и оттуда послышался громкий голос:
   -Заходите!
   -Зайду. Потому что дело есть важное. Для меня важное. А твоя дамочка пущать не хотела. Видно не научили ее в свое время стариков уважать.
   -Теперь чего об этом... Вы здесь. Рассказывайте про свое дело.
   Все рассказал Максимыч. И про дом без крыши, и про хождения по инстанциям, и про очередь, в которую его записали, предупредив, что не доживет.
   Председатель райисполкома разъярился. Еле сдерживаясь от грубой брани, он отчитывал по телефону какого-то мелкого начальника.
   -Как вы могли отказать Георгиевскому кавалеру. Таких больше в районе нет, да и в области вряд ли найдутся. А вы ему волокиту устроили. Гоняли старика зря, по конторам заставляли мотаться. Немедленно выдайте шифер за наличный расчет и на своей машине доставьте туда, куда он скажет.
   Председатель резко бросил телефонную трубку. Его лицо покраснело и покрылось мелкими капельками пота. Едва отдышавшись, он стал быстро писать на большом листе бумаги.
   Вот, дедушка, записка. Идите туда, где вас поставили в очередь. Теперь там по-другому встретят. Шифер выдадут и вместе с ним домой отвезут. Если еще что понадобится, приходите.
   -Премного благодарен. Все остальное у меня есть. Прошу прощения за беспокойство.
   Вот такую историю рассказал мне Максимыч. Я попросил его снова надеть гимнастерку с крестами и сфотографировал во всей красе. Фотокарточку храню. Максимыча часто вспоминаю добрым словом. А он мне тогда на прощание повторил, кажется, слова Суворова: "Где силою не взять, там надобна ухватка!" А сам добавил, что так действовал и на войне, и в мирной жизни.
   Это была наша последняя встреча. Однако после сорок третьего года мне пришлось прожить в доме деда Васьки еще больше пяти лет. Но об этом расскажу позже.
  
   * * *
  
   Сразу после Пасхи нас навестила тетя Дуня. Судя по ее рассказам, дома пока все без больших перемен. Фронт на том же месте.
   -Зимой его не было слышно. Правда, последние дни опять изредка раздаются звуки канонады, похожие на раскаты грома. Но не так сильно, как раньше. Деревню зимой занесло снегом. Были недели, когда не увидишь ни подводы, ни пешего ходока, не услышишь человеческого голоса. Только ветер ночами свистит в трубе, да волки воют в перелеске сразу за школой. Но я ко всему привыкла.
   -А еды-то хватало тебе? - поинтересовалась бабушка.
   -Еда кое-какая нехитрая была. Но вот недавно закончилась соль. Без нее никак не прожить. Брала в долг у Виноградовых. Еще раньше не стало спичек и керосин давно кончился. Хорошо теперь дни стали длинные, можно обходиться без огня.
   -Как огород, подсох? - спросила мама.
   -На пригорке за сенями земля даже прогрелась малость. Я вскопала там и посадила пяток ведер картошки. Ниже - земля еще жидкая. Сажать вроде бы рано, а время уходит. Как чуть подсохнет, надо сажать. Но мне одной не справиться.
   -Я отпрошусь на денек, посадим вместе. - пообещала мама.
   -Деньком не обойдешься. Работников-то у нас раз-два и обчелся. Придется еще навоз носить. У меня и так руки, как крюки стали. Сводит ночами и болят; иной раз сил нет терпеть.
   -Сколько посадим, столько и ладно. Либо к лету домой вернемся. Если, конечно, пустят.
   -Пока никто не возвратился, а к лету один Бог знает, что там будет. Может опять немец попрет, как в прошлом году.
   -Ладно, - сказала мама, - ты раздевайся, разувайся, сушись и отдыхай. Завтра, если меня отпустят, пойдем домой. Сколько успеем, посадим картошки. Надо и огородное что-то посеять. Огурчишек, морковки, свеклы. Семена какие-то, хоть старые, дома спрятаны за божницей. Если всхожие, посеем. Потом будем думать, как совсем домой перебраться. Мне-то, хочешь не хочешь, надо оставаться тут. Работу не бросишь. Всех остальных перевезем обратно домой. Я буду приходить каждую неделю по воскресеньям. Как-нибудь приспособимся.
   Бабушка очень обрадовалась, узнав о нашем стремлении вернуться домой сразу, как подсохнет дорога.
   -Надоело мотаться по чужим углам, дома, говорят, и стены помогают, - сказала бабушка.
  
   * * *
  
   Скоро после Троицы мы стали собираться домой. Не получилось. Заместитель председателя райисполкома Рослов, прослышав о желании мамы отвезти нас обратно в свою деревню, строго предупредил: "Не вольничать! Немцы опять, как и в прошлое лето, пошли в наступление под Холмом. Фронт снова почти вплотную придвинулся к Понизовью".
   О том же самом говорила Полина Виноградова. Она привезла своего израненного Ваньку, чтобы положить в районную больницу для долечивания. На обратном пути она зашла к маме и попросила ее присмотреть за сыном. Она-то и сообщила, что опять загромыхало, что с каждым днем все сильнее слышны разрывы, как будто фронт совсем близко.
   -Молимся Богу, чтобы нас эта беда обошла стороной. В деревню никого сейчас не пускают. Кто раньше тут жил или по весне приехал, обратно не гонят. Однако новых уже в Волоке поворачивают назад. Так что вы сейчас не затевайте мороку с переездом. Все равно бесполезно, - посоветовала Полина.
   -А как там наша Евдокия? - спросила мама.
   -Живая. Ковыряется в огороде. Кормится, чем Бог послал. У меня, как и раньше, через день берет молоко.
   -Спасибо тебе за милосердные твои дела.
   -Не за что. В такое тяжелое время надо помогать друг другу. Я там подсоблю вашей Дуньке, чем смогу, а вы тут за моим Ванькой приглядите. Всем польза будет. А домой не торопитесь. Может и нам придется убегать, коли немец опять пойдет в наступление.
   -Передай моей сестре, что сейчас у меня на работе, - не продохнуть. Как немного управлюсь с делами, придем с сыном ее навестить, - попросила мама.
   Так и остались мы жить в доме Максимыча. Как потом выяснилось, остались еще на год. Этим особенно сильно опечалилась бабушка. Ей очень хотелось домой. Всплакнув, она часто повторяла, что боится умереть на чужбине.
   Ближе к осени мама записала меня в четвертый класс Плоскошской средней школы. Я обрадовался этому событию. Наконец-то буду учиться вместе со всеми ребятами. Долго мучавшие меня хвори наконец-то отступили, и не было больше преград на пути в школу.
   Перед первым сентября мама выпросила у директора лошадь, снарядила подводу, и мы поехали домой в свою деревню. Дел там предстояло много, а отпустили маму с работы всего на два дня. Она заранее собрала и упаковала кое-какие продукты, и мы собрались ехать. Но тут позвонили из больницы и сказали, что выписывают Ваньку Виноградова и его надо как-то отправить домой. Когда за ним заехали, он сильно обрадовался и даже сам, хоть с трудом, но дошел до телеги. Врач на прощанье сказал, что теперь до конца его вылечит только время и хороший харч.
   Приехали мы в Понизовье вечером, когда начинало смеркаться. Остановились у дома Виноградовых и нашли там тетю Дуню. Они с Полиной даже прослезились, растроганные неожиданным нашим приездом.
   -Спасибо, Евгения Ивановна! Век Бога за тебя молить буду. Я тут металась, как угорелая. Знала, что подошел срок, а Ваньку вывезти не на чем. И вот тебя видно Бог послал, - причитала Полина сквозь слезы.
   -Не за что благодарить. Ты сама для нас много добра делала и делаешь. А мне все равно ехать. По пути чего не взять. Вот и привезла твоего сына. Доктор говорил, что теперь его дома надо выхаживать, кормить хорошенько. Да ты сама знаешь, - сказала мама.
   -Еще раз спасибо тебе, я в долгу не останусь.
   -Не говори глупости. Какой тут может быть долг. Дай Бог, чтобы парень скорей поправился.
   Домой мы добрались уже впотьмах. Тетя Дуня распрягла лошадь, поставила в хлев, напоила ее чуть подогретой водой, а сама пошла наощупь косить траву. Она знала, что завтра коняге придется хорошо поработать.
   Кроме продуктов и гостинцев, мы привезли оплетенную прутьями большую бутыль керосина, полпуда соли и мешочек спичек россыпью. Сразу заправили лампу и ужинали при свете. Полина дала жбан парного молока. Из него, с привезенным магазинным хлебом, получилась отменная крошенка.
   Назавтра с раннего утра пошли в ближайший лесок, чтобы заготовить дров.
   -Я прошлую зиму тут все одна мучалась. Свалю тупым топором пару тонких березок, кое-как разломаю их на две-три части и на саночках домой. Иной раз в целик по снегу выше колена. Сил нет, а везти надо. Иначе и в своей избе замерзнешь. В сильные морозы только на печке и спасалась, - жаловалась тетя Дуня.
   -Вот я и выпросила коня, чтобы хоть немножко тебе подсобить и дров привезти, и картошку выкопать, и с другими делами справиться, - ответила мама.
   Недалеко от дороги мама с тетей валили гладкие нетолстые березы, кряжевали их на короткие подъемные куски, а я носил и укладывал в телегу.
   Когда приехали второй раз, повалили несколько небольших сосен. Выбирали деревья по возможности без сучьев. Дома их распилили на короткие чурбаны. Я отобрал самые гладкие, расколол и потом нащепал лучины для растопки. Целый ворох сложил на печке, чтобы сохла. А то тетя жаловалась, что в иное утро встанет рано, однако, печку растопит лишь к обеду. И дрова не успевали за ночь высохнуть, и хороших растопок не было. Поэтому я нащепал много лучины и бересты надрал вдоволь. Мама сказала, надолго хватит.
   Два дня дома пролетели быстро. Мы напилили дров на первое время, разъехали через борозду картошку, выкопать всю не успели. "Остальное как-нибудь сама вырою. До белых мух справлюсь", - не очень весело пошутила тетя Дуня.
   К концу второго дня мы собрались ехать обратно. Перед дорогой хорошо подкормили и напоили лошадь, погрузили в телегу два мешка картошки и поехали, благословясь.
   -И то подспорье к нашему пайку, - сказала мама, кивнув рукой в сторону мешков.
   -Брала бы больше, мне ее все равно не съесть, - предложила тетя Дуня.
   -Куда нам больше, и эту неизвестно где хранить.
   До самого Шешенского поля проводила нас тетя Дуня. Мама ей, уже в который раз напоминала:
   -В случае чего, все бросай и приходи к нам.
   -Теперь-то мне и тут жить можно. Есть хлеб, немного крупы, даже конфеты-подушечки остались, что б иногда во рту подсластить. И керосина пока хватит. В случае какой надобности, Полина поможет. У нее добрая душа. Ну, ладно, прощайте. Дай Бог вам благополучно доехать.
   Тетя Дуня пошла к своей избе, чтобы, пока светло, сколько-нибудь покопать картошки с разъеханных борозд. А мы двинулись обратно в Плоскошь.
   До первого сентября сорок четвертого года оставалось несколько дней.
  
   * * *
  
   Первые мои шаги в Плоскошской средней школе были неуверенными и робкими. В классе не нашлось ни одного знакомого ученика. Учительница, Александра Семеновна, представила меня, как новенького. И я сразу вспомнил предвоенное лето, скандал на районной олимпиаде, свою горькую обиду на всех вокруг. Тогда кто-то из местных ребят разбил стекло, а вину все они дружно свалили на "новенького". Потому и теперь я боязливо насторожился, съежился. Как говорила бабушка, стал тише воды, ниже травы.
   Была еще одна причина моих опасений: слабые, совсем никудышные знания за третий класс. Я понимал, что этих ребят хорошо учили весь год, а меня кое-как и только три месяца. Иногда казалось, что я разучился даже читать. Но особенно тревожили пробелы в знаниях по арифметике. Они почувствовались на первых же уроках. Примеры "столбиком" я решал наравне с остальными ребятами, а вот задачи в несколько "вопросов" сперва показались непосильными.
   Хорошо, что у меня в этом деле нашлись две помощницы - военные девушки связистки из штаба. В свободные от дежурства дни, они встречали меня после школы, угощали гороховым супом или пшенной кашей с военной кухни, а потом брались за те самые задачки и "вопросы".
   В школе нам выдали по одной тонкой тетрадке из двенадцати листов шершавой бумаги с еле заметными линейками. Учительница сама их надписала: "по русскому языку". На арифметику тетрадок не хватило. Нам выдавали к каждому уроку по листку. Листки были разного размера, иногда неправильной формы и все без линеек.
   На этих листках мы решали примеры и задачи, а потом учительница собирала их на проверку. На моих листках первое время стояли оценки "посредственно", а то и "плохо".
   Про все эти свои горести и неудачи я рассказал военным девушкам, моим покровительницам. Они уже на следующий день принесли две толстые самодельные тетради. Одну надписали для занятий на уроках в школе, а в другой я решал задачи, которые задавали домашние учительницы. Поначалу, решал с их помощью. И потом, какое-то время, задачки больше, чем в два-три вопроса, казались мне трудными. Но я вечерами упорно старался постичь эту науку. С помощью военных девушек. Они не только объясняли, как и что надо делать, но проверяли все ли понято, а в конце ставили оценки остро отточенным красным карандашом. Тут были и долгожданные "хорошо".
   Мама бранила меня за то, что отвлекаю девушек от работы.
   -У них военная служба, а ты со своими задачками пристаешь. Самому надо учиться решать эти задачи, - отчитывала меня мама.
   Когда девушки были заняты, а у самого ничего не получалось, приходилось просить помощи у мамы. Она часто вечерами усаживалась со своими бумагами на край стола и "сбивала баланс", щелкая косточками на счетах. На этих же счетах она в пять минут решала любую мою задачу. Потом объясняла, как могла. Но я не все понимал. Иногда, чтобы записать в тетрадку решение сложной задачи "по вопросам", мне требовался целый вечер.
   Особенно много неприятностей приносили мне контрольные работы. Их я боялся до дрожи во всем теле, до холодного пота на лбу. Перед контрольными не спал ночами. Сильно волновался. Поэтому и результаты были, как говорила мама, неважнецкие. Так продолжалось все первое полугодие. Потом, когда постепенно привык к ребятам, к учительнице, когда наверстал часть упущенного в третьем классе, в тетрадях и классном журнале все чаще стали появляться оценки "хорошо".
  
   Сама учеба в четвертом классе не оставила ярких впечатлений. Но некоторые события и ребята, непохожие на остальных, запомнились.
   На первой парте, под самым носом у учительницы, сидели два отличника с похожими фамилиями - Козлов и Баранов. Они отличались во всем: учились лучше многих в классе, ходили в новеньких шевиотовых костюмчиках и чистеньких белых рубашках с красными пионерскими галстуками, на переменах жевали румяные булки, а то и конфеты в ярких обертках. Тогда как остальные не видели ничего, кроме пайкового хлеба, и большинство одевалось в обноски. Я сразу подумал, что родители у этих ребят живы-здоровы, они явно не на фронте, а здесь, дома, и, наверное, большие начальники.
   Эти ребята приносили в школу толстые книжки и читали их на уроках. Если учительница, увидев книжки, выражала свое неодобрение сердитым взглядом, с парты мгновенно все исчезало, но чтение продолжалось. У каждого в своей части парты имелась широкая щель, к ней изнутри прислонялась книга, которую можно было читать дальше.
   Судя по всему, этих ребят не любили в классе. Иногда даже возникали потасовки. Не любили за жадность и высокомерие. Если кто-то из них на перемене торопливо ел булку, то на просьбу "дай куснуть", всегда равнодушно отвечал - "Бог подаст".
   Однако Козлов и Баранов умели за себя постоять. Таких не обидишь.
   На уроках литературы мне иногда казалось, что они знают больше учительницы и умеют рассказывать так складно да понятно, как не всегда получалось у нашей Александры Семеновны.
   Больше всего меня удивляло то, что учительница никак не могла их "подловить". На любом уроке, увидев, что ребята нахально читают, она внезапно тихим голосом вызывала одного из них к доске, просила повторить вопрос и ответить на него. И всегда, вышедший четко повторял сам вопрос, а потом толково, с нужными подробностями, отвечал.
   Не знаю, как дальше сложилась судьба этих ребят, как вошли они во "взрослую" жизнь, чего в этой жизни достигли, но мне таких никогда больше встречать не приходилось.
  
   Был в классе еще один особенный мальчик. Звали его Пресс Артур. Тоненький, сухощавый, долговязый, с бледным лицом и шапкой рыжих кудрявых волос на голове, он казался ходячим скелетом, украшенным неизвестно по какому случаю.
   В школу Артур ходил по нужде и по своим личным надобностям, не имеющим ничего общего с учебой. Учился он, как бы между делом. А разных своих дел у него хватало на каждый день. Поэтому в учебе он не блистал и отличался крайностями в отметках. В классном журнале у него равномерно перемежались оценки "отлично" и "очень плохо". Чтобы не оставлять способного парня на второй год, учительница усредняла эти оценки и "выводила" за четверть по всем предметам одинаковое "посредственно". Хотя все время говорила о его недюжинных способностях.
   -Мог бы на "отлично" учиться. Но не хочешь. Не знаю, почему?
   -Зачем? - отвечал Артур вопросом на вопрос, ставя учительницу в тупик.
   По национальности Артур был еврей. Но никто на это не обращал внимания, никто не задумывался о "национальной принадлежности". Почти все мы тогда вечно хотели есть, и были равны в бедности. Хотя относились друг к другу по разному. К примеру, Баранова и Козлова, истинно русских, недолюбливали в классе, а еврея Артура, если не любили, то уважали. И было за что. Он отличался удивительной смекалкой, слишком много знал, еще больше умел. Все свои знания и навыки, хорошие и плохие, он получил на улице, где проводил большую часть времени. В школе ходили легенды, что Пресс Артур может всегда добыть хлеба, тетрадку, хоть черта в ступе. Но, главное, он не жадничал. Всем, что было в его многочисленных бездонных карманах, легко делился с одноклассниками, с кем угодно.
   Мать у него работала в районной типографии чуть не круглые сутки. Артур жил дома сам по себе. Где-то находил съестное, воровал дрова, чтобы сварить нехитрый обед, толкался среди военных или просто слонялся по поселку в поисках разных безделиц для своих промыслов. Самым известным из них считалось его умение делать электрические фонарики. Все, кроме лампочек и батареек, он делал своими руками.
   Лампочки полутора и трех с половиной вольт он выпрашивал у военных. Вначале их давали даром. Потом он стал выменивать лампочки на табак-самосад, который воровал у соседа.
   Рядом с казенным бараком, где в маленькой комнатушке обитали Артур с матерью, стоял покосившийся домик с огородом. В этом домике жил одинокий старик. Свои грядки у крыльца он из года в год засевал табаком. Каждую осень, когда табак поспевал и его тучные листья начинали отдавать желтизной, дед спешно собирал урожай, срезая острым длинным ножом задеревенелые табачные стебли. Видно старик быстро уставал и, срезав табак с полгрядки, уносил его в дом и там отдыхал.
   Этот момент никогда не упускал Артур. Он бесшумно появлялся у той же грядки, большими овечьими ножницами настригал охапку табака и быстро исчезал в своем бараке. Брал Артур не много и дед никогда не замечал пропажу. Зато мать, немолодая вечно усталая женщина, бранила Артура за эти проделки. У него для матери было два оправдания: первое - "у деда много, ему и так хватит"; второе - "я же не курю, а на табак в поселке можно, что хочешь выменять".
   И выменивал: у военных маленькие очень редкие тут лампочки, на радиостанции "кирпичи" батарей БАС-60 и БАС-80, около полевой кухни кусок хлеба или полкотелка каши.
   Но хлеб Артур чаще всего добывал другим способом, который он считал простым и надежным.
   В типографии, где работала его мать, кроме районной газеты, печатали и хлебные карточки. Печатали тоже листами размером с половину газетного. На лицевой стороне листа, разлинованной в крупную клетку, печатались слова "хлеб" и чуть ниже - его дневная норма: 500 г. в карточках для рабочих, 400 г. для служащих и 200 г. для иждивенцев. На каждый день отводилась одна клеточка. Потом в райисполкоме эти листы сортировали, ножницами резали по месяцам и на обратной стороне месячной карточки, против каждой клеточки, ставилась печать и подпись председателя. Все эти тонкости Артур постиг, изучая карточки матери. Чтобы найти их, пришлось перерыть все в комнате. Хлебные карточки всю войну считались дороже денег. Мать их прятала не столько от воров, сколько от собственного сына. На этот раз Артур их искал с единственной целью - сделать такие же. Он давно заметил, что в типографии бывает брак. Бракованные листы там резали на крупные куски и выбрасывали. У Артура набралось их так много, что хватило бы на полпоселка. Он настриг несколько прямоугольных лоскутков с обозначением однодневного пайка иждивенца и стал думать, как сделать на обратной стороне подпись и печать. Впрочем, подпись, не хуже председательской, он научился ставить за один день. А сделать печать не мог. Выручила смекалка. Он заметил, что печать по размеру больше дневной карточки. На многих хлебных карточках, которые он нашел в сумочке матери, если отрезать от листа норму на один день, помещалась всего часть ободка печати размером с ноготь, а от подписи - какая-то закорючка. Артура осенило. Он нашел медный пятак, в типографии стащил флакон синих чернил, точно таких, какими поставлены настоящие печати, и, закрыв изнутри дверь на крючок, принялся за дело.
   Поначалу обнаружил, что к пятаку не липнут чернила. Тогда он потер пятак о кирпич. Стало получаться лучше. Но все равно Артур долго тренировался, пока не научился делать карточки, неотличимые от настоящих. Он даже догадался слегка мять их пальцами, чтобы придать замусоленный вид.
   Первый раз шел в магазин с большим волнением и страхом. На вопрос продавщицы, почему не принес всю карточку, он, правдоподобно заикаясь, ответил: "М-мамка д-дала только на д-день. Ск-казала, д-дай тебе всю, од-дним р-разом
   с-съешь".
   Артур получил пайку, сразу откусил, а потом съел всухомятку, чавкая на ходу. Дальше все пошло гладко. Продавщица к нему привыкла и больше не всматривалась в лоскуток помятой бумаги, который он совал в обмен на кусок хлеба.
   Хлебный промысел помогал на время утолить голод. Но главный интерес его был в другом.
   У Артура дома под кроватью лежали тяжелые электрические батареи, залитые сверху черным варом. Добытые за горсть табака-самосада, они уже отработали свое на радиостанции, но сохранили остатки электрического напряжения. Выколотых из батареи трех алюминиевых элементов-стаканчиков хватало на то, чтобы загоралась маленькая лампочка. Соединив эти стаканчики медным проводом, Артур помещал их в небольшую коробку, прилаживал отражатель со вставленной лампочкой и получался фонарик. Корпус фонарика и отражатель он делал из блестящих консервных банок, которые подбирал на мусорной свалке около полевой кухни.
   У самодельных фонариков, которые мастерил Артур, не было надежного и удобного выключателя. Каждого его будущего обладателя, он учил соединять две приплюснутые проволочки, держать их пальцами, когда надо светить и разъединять, чтобы выключить фонарик. Этот недостаток никого не останавливал. Фонарики брали нарасхват. Потому что с наступлением сумерек в поселке воцарялась такая темень, хоть в глаз коли.
   За фонарики Артур брал мзду. Кто приносил небольшой кусок сала, кто отдавал хлеб, припасенный на обед, кто вязаные рукавицы. За такой обмен многие из нас получали дома нагоняй от родителей. Однако торговля у Артура шла бойко. Как теперь говорят, спрос превышал предложение. Потому что он давал гарантию на свои фонарики. "Вечную" гарантию. Пока любой фонарик не разваливался на мелкие части, Артур чинил его, иногда по много раз. И все даром. Не говоря уже о том, что он всегда безропотно менял батареи. Благо дома под кроватью у него было натаскано их с избытком. Вот и уважали ребята Артура за его надежность, за то, что он всегда исполнял обещанное.
   А еще он считался веселым парнем, который по любому случаю имел в запасе острое словцо.
   Один раз на перемене Козлов ехидно заметил:
   -Хоть ты и спец по торговой части, но товар не весь в дело идет. Батареи кромсаешь, а вар остается.
   -Можно и вар употребить, - серьезно ответил Артур.
   -Откроешь еще и сапожное ремесло, а варом станешь дратву смолить?
   -Сапожников и без меня хватает. А вар хорошо девчонкам в косы.
   С этого началось. Кончилось плохо - вызовом зачинщиков в кабинет директора. Нас предупредили: за вар или за батарейку, найденную в классе, выгонят из школы.
   Артур после этого случая притих, сник.
   Хлебом он продолжал промышлять. Иногда приносил в школу и жевал на уроках, несмотря на окрики учительницы. Хлебом он делился неохотно. Мне иногда отщипывал маленький кусочек и предупреждал: больше не проси, сам голодный.
   Один раз по пути из школы он рассказал, что продавщица давно его приметила, относится к нему с подозрением и карточки всякий раз рассматривает чуть не под лупой.
   -Так и в тюрьму загреметь можно за подделку, - признался Артур.
   -Маленьких не сажают, - ответил я.
   -Еще как сажают, - возразил грамотный в этих делах Артур, - даже целые колонии есть для малолетних.
   -Тебя не посадят. Ты же не бандит и не вор.
   -Меня нельзя сажать. Никак нельзя! У меня мамка к вину пристрастилась. Без меня она пропадет.
   -Так кончай со своими карточками. Проживешь как-нибудь и без этого куска хлеба.
   -Я и не начинал бы. Но дома, как говорит мамка, хоть шаром прокати. Со школы придешь, а есть нечего.
   -Твоя мамка что, совсем не варит еду?
   -Иной раз сварит перловую кашу на воде, так она в глотку не лезет. Я сам и то лучше скашеварю. Хоть постного масла подолью, когда оно есть. Когда нет ничего, в школу иду на голодный желудок. Учительница про арифметику или историю говорит, а я думаю где бы кусок хлеба стрельнуть.
   Недавно на уроке литературы учительница спросила Артура рассказать наизусть заданное на дом стихотворение. Он путался, не мог правильно продекламировать больше двух строчек подряд. Александра Семеновна отругала бедного парня громко перед всем классом и в журнал поставила оценку "плохо".
   -Это она горячку порет из-за того, что от Степы давно вестей нет, - сказал мне на перемене Артур.
   -Кто такой Степа? - спросил я.
   -Это хахаль ее. Письма часто писал. Жениться обещал после войны. А теперь давно нет писем. Она и сходит с ума.
   -Ты-то все откуда знаешь?
   -Я читал письма, которые она иногда по забывчивости оставляла в классном журнале.
   В это время зазвенел звонок. А про неведомого Степу Артур обещал рассказать после уроков.
   Может, его убили, подумал я. Тогда уже вместо писем с фронта начали приходить похоронки. Не дай Бог, если наша учительница тоже получит. И Степу жалко, и боязно, что она тогда от горя и злости будет ставить всем плохие отметки.
   После уроков я узнал от Артура, что Степа сам родом из Торопца. Он кончал то же педучилище, что и наша учительница, только годом раньше. Воевал он под Ленинградом. Командовал взводом разведчиков. Был ранен. Последнее письмо прислал из госпиталя. Писал, что скоро поправится, а там опять впереди "разведка боем".
   Не дождалась наша учительница новых писем. Долго не было от Степы никаких вестей. Ближе к весне, сразу после масленицы, когда на солнцепеке появились первые проталины, в школьном коридоре мы с Артуром встретили сильно прихрамывающего военного в длиннополой командирской шинели, который медленно шел, опираясь на толстую красивую палку.
   -Может быть, это и есть Степа? - спросил я Артура.
   -Наверняка он, - не задумываясь, ответил тот.
   На следующий урок учительница пришла вся в слезах. Даже говорить не могла. Потом, немного оправившись, произнесла полушепотом "простите", написала на доске задание по арифметике, сказала, что ей нездоровится, и вышла.
   Мы с Артуром, забыв про задание, шепотом толковали о встреченном хромом военном в погонах капитана, судачили, что по виду он вроде бы староват для нашей Александры Семеновны, а больше того, пытались понять, почему она плачет. Если это действительно он, вернулся с войны живой, то, думали мы, надо не плакать, а радоваться. Тогда мы, по младости, не знали, что от радости тоже плачут. Но у Артура нашлось свое объяснение: "Человека искалечили, ногу потерял на войне, с протезом вернулся, вот она и плачет".
   Скоро прошел слух по школе, что хромой капитан будет у нас военруком. Сама Александра Семеновна об этом не обмолвилась ни словом. Однако она сообщила, что в числе прочих предметов, будет у нас экзамен по военному делу; что военное дело теперь приказано считать основным предметом, наравне с русским языком и арифметикой.
   В тот год экзамены по всем предметам я сдал с оценкой "хорошо".
   Мама опять завела разговор о возвращении домой. Зампредрика Рослов ей позвонил по телефону и сказал "по секрету", что разрешено вернуться из эвакуации. Объявлять об этом он не собирается, но и чинить препятствий не станет.
   От Максимыча, который вхож в кабинеты райисполкома, мы узнали, что в Понизовье уже многие вернулись. Там начинают ремонтировать школу семилетку. Я понял, что в пятом классе буду учиться дома. Школа через дорогу, в полусотне шагов.
   -Коли открывают школу, значит война пошла на убыль, - заметил дед Васька.
   -Давно пора. Сил больше нет так жить, - сказала мама.
   Тогда же Максимыч сообщил про подводу, которую обещал выделить колхоз.
  
  
   * * *
  
   Деревню свою мы нашли ожившей и даже людной. Тетя Дуня рассказала, что из района приезжало начальство. Велено колхоз возрождать и школу ремонтировать.
   -Война переполовинила людей в колхозе, а тягла вообще никакого не осталось. Недавно назначенный бригадир, пожилой мужик из соседней деревни, ходил по домам и передавал приказ - немедленно начинать весенний сев. На чем пахать и чем сеять, бригадир не объяснил. Сказал только, что семена яровых обещано прислать из района. Но дороги еще не просохли и ни одной подводы с семенами в деревне пока не видели, - сообщила тетя Дуня.
   -Колхоз, Бог с ним. Там начальство разберется. А нам надо как-то на своем участке успеть посадить картошку и посеять хоть немного яровой ржи, - сказала мама.
   Она знала, что работников у нас мало. Можно сказать одна тетя Дуня. Мама обещала приходить по воскресеньям, но за один день много не сделаешь. На меня тоже расчет плохой. После всех болезней я еще нетвердо держал лопату и вряд ли мог сойти за хорошего помощника в огородных делах.
   Втроем мы за день вскопали под картошку землю на бугорке за сенями, где почва уже успела просохнуть. Назавтра мама уехала. А тут еще одна напасть. Опять приходил бригадир. Приказал тете Дуне со следующего дня выходить на работу в колхоз.
   -Надо общественную землю готовить под посевы. А дома пусть малец ковыряется, - строго скомандовал он и пошел в соседнюю избу.
   Дальше помаленьку копал я один. Первое время работа казалась непосильно тяжелой. Потом постепенно втянулся. Хотя к вечеру болели не только руки, но все тело. Особенно ночами ныла спина.
   Тетя Дуня приходила с колхозной работы тоже усталая. Но отдыхать было некогда. Наскоро перекусив, она брала лопату либо грабли и на своем участке "ковырялась" до темноты. Так каждый день. Уже в сумерках она сеяла яровую рожь за хлевом, в другие вечера делала грядки для овощей. А мы с бабушкой каждый день сажали по две-три борозды картофеля. С посадкой сильно припозднились.
   -Успеет ли созреть, - с опаской спрашивал я бабушку.
   -Ничего, Бог даст к Покрову поспеет, - успокаивала она, улыбнувшись.
   -Надо бы пораньше, а то есть нечего, - жаловался я.
   -Травки уже дождались. Корова хорошо молока прибавила. Мамка твоя придет, принесет хлеба, а может и крупы немножко. Кашки сварю на молоке. Теперь лето на носу. Как-нибудь дождемся нового урожая.
   И все-таки мы сильно страдали от недоедания. Тяжелая работа казалась еще тяжелее из-за того, что в доме не было годной еды. Бабушка как-то сетовала, что на одной траве, хоть съедай ее охапками, не проживешь.
   В деревне все так бедовали. Кто-то сообщил бабушке, что съели чуть не всю липовую аллею, знаменитые наши липки. Она, как всегда, ответила весело и с надеждой: "Сколько бы не тянулся великий пост, но после него всякий должен оскоромиться". Потом, правда, она оговорилась, что пост у нас затянулся слишком надолго.
   Дома у нас из скоромной еды было только молоко да яйца. И то наши пять куриц несли не больше, чем по три яичка в день. Молока летом ели вволю, а яички по счету. Их бабушка либо варила нам вкрутую, либо вбивала в картофельную дрочену, которую готовила к обеду. И то не каждый день.
   Бабушка частенько заглядывала в огород. Смотрела и за картошкой. Последнее время радовала глаз тучная темно-зеленая ботва.
   -Коли травой хороша, то и урожай должен быть неплохим, - как-то сказала бабушка, а потом добавила, - если никакая напасть не стрясется
   -Какие напасти. Погода радует. И тепло в меру, и мочит сверху, как надо. Сейчас хоть картошке, хоть любому овощу только и набирать рост, - успокоила тетя Дуня.
  
   Но напасти случились. И не одна, а две.
   В конце июня установилась не в меру жаркая и сухая погода. Солнце палило так, что стала жухнуть трава на деревенской улице. Больше недели не было ни капли дождя. Жара не спадала даже к вечеру. И ночами не наступала прохлада. На чердаке, где я спал, духота не проходила даже под утро.
   В тот день меня бабушка разбудила рано и попросила прогнать корову на пастбище. Солнце уже взошло. Но не чистое, ясное, а багровое, все в мареве. И тишь вокруг; не шелохнется ни один листик на деревьях. Коровы в стаде шли с понурыми головами, как пришибленные. Даже обычная в это время мошкара не "толкла гущу".
   Когда, проводив корову, я вернулся домой, бабушка озабоченно подметила: "Тишь, как перед бурей. И кости болят, сил моих нет! Не к добру это".
   Я не обратил внимания на ее слова. Как потом оказалось, зря.
   После обеда, чтобы спастись от жары, мы с братьями Афоничевыми пошли на речку. По дороге Мишка сообщил, - еще вчера он хотел выкупаться, но вода оказалась ледяной. В такую жару в это трудно верилось. Но мы решили купаться в любой воде. Иначе не выдержать солнцепека.
   Вода и вправду оказалась холодной. Окунувшись и немного поплавав, мы валялись на горячем песке.
   За разговорами о разных пустяках не заметили, как начало темнеть.
   -Неужели смеркается, - удивился Ванька и резко поднялся с песка.
   -Не может быть; не успели пообедать, как сумерки. Тут что-то не так, - ответил я, поднявшись следом, и обратил внимание на внезапно покрывшийся рябью плес, а затем на холодный ветер со стороны реки.
   За какие-то минуты жару, как ветром сдуло. Стало пасмурно и прохладно.
   -Ребята, гляньте-ка, что делается на небе! - заорал Мишка, задрав голову к верху.
   Я увидел наползающую из-за реки тучу и тоже чуть не заорал с испугу. "Не привидение ли это? Или какая-то страшная небесная катастрофа надвигается с запада?" - первое, что пришло в голову. Показалось, что я вижу тучу не снизу, а сбоку, ощущая ее огромную толщину. Как будто низом своим, словно ножом бульдозера, туча скребет по земле, а верхом уходит в поднебесье. Она уже подмяла недалекий лес на том берегу реки и быстро приближается к пойме. Под порывом ветра внезапно задрожали, затрепетали заросли ольхи, нависшей над пляжем. Еще какое-то мгновение и туча подомнет нас.
   -Надо скорей прятаться! - закричал Ванька.
   И тут новым порывом ветра вздыбило воду в реке, подняло песчаные буруны на пляже и чуть не унесло наши одежды.
   Натянув на себя все, что было, мы скрылись в зарослях ольхи.
   Тут-то и началось.
   По кустам, по деревьям, по нашим полуголым телам зашлепали не капли, а какие-то крупные сгустки ледяной воды. Вдруг над головой я увидел ярчайшую вспышку и услышал оглушительный треск, перешедший в долгий раскатистый грохот.
   Где-то рядом в кустах завопил Мишка, как будто ему прищемили палец. И сразу я почуял, что по спине, по голове, по ногам кто-то лупит, как из рогатки.
   -Ребята, град, надо прятаться! - закричал Ванька и полез головой под наклонившийся ствол старой ольхи.
   Я тоже стал искать, куда бы спрятать голову, пока ее не раскроило градом. В один миг земля вокруг покрылась ледяными катышами размером с голубиное яйцо. И стало очень холодно. Градины лавиной летели на нас и, казалось, они вот-вот засыплют с головой. Я нашел большую корягу, но весь спрятаться под нее не мог: засунул промеж сучьев только голову и плечи.
   Когда град стал стихать и я, весь продрогший, вылез из своего укрытия, то, оглядевшись, ужаснулся. Вместо недавно зеленевших деревьев, вокруг стояли одни скелеты без единого листика.
   -Неужели это все градом? И за какие-то минуты, - невольно вырвалось у меня.
   -А чем же еще? И меня тем же изувечило, - сообщил Мишка.
   Потом он показал повыше правой брови большую шишку и попенял на себя: "Замешкался со штанами, не спрятался сразу, вот и получил в лоб так, что думал разломится голова".
   Град прекратился, но полил дождь. Мы изо всех сил побежали домой, надеясь согреться хоть таким способом.
   Притомившись, остановились на горке, чтобы перевести дух.
   -Расскажи кто-нибудь, что градом может так облупить деревья, век не поверил бы, - не успев отдышаться, удивленно восклицал Мишка.
   -Деревья, хрен с ними! Как там дома у нас? Небось этот град и в деревне натворил немало бед, - с тревогой ответил Ванька.
   Когда я добежал до дома, дождь кончился. Из-за хвоста уходящей тучи выглянуло солнце. Во двор вышла охающая тетя Дуня и причитающая бабушка.
   -Господи, Боже мой! И за что ты нас наказал опять? За какие грехи тяжкие? Как же мы теперь жить будем?
   Они стояли у картофельного поля. Я глянул туда и увидел, что остались зеленеть только верхние половинки длинных борозд, которые ближе к дому. А вся дальняя нижняя часть чернела, как свежая пашня.
   Меня бабушка погнала домой переодеваться и сама стала следом подниматься на крыльцо.
   -Еще, слава Богу, изба уцелела. Один раз ветром так дунуло, что даже печка заходила ходуном. Хорошо, что все двери успели закрыть. Может, в других местах и хуже навредила эта непогодь. У нас все-таки и картошка не вся загублена, и на грядках овощи целы. Видно град прошел узкой полосой, - предположила бабушка.
   Потом я узнал, что натворила эта буря в деревне. Во многих домах выбиты стекла, попорчены крыши, повалены изгороди.
   Больше всего пострадала изба нашего деда Семена. Ураганом сорвало крышу вместе со стропилами и верхним венцом. Да не просто сорвало, а перебросило наискосок через широкую деревенскую улицу и обрушило на угол дома Зайчиковых. Того самого, где всегда устраивались посиделки. Хорошо, что пролетевшая сотню саженей крыша, только коньковой доской зацепила за угол этого дома, и он выдержал удар. Тяжелые бревна верхнего венца уткнулись в землю возле сеней Зайчиковых, не причинив вреда.
   -Упади это все на крышу, избу бы расплющило в лепешку, - с дрожью в голосе потом сказала хозяйка, которая тут же велела своим ребятам распилить на дрова подкинутые бурей бревна.
   За следующую зиму соседи растащили на дрова и сожгли остальную часть дедовой избы. Это событие невыносимо тяжело отразилось на дальнейшей судьбе деда и его семьи.
  
   Пришедшая на денек мама, утешала нас тем, что добилась выдачи на иждивенцев пайка не хлебом, а мукой. Сказала, что накопившуюся за неделю муку она будет приносить по воскресеньям. Но, тут же оговорилась: на бабушку теперь хлебных карточек не дали. Сказали, что она хоть и старая, хоть и подходит по возрасту под категорию иждивенцев, но считается колхозницей. А колхозникам хлебные карточки "не положены".
   Посмотрела мама побитую градом картошку и только промолвила: "Знать такая наша судьба".
   -Это как-нибудь переживем. Не было бы других напастей. Не даром в народе говорят, что не бойся одной беды, а бойся двух да трех разом, - сказала бабушка.
   -Это так, - ответила мама, - и войны конца не видно, и зима впереди. Надо будет как-то помаленьку сено для коровы косить. Без молока не прожить вам тут.
  
   Давно уже не было слышно канонады. Холм освободили, и немцев отогнали далеко на запад. До войны белокаменный город и его окрестности украшали шестнадцать церквей. Некоторые из них считались образцами русского церковного зодчества. Они упоминаются в одной из книг Ферсмана, как пример удачного использования природного камня при отделке зданий. Но теперь от старинного купеческого городка ничего не осталось. Клеточка булыжных мостовых на месте бывших улиц и по сторонам вместо домов развалины среди бурьяна. Сохранился один угол тюремной стены до второго этажа: кирпичная кладка толщиной больше метра. Рядом подбитый немецкий танк без башни; немного поодаль наша гаубица с разбитым лафетом и без колес.
   Остался цел и невредим один двухэтажный каменный дом возле парка. Там сразу после войны обосновался райком партии и райисполком.
   К моменту освобождения в городе находилось всего несколько десятков людей. Они начинали мирную жизнь в редких сохранившихся подвалах и в землянках.
   Однако у Холма могла быть другая судьба.
   Сразу после войны в тех краях, как говорится, из уст в уста передавалась то ли быль, то ли легенда про дерзкий налет на оккупированный город местных партизан. Произошло это в ночь на двадцать пятое декабря сорок первого года. В Рождественскую ночь. Тогда партизаны, можно сказать, освободили город. Они внезапно ударили со всех сторон и почти целиком перебили весь небольшой немецкий гарнизон, отмечавший в это время католическое Рождество. Порешили немцев прямо за праздничными столами, уставленными бутылками со "шнапсом" и обильными закусками. Партизаны даже успели сообщить об этом по радио регулярным войскам Красной Армии, которые должны были пробиться навстречу и выровнять фронт.
   Все погубило пристрастие наших мужиков к даровой выпивке. Почти все партизаны так и сгинули на остатках чужого пира. Подмога пришла раньше к немцам. Регулярным нашим войскам не удалось сломить их сопротивление на фронте. Холм еще три года оставался в гуще боев. Несколько раз переходил из рук в руки. Но немцы прочно держались за него все это время, считая важным "стратегическим пунктом". О важности этого пункта подробно сказано в книге немецкого генерала Курта Типпельскирха "История второй мировой войны".
   Освободили город только в сорок четвертом году. Но война продолжалась. Скоро она еще раз напомнила о себе.
  
   В июле сорок четвертого года было жарко, и мы целыми днями пропадали на речке. Однажды, около полудня, накупавшись до посинения, всей своей компанией возвращались домой. На подходе к деревне остановились, услышав гул приближающегося самолета. Сразу узнали - немецкий. Он появился над домом Афоничевых и летел в нашу сторону. Летел низко.
   Не успели рассмотреть большие кресты на его правом боку, как раздался сильный взрыв. Следом второй, третий, четвертый.
   С испугу я присел и кувырком скатился в придорожную канаву.
   -Ребята, он же бомбит!
   -Во, гад! По домам метил. Неужели кого зашибло в деревне, - откликнулся Ванька Афоничев, поднимаясь из-за кочки.
   Мне показалось, что бомбы рвались около нашего дома. Сразу в голову пришли страшные мысли: жива ли там бабушка с сестрами.
   Подбежав к своей избе, я увидел неглубокую воронку среди картофельного поля. Одна из четырех бомб разорвалась недалеко от наших сеней. Градом побило одни концы картофельных борозд, а бомба разворотила другие. Картофельная ботва на пару саженей вокруг воронки стояла, как опаленная. Целой, нетронутой картошки, осталось мало.
   В избе я застал одну испуганную бабушку.
   -Жива ли ты?
   -Вроде живая. С лежанки чуть не свалилась. И оглохла совсем.
   Бабушку спасло то, что она, незадолго до налета, почуяв ломоту в спине, залезла на лежанку и там грела свои косточки. Печка заслонила ее от осколков.
   Больше дома никого не было. Тетя Дуня как раз шла с работы на обед, а сестры мои играли в свои девичьи игры с подружками у Зайчиковых. Как говорят, обошлось без жертв. Но изба сильно пострадала. Бабушка рассказала, что вся печка "ходуном ходила ". И растрескалась местами, стала дымить. Пришлось трещины замазывать глиной.
   Потом я сам осмотрел стену сеней, обращенную к взрыву. Вся иссеченная осколками, она выстояла. Несмотря на то, что большим осколком было пополам разрублено толстое бревно в одном из нижних венцов. Многие осколки пробили и стену в избе, входную дверь, выбили стекла в окнах на противоположной стене. На мою долю выпало вставлять в окна выпавшие осколки стекол и заделывать паклей сквозные дыры в стенах.
   Назавтра мы с ребятами прошлись по всем воронкам. И увидели, что немец метил по нашему ряду домов. Но, промахнувшись по первому, он не попал и в остальные. Хотя видно, что бросал с одинаковыми промежутками во времени. Бомбы падали, чуть не долетев, около каждого третьего дома. Стоило попасть в один, остальные тоже разнесло бы в щепки. "Видно Бог нас помиловал", - говорила бабушка.
   Я никак не мог понять, зачем понадобилось немцу бомбить нашу убогую, наполовину пустую деревню. Скорее всего, требовалось освободиться от бомбового груза. Хорошо, что при этом никого в деревне не убило. А еще лучше то, что эти четыре взрыва, были единственными прямыми знаками войны. Кроме них, несмотря на сплошные бои вокруг, длившиеся годы, наши селяне у себя дома не слышали ни одного выстрела.
  
   * * *
  
   Во второй половине лета сорок четвертого года мама взяла меня обратно в Юшино. Дом Максимыча к тому времени почти опустел: разъехались эвакуированные и военные двинулись куда-то ближе к фронту. Мама сказала, что теперь там тихо, просторно и есть возможность подготовиться к школе. Она обещала заняться со мной арифметикой.
   -Пятый класс дело не шуточное. Это уже школа второй ступени. И название у нее другое - НСШ - неполная средняя школа. Там учиться труднее, чем в начальной. А учиться надо хорошо. Иначе заберут в ФЗУ, - предупредила мама.
   Про ФЗУ я и сам много слышал страшных былей и небылиц. Из деревни первым забрали туда Ваньку Кулинина, потом одного за другим братьев Афоничевых. Забрали, не спрашивая согласия ни у самих, ни у матерей. Хотя вербовщики из района утешали, что там ребята будут на всем готовом: и накормлены, и обуты-одеты. Моя крестная, тетя Оля, мать братьев Афоничевых, провожая каждого выла в голос. А ей внушали, что "радоваться надо, избавляетесь от лишних ртов". Но дурная слава о ФЗУ скоро захватила все окрестные деревни и села. Писали изредка ребята, кое-кто убегал оттуда. Рассказывали страшные истории. Пошли слухи, что там не лучше, чем в тюрьме. Держат на полуголодном пайке. Учат мало, а больше заставляют работать. Гоняют везде строем. На волю не пускают. А если кто уходил, перемахнув высокий забор, возвращали силой и жестоко наказывали. Не даром потом учителя пугали такой страшилкой: "Не будешь учиться, в ФЗУ пойдешь!"
   У меня в табеле за четвертый класс стояли хорошие оценки. Но мама знала о трудностях с арифметикой и собиралась вечерами порешать со мной задачки уже из учебника для пятого класса, который сумела где-то добыть.
  
   В Юшине косили траву. Максимыч с сыновьями успели много подкосить по косогорам, а сушить не давала погода. Как только выглянуло солнце, я пошел с Васькой и Колькой сушить сено.
   - Кусок хорошей луговины около реки опять некошеный уйдет под снег, а мы тут промеж кустов путаемся, - ворчал Васька.
   -Может, там еще выкосят для колхозных коров, - предположил я.
   -Коров-то всего ничего. Сено для них есть. А тут, батька сказал, что будут косить по приказу из райкома; потом это сено передадут воинским частям. На это тоже план спущен, - пояснил Васька.
   -Почему до сих пор луговину не выкосили? Ведь лето уходит.
   -Косить некому, потому и не выкосили. На бабах далеко не уедешь. Хоть бы для своих коров отдали. Не дают. Вот и мучаемся тут. Кругом тень, сено не сохнет. Как будто вредители там, в райкоме, сидят, - возмущался Васька.
   К вечеру сено подсохло. Мы уже собрались класть его в копны, как, вроде бы при ясном небе, начал накрапывать дождь. Сено в копнах оказалось полусырым.
   -Придется завтра досушивать, если будет ведро, - сказал Васька.
   Вечером я пошел посмотреть на знакомые места. На крыше бани, где мы жили, бросились в глаза большие заплаты из новой дранки, еще не утратившей желтизны. Из трубы, высоко торчащей над самым коньком, шел дым. Баня топилась по белому. Значит, дед Васька успел сделать ремонт.
   Никаких следов от взрыва бомбы не осталось. Даже воронку, - глубокую ледяную яму, где я мог замерзнуть до смерти, - зарыли так, что я и приблизительно не мог найти того места.
   Дом в Тяплове, где мы поселились на первых порах, так и стоял без дверей и с выбитыми рамами. Там по-прежнему никто не жил. Во дворе все заросло бурьяном. От хлева, который стоял возле дома, не осталось ни бревнышка. Видно растащили за зиму на дрова.
   Дошел я и до моста. Он уцелел, несмотря на почти каждодневные бомбежки. И по нему одна за другой катили тяжелые грузовые машины. Машины шли в ту и другую стороны. Не так густо, как прежде, но шли. Война продолжалась.
  
   * * *
  
   Неделю спустя в деревню снова нагнали военных. Я разглядел у них зеленые паровозики на петлицах.
   -Что это за войска? - спросил я у деда Васьки.
   -Железнодорожные, - ответил он одним словом, куда-то торопясь.
   -Что им тут делать? Ведь у нас поблизости нет железной дороги.
   -Нет, так будет. Затем и солдат нагнали. Опять в доме не повернуться, - пробурчал Максимыч.
   Там в доме стучали молотки. Уже к вечеру вдоль всех простенков стояли двухъярусные нары. Около дома чадила полевая кухня, и вкусно пахло пшенной кашей. Повар, раздававший кашу, увидел меня, исходящего слюной, и поманил к себе пальцем. Он взял плоскую крышку от алюминиевого котелка, шлепнул туда такой же, как солдатам, черпак каши и протянул мне со словами: "Ложку сам ищи".
   Я взял на кухне у бабы Маши деревянную ложку, присел на приступок крыльца и долго неторопливо ел. Наверное, при этом чавкал от удовольствия, которое хотелось растянуть. В каше изредка попадались мелкие розовые волокна мяса. Оно, к сожалению, быстро таяло во рту. Но мясным духом была пропитана вся каша и потому она казалась необыкновенно вкусной.
   Когда остатки каши на стенках уже не поддавались ложке, я выскреб их своими пальцами и потом вылизал дочиста.
   -Спасибо, большое, - сказал я повару, возвращая посуду.
   -Приходи еще; когда будет чем, поделимся, - ответил он.
  
   На следующий день встретил я своего старого знакомого Кольку Цветкова. Он и рассказал мне про железную дорогу все, что знал сам.
   -Начали ее строить от Торопца еще зимой. Военных нагнали тьму-тьмущую. Работали днем и ночью. Говорят, в иные сутки прокладывали по километру рельсов. Все шло хорошо и быстро, пока не уперлись в нашу речку Сережу.
   -Неужели наша река стала препятствием? У нее и ширина-то не больше десяти саженей, - недоумевал я.
   -Речка-то узкая, а пойма шириной в полверсты. Борта у поймы высокие. С них же не проложишь рельсы круто вниз к реке. И на другом берегу не проложишь под крутым наклоном вверх. Проложить можно, но паровоз в гору не потянет. Он и по ровному месту идет так, что пешком обогнать можно.
   -Разве поезда уже ходят?
   -Ходят. Только железная дорога эта не настоящая, а узкоколейка. И поезд ходит не настоящий. Его прозвали "кукушкой". За то, что голосит на весь лес: "Ку-ку, ку-ку..."
   -А поезд большой, длинный?
   -Маленький. Паровозик и два вагона с дровами. Паровоз дровами топят. Когда дрова сухие, два вагона тянет, а как попадет в топку сырая береза, только пыхтит, даже на маленькую пологую горку не может подняться.
   -Зачем же он такой нужен?
   -Собирались к фронту снаряды и все остальное возить. Деревянную дорогу до Холма всю разбили тяжелые "студебеккеры", теперь взамен строят железную.
   -Но немцев, вроде бы, из под Холма уже выгнали. Фронт ушел дальше на запад
   -Мне один солдат говорил, что пока им приказано тянуть рельсы до Холма, а там видно будет.
   -Вот посмотреть бы хоть эту железную дорогу и поезд "кукушку". Настоящего я не видел и Бог знает, когда увижу.
   -Неужели настоящего поезда не видел? - удивился Колька.
   -Раз говорю, значит, не видел.
   -Настоящий поезд далеко, в Торопце. А нашу "кукушку" посмотреть можно в любой день. Как-нибудь договоримся и сходим. Я сам там давненько не был. Может, и мост уже построили, - закончил разговор Колька, и мы разошлись.
  
   Посмотреть мне удалось только строящийся мост. Он нависал над деревней Руново, приютившейся в пойме, недалеко от берега реки. Моста, можно сказать, еще не было. Стояли кучками толстые деревянные сваи, выстроенные в две линии поперек реки через всю долину. К верху бревен становилось все меньше, и где-то высоко они наискосок пересекались друг с другом, образуя что-то похожее на большие буквы Ж.
   Мы стояли, задрав головы. Верхние бревна казались с земли тонкими, как жерди. А весь этот лес, вознесшийся к небесам, все пересечения бревен, перечеркнутые поперек черными стальными балками, напоминали причудливый гигантский рисунок на голубом куполе неба.
   Высоко вверху, по всем этим переплетениям балок и бревен, ползали люди, похожие на муравьев. Мне было страшно на них смотреть. А Колька сказал, что он мог бы там, на огромной высоте, пройтись по бревнышку. Видно и вправду мог бы. Иначе не стал бы летчиком, когда вырос. Но ползавшие там солдаты явно боялись высоты.
   В тот вечер дед Васька рассказывал маме за ужином:
   -Недавно тут самогонки выгнал. Сам попробовал и лейтенанта хорошо угостил. Так он, подвыпив, разоткровенничался. Рассказал, как много солдат, разбиваются насмерть, падая с моста. "Даже на фронте у меня не было таких потерь, - признавался лейтенант, - многие солдаты пишут рапорта, просятся на фронт. Они считают, лучше там погибнуть Родину защищая, чем тут ни за что. Замполит беседу проводил, но не помогло. Вот такая катавасия".
   -Неужели они не понимают, что мост теперь не понадобится. К нам в контору приезжал из области уполномоченный, так он сообщил, что немцев теперь погнали без остановки. Почему же твой лейтенант не знает об этом, - возмущенно спросила мама.
   -Лейтенант тоже человек подневольный, у него приказ. Тут высокое военное начальство должно распорядиться, пояснил дед Васька.
  
   По воскресеньям солдат приводили с работы немного раньше обычного. Их наскоро кормили ужином и вели строем в гумно, где военная кинопередвижка "крутила фильмы". Художественные кинофильмы показывали редко. Гораздо чаще, - киновыпуски "Концерт фронту". Их любили не только солдаты, которые занимали все пространство, но и жители деревни, особенно молодежь. Для нашего брата, ребятишек, места не оставалось. Но мы проникали через потаенный лаз наверх в ригу, где обычно сушат снопы, и оттуда смотрели.
   Взрослым киновыпуски нравились потому, что только по ним тогда люди в деревне могли видеть изображение знаменитых певцов и других артистов. А ребятне больше нравились кинофильмы. Мне с тех пор запомнился фильм "Секретарь райкома". Так запомнился, как будто видел его вчера. После этого фильма мы играли только "в партизаны". А самым ругательным выражением у нас тогда считалось: "У, шпион..."
   Десять лет спустя, уже будучи студентом, мне довелось услышать рассказ Марины Ладыниной о том, как создавался этот фильм. Тогда в петрозаводском театре показывали отрывки из "Секретаря райкома". Целиком еще раз посмотреть этот фильм так и не пришлось. Может быть и хорошо. Зато он остался в памяти, как одно из ярких впечатлений нашего военного детства.
  
   * * *
   В конце лета сорок четвертого года военные устроили праздник в честь "Дня железнодорожных войск". Уже с утра началась подготовка к самодеятельному концерту. Верховодили тут военные девушки: служащие штаба, связистки, медики.
   Погода стояла ясная, солнечная и концерт решили устроить не на гумне, где показывали кино, а на вольном воздухе, под открытым небом.
   Место выбрали на небольшой зеленой поляне за деревенской околицей. Лейтенант распорядился на счет сцены. Ее сделали из двух автомобилей ЗИС-5, поставленных открытыми кузовами вплотную друг к другу.
   Народу собралось много. Некоторые пришли со своими стульями, а то и скамейками. Рядом с самодельной сценой прямо на траву уселись деревенские ребятишки, немного поодаль на стульях и скамейках - пожилые люди, а дальше, полукружьем, стояла молодежь.
   "Артисты" суетились по другую сторону сцены. Оттуда слышались шутки, разноголосые выкрики, невнятные звуки музыки. По приставной лестнице иногда кто-то из них поднимался на сцену, народ замирал в ожидании, но сцена снова пустела.
   Когда солнце уже стало задевать макушки дальнего леса, на сцену поднялся стройный высокий военный с аккордеоном, сел на поданную ему табуретку и огласил округу веселыми частушечными переборами. Концерт начался.
   Скоро на сцену впорхнула девушка в военной форме. Она, подбоченясь прошлась по кругу, и стала петь частушки. Конечно насмешливые и в первую очередь про фашистов.
  
   Наш солдат в советской шубке
   Захватил фашиста в юбке.
   Разрешите-ка, мадам,
   Я вам трахну по зубам.
  
   Дальше, как говорят, пошло-поехало. Менялись самодеятельные артисты, звучали разные частушки. Но все о том же.
  
   Гитлер Геббельса спросил,
   Много ль сена накосил.
   Геббельс Гитлеру в ответ,
   Ни коров, ни сена нет.
  
   После частушек, пришел черед песням. Их пели хором солдаты, выстроившись в две шеренги. Сначала советские. Потом протяжные, старинные русские.
   Солнце зашло. Стало быстро смеркаться.
   В это время заурчали моторы двух автомобилей-полуторок, на которых приехали военные. Я подумал, что концерт окончен. Но автомобили подъехали ближе к сцене, стали по бокам и осветили ее своими фарами. Народ закричал ура, многие захлопали в ладоши. Концерт продолжался и после захода солнца.
   На сцену, к стоявшему не шелохнувшись хору, вышел солист - высокий солдат с ярко-рыжей челкой на лбу. Он объявил, что исполнит "Гимн военных железнодорожников". И сразу запел под негромкий аккомпонимент аккордеона. Его красивый баритон раскатистым эхом разнесся по соседним полям, уже окутанным ночным мраком. В лучах прожекторов было видно его одухотворенное лицо, чуть тронутое улыбкой. Он пел и, казалось, наслаждался пением.
   Вагончики в лес побежали,
   Паровоз шлет пары в облака.
   За окном бесконечные дали,
   Косогоры, долины, луга.
   Тут певец примолк на мгновение, сделал вдох, и дальше припев вместе с ним подхватил хор.
  
   Едем мы туда,
   Где идет война.
   Защищать страну,
   Разбивать врага.
  
   Хор притих, а певец вышел к самому краешку сцены, остановился, как бы вслушиваясь в звуки аккордеона, и снова запел.
  
   Много танков, снарядов, родная,
   Эх, не даром на фронт я привез.
   И не даром от края до края,
   Всю страну облетел паровоз.
  
   И снова грянул хор. Тот же припев зазвучал как-то особенно торжественно. Потому что солдаты, певшие хором, в простые слова и нехитрую мелодию вкладывали весь жар своих сердец, не огрубевших за годы войны.
   Песня закончилась. Вместе с последними звуками аккордеона, с последними словами песни-гимна, закончился концерт. Последний концерт военной поры.
  
   Фронт быстро двинулся на запад. Скоро покинула нас и ушла в том же направлении последняя воинская часть. Остался недостроенным мост и половина железной дороги, которую собирались тянуть до Холма. Все бросили за ненадобностью. Война продолжалась теперь в других местах. Там были свои мосты, свои дороги.
   А наша узкоколейка постепенно заросла березняком. Рельсы растащили "для хозяйственных нужд". На осевшей насыпи остались лежать почерневшие шпалы "лесенкой". Да по бокам кое-где сохранились небольшие кучки коротких полугнилых березовых чурбаков, заготовленных для паровоза.
  
  
   * * *
  
   В конце августа, на Успенье, мы с мамой собрались идти домой. Мама, чтобы отнести продуктов, а я как бы уходил насовсем. С 1 сентября мне предстояло учиться в пятом классе Понизовской неполной средней школы, наскоро подготовленной к началу учебного года.
   В свой заплечный мешок мама сложила муку и другие продукты, собранные за последнюю неделю. А в мой одежду, которая понадобится, чтобы "в приличном виде" начать учебу. Особенно аккуратно мама заворачивала в наволочку и складывала вещи, которые назывались "американская помощь". Не всем ее давали. Но мама, кое-что получила в районном распределителе. При этом учли, что у нее трое детей и муж на фронте. Мне досталась легкая полотняная курточка и брюки из грубой ткани. Но особенно нам с мамой понравились цветастые платьица для Иры и Иды. Сразу подумалось: вот они обрадуются, увидев эту красоту.
   Вышли мы, когда солнце еще высоко стояло над горизонтом. Было тихо и тепло. Пыльная дорога желтой извилистой лентой тянулась среди картофельных полей с пожухлой ботвой.
   В деревне Медведево, у крайнего дома, седой старик в узких металлических очках отбивал косу.
   -Справные люди давно откосились. Этот либо занедужил в сенокосную пору, а, может, начальство не дозволяло заготовить сено для своей коровы, - предположила мама.
   -Что, начальству травы жалко? - спросил я.
   -Мало ли дурных людей.
   Сумерки застали нас уже за Волоком. Навстречу попалось стадо коров и всякой мелкой скотины. Поднятая копытами пыль белесым облаком висела над дорогой. Где-то в другом конце села визгливым голосом тявкала собачонка.
   Начинала чувствоваться вечерняя прохлада. Рано выпавшая на траву роса приятной прохладой обдавала босые натруженные ноги. Было тихо. Наступило такое время, когда дневные звуки постепенно исчезли, а пора ночных еще не пришла.
   Быстро темнело. Бугристая колея стала еле заметной. Мы шли почти наощупь.
   Только зарницы изредка освещали кусочек неба и отблески их матовым светом ложились на поля, выхватывая нечеткий пунктир низких кустов ивняка вдоль дороги. Скоро ночь стала наполняться разными звуками. То мышь полевка прошуршит в придорожной траве. То одна за другой со свистом пронесутся над головой летучие мыши. То дергач заведет свою бесконечную песню. Кажется, будто на соседнем болотце кто-то старательно и долго дергает со скрипом осоку. Дергача перебил петух, невпопад прокукарекавший где-то в маленькой деревушке за рекой.
   Возле сельца Сельково, с поймы реки послышалось легкое лошадиное ржание.
   -Вишь, тут и лошади появились, - заметила мама шепотом, как бы опасаясь нарушить тишину этой вполне мирной ночи.
   -Зато у нас в колхозе одни быки. И тех мало. Тетя Дуня говорила, что не на чем ни дров привезти, ни сена, - откликнулся я, уже задремавший на ходу.
   Время приближалось к полуночи. Мы уже шли своей деревенской улицей. В домах по обе стороны от дороги ни огонька, ни звука. Наша изба тоже стояла в полной
   тиши и темноте. Только корова в хлеве фыркнула, когда мы подошли к крыльцу.
   Не успела мама взяться за пробой, как послышался скрип двери в избе и торопливые шаги.
   -Кто там? - услышали мы голос бабушки.
   -Свои, открывай.
   Лязгнула защелка, отворилась дверь, и мы вошли в сени.
   -Совсем заждалась я вас, думала, не случилось ли что.
   -Я работала. Вышли после обеда. Вот и припозднились.
   -Полуночные петухи уже пропели, а вас все нет. Я сильно тревожилась. Глаз не свела, Богу молилась, - сказала бабушка своим хриплым голосом.
   Она нашарила в печурке спички, чиркнула одной и зажгла на столе маленькую семилинейную лампу без стекла.
   Слабенький желтый огонек осветил почерневшие голые стены, божницу в переднем углу, низкие окна, заделанные кусочками фанеры.
   На полу сладко спали Ира с Идой. Проснувшись, разом вскочили с постелей и бросились к маме. Она взяла их на колени, целовала, гладила по головкам, ласкала. А у меня навернулись слезы на глазах. Стало жаль своих маленьких сестренок, которые вынуждены жить без мамы. Пусть с очень доброй хорошей бабушкой, но без мамы, которую никто не заменит.
   Грустные эти мысли скоро исчезли. На столе появились гостинцы. Даже буханка магазинного белого хлеба, который показался особенно вкусным с холодным молоком. Но сестрам больше всего понравились крупные "таблетки" мармелада. Их с трудом мама выпросила у своей доброй знакомой Пани Орловой, которая заведовала по соседству складом "Райпотребсоюза".
   На столе разгоралась коптилка, озаряя избу изнутри каким-то волшебным светом. Но исходил он не от лампы.
   Мама пришла!
   Многие годы подряд мы потом жили в ожидании того момента, когда придет мама. Эти моменты были для нас главной отрадой в жизни.
   В ту ночь мы просидели за столом и проговорили почти до утра.
   -Уже третьи петухи пропели. Надо вздремнуть хоть немного. Вы тут устраивайтесь, а я полезу на печку. Только лампу потушить не забудьте, - напомнила бабушка.
  
  
   * * *
  
   Эвакуация для нас растянулась на годы. Больно она задела всех, но каждого по- разному.
   Тетя Дуня в эвакуации не была. А досталось ей, наверное, больше всех. Первые годы войны она одна прожила в нашей избе. Не слышала она эти годы никаких нормальных человеческих звуков. Одни только звуки войны: гулкие разрывы, переходящие в канонаду. Она в одиночестве копала огород, сажала веснами картошку и кое-какие овощи, а по осени собирала небогатый свой урожай, чтобы кормиться всю зиму. Возила на санках зимой и волочила летом из леса тонкие жерди на дрова; пилила их одна тупой двуручной пилой, чтобы было чем вытопить печку, сварить еду и обогреться. Без керосина даже для коптилки, коротала впотьмах долгие зимние ночи. Жила одна недели, месяцы подряд, не имея возможности с кем-либо даже обмолвиться словом.
   Теперь мы все собрались дома. В деревню из эвакуации возвращались и другие односельчане. По утрам, как в довоенное время, стали выгонять коров на пастбище. Не у всех они сохранились. Но и поредевшее стадо радовало глаз. Появилась надежда на возврат к мирной жизни.
   Зачастило в деревню районное начальство. Бабушка рассказывала, что больше всего хлопотали около школы. "Не знаю как, но школу сделали. Скоро все сам увидишь", - сообщила бабушка. Эта новость больше всего обрадовала меня. Подумалось: наконец-то кончились мытарства.
   Сколько раз мы с мамой приходили сюда навещать сперва одну тетю Дуню, потом ее и бабушку с сестрами. Но в эти короткие побывки я в своей избе не чувствовал себя дома. Ощущение дома появилось только теперь, когда мама сказала: "Все, больше не будешь мотаться по чужим людям. Откроют школу, пойдешь учиться. Поможешь тут по хозяйству. Как-нибудь проживете".
   С этого дня для меня кончилась долгая мучительная эвакуация.

Часть 5. Возвращение

  
   Возвращение домой - всегда радость. Бабушка не раз вспоминала наши мытарства по чужим углам. Вспоминала жизнь в неимоверной тесноте, в холоде, в грязи. Вспоминала другие лишения, тянувшиеся годами, и наши нескончаемые хвори. Но особенно тягостной она считала жизнь среди разношерстного многолюдья и нужду приспосабливаться под каждого. А еще больше выделяла она обязанность ладить с хозяевами.
   -Слава Богу, теперь в своем доме сами хозяева. А то, бывало, не знаешь, как ступить, что кому сказать. Чуть что не так, - и уже скандал. Максимыч, конечно, глядел за порядком. При надобности, и приструнить мог. Но разве за всем усмотришь, когда у печного чела народу, что на ярмарке. Когда за одним ухватом, либо сковородником сразу тянутся две-три руки. Тут и возникали свары. Теперь хоть к печке не надо стоять в очередь, - подытожила свои грустные воспоминания бабушка.
   -К печке постоять не в тягость. Было бы что ставить в печку, - ответила тетя Дуня.
   -Картошку надо убрать в подполье, с огорода спешно выдергать остатки овощей, рожь домолотить вовремя, - тогда будет что ставить в печку, - сказала бабушка.
   -Когда одна тут жила, так на себя работала. И то еле справлялась. А теперь еще в колхоз на работу гоняют. На себя остаются вечера да ночи.
   -Ничего не поделаешь. Теперь малец поможет, - кивнула на меня бабушка.
   -Да, опять придется самим надрываться. В колхозе все тягло - четыре быка. Они заняты на ремонте школы. Пока школу не доделают, даже на колхозные работы отвлекать быков не велено. Ни дров, ни сена привезти не на чем, - жаловалась тетя Дуня.
  
   В школе топоры да молотки стучали с раннего утра и до самых сумерек. Плотники в коридоре настилали полы из толстого байдака, подгоняя одну половицу к другой строго "по шнуру". Печники с подручными женщинами заканчивали кладку печей. Оставалось сложить трубы и вывести их поверх крыши. Хромой старичок с козьей бородкой стеклил окна. Мне нравилось смотреть, как он четкими скользящими ударами заколачивал обрубки гвоздей, сделанных из колючей проволоки.
   Каждый день работников навещала Зинаида Сергеевна, учительница, назначенная директором школы.
   Один раз к ней подошла наша любопытная бабушка, озабоченная делами школы.
   -Не уж-то сделают школу к сроку?
   -Сделают, бабушка, обязательно сделают. А если что останется, докончат потом. Учебу, как всегда, начнем первого сентября, - ответила Зинаида Сергеевна.
   -А я боялась, что ребятам опять придется в Волковскую мотаться. Тужила, что нет у них путных одежек. Тут рядом, в чем есть, сходят.
   -Работы тут еще много. Как-то надо утепляться и дров заготовить.
   -Все надо. Глазом не успеешь моргнуть, как холода начнутся. У нас и дома нечем топить. Дуньке с мальцем опять придется дрова на себе таскать. У меня сил нет. Я свое оттаскала.
   -Боюсь, что и в школу ребятам придется самим дрова заготавливать, - сказала Зинаида Сергеевна и распрощалась с бабушкой.
   Мы набрали у плотников в бабушкин передник щепок на растопку и пошли домой.
  
   * * *
  
   Занятия в школе начались точно в срок. Из ближних и дальних деревень собрались ребята, которых матери смогли послать на учебу.
   В пятом классе нас оказалось двенадцать человек. Обстановка не радовала глаз. Голые бревенчатые стены, успевшие почернеть за прошедшие годы, окна без занавесок, серая классная доска, так и не отмытая с довоенных времен, старенькие парты с выцарапанными именами Сереж да Иванов. Парты, классная доска и начищенный до блеска медный колокол, - все это перевезено с Волковской начальной школы.
   Снаружи наша школа выглядела, как обычная деревенская изба пятистенка с несуразной продолговатой пристройкой, похожей на гумно.
   От пыльной деревенской улицы школу отделяла зеленая изгородь: ряд сросшихся воедино высоких кустов сирени, заслоняющих окна и почти не пропускающих дневной свет. Но, может быть, эти кусты спасли прошлым летом школу от больших повреждений. Ведь бомба, взорвавшаяся у наших сеней, по другую сторону деревенской улицы, могла сильно повредить школу. Ее защитили кусты сирени. Даже стекла в окнах остались целы.
   Большинство моих одноклассников из семи деревень, удаленных от школы на расстояние до пяти километров. Половина из-за реки. Но трое приехали за двадцать верст. Они жили в дальнем лесном поселке Гридино. У нас они устроились на постой в просторной избе недалеко от школы.
  
   Когда в первый день учебы, задолго до звонка, я зашел в свой класс, то увидел там двух очень разных девочек с одной и той же фамилией и одинаковыми именами. Это были две Тони, по фамилии Шавырины - двоюродные сестры из деревни Жидулино. Они стояли возле окна и даже по силуэтам сильно отличались одна от другой: маленькая, коренастая и рядом высокая, стройная. Потом, чтобы не путать, мы их так и называли: "Тоня Большая" и "Тоня Маленькая". Учителя вначале хотели величать их по отчеству, но, почему-то, скоро сочли такой способ "взрослого " обращения неудобным, и стали звать, как все.
   Тоня Маленькая - быстрая верткая девчонка с прямыми черными волосами и огромными карими глазами навыкате. Про нее иногда говорили словами поговорки: "Маленькая да удаленькая". Шаловливая, как чертенок, охочая на разные выдумки да затеи, заводила во всех школьных начинаниях, она скоро оказалась в числе первых по успеваемости. И в числе немногих, которым со временем удалось закончить не только среднюю школу, но и пединститут. Она долго учительствовала в наших краях, но, как говорят, еще в молодом возрасте пристрастилась к алкоголю. Ее часто встречали на улице в непотребном виде. Из-за этого уволили с работы. Тогда она совсем спилась. В какой-то черный день, сильно выпив, заснула и не проснулась.
   Тоня Большая, как говорят, звезд с неба не хватала. После семилетки нигде не училась. Спокойно жила в своей деревне.
  
   Рядом со мной на парте сидел Сочнев Матвей. Плотный, широкоплечий, смуглый, с шапкой смоляно-черных волос, он всем обличьем походил на цыгана. Только с характером типично русского увальня. Жил он за рекой, в одной из самых дальних деревень под названием Монастырево. Учился он хорошо и ровно по всем предметам. Отличался тем, что всегда толково отвечал на уроках. Молоденькие, не очень образованные учительницы иногда объясняли так, что в классе почти никто не понимал. Особенно это касалось геометрии, где требовалось доказывать теоремы. Стоило выйти к доске Матвею, нарисовать картинку и коротко объяснить, как всем в классе становилось все ясно.
   После семилетки, Матвей закончил Торопецкое педучилище, а потом, вопреки математическим способностям, исторический факультет Калининского пединститута. Всю жизнь он работал в деревне Кочута. Сперва учителем истории в семилетней школе, а потом, до самой пенсии, директором.
   Встретившись с ним несколько лет назад, я услышал грустный рассказ про последние годы его работы. Он поведал свою настоящую драму жизни, которая подорвала здоровье, привела к инвалидности.
   Будучи директором школы, Сочнев Матвей Дмитриевич слишком часто досаждал колхозному и районному начальству. Он настойчиво просил, а иногда и требовал внимания к школе. Однажды дело дошло до жалобы в "высшие инстанции". Этого не могли простить ему местные начальники. Началась многолетняя тяжба. Школу решили закрыть. Якобы из-за недостатка учеников. Но Матвей знал, что дело не в этом. И он сумел отстоять свою школу. Свою потому, что она не только построена под его постоянным приглядом, но и собственными его руками от первого камня в фундаменте, до последней "коньковой" доски на крыше.
   И тогда школу сожгли. Такой "подарочек" преподнесли Матвею как раз к юбилею.
   После этого он долго валялся по больницам, совсем обезножил. Живет все в той же деревне. На своих обидчиков зла не держит.
  
   Кроме двух девочек Шавыриных, учился в нашем классе еще один Шавырин, - Михаил. Толстый, кряжистый, круглолицый, он приходился девочкам тоже двоюродным братом. В школе Мишка Шавырин, как все его звали, ничем не отличался. Если не считать того, что в лесу он мог ворочать бревна, какие другим и пошевелить не удавалось. Учился средне. Как все здоровяки, имел покладистый характер. Иногда усмирял младших драчунов, но сам ни в какие потасовки не ввязывался. Слыл обычным деревенским парнем.
   Зато семья у него отличалась от других в деревне. Отец и мать, а также трое братьев Шавыриных , жили в большом пятистенном доме, обшитом тесом. Уже год, как в этом доме был хозяин. Единственный на всю округу мужик, вернувшийся с войны до ее окончания. Василий Никитич Шавырин пришел инвалидом, без правой руки. Но живой и, как это ни странно для инвалида, вполне здоровый. Вся грудь в орденах да медалях.
   Его сразу прозвали в деревне кулаком. Наверное потому, что сумел одной левой рукой перекопать запущенные полгектара приусадебной земли, сумел засеять все до последнего вершка и собрать завидный урожай. Он удивил всех тем, что сразу после Петрова дня появился на луговине с косой в руках. В полуразрушенной кузнице на краю деревни, он со своими ребятами сумел раскочегарить горн, переделал косу под левую руку, приладил к концу косовья широкую лямку, научился одной рукой пристегивать этот конец к своим могучим плечам и потом косил без устали. Не в колхозе косил, а на свою корову. Как инвалида войны, его освободили от колхозных работ. Но дома трудился каждый день от восхода солнца до заката.
   Не в отца пошел Мишка Шавырин. Не сумел он создать крепкого дома. Выпивать любил больше, чем работать.
   "Весь в отца", как судачили деревенские кумушки, вышел его брат Николай. Рассказ о нем - отдельная история.
   Шавырин Николай, после нашей семилетки, закончил Плоскошскую среднюю школу, без труда поступил в Московский институт цветных металлов и золота, а потом в аспирантуру.
   Еще до окончания института он женился. Будучи аспирантом, приехал домой в деревню вместе с женой и годовалым ребенком - упитанным, пухленьким, здоровым мальчиком.
   Свою жену, красивую и стройную, как тростиночка, молодую женщину, да еще наделенную острым умом, он привез, чтобы с гордостью показать родителям. Но те, ухватившись за внука, поначалу ее вроде бы и не заметили. Потом, приглядевшись, стали сетовать между собой, что невестка больно уж тонка да худосочна.
   Может быть, так посудачив, все бы и обошлось. Попривыкли бы свекор со свекровью к своей не по-деревенски тощей да плоской невестке, простили бы ей гордую осанку и строптивый норов.
   Но невестка не сидела дома. Гуляла по деревенской улице со своим маленьким сыном, любовалась красотой наших раздольных полей и живописных перелесков. Все казалось благополучным и не предвещало беды.
   В деревне каждый новый человек возбуждает любопытство. Невестку Шавыриных постепенно узнали все односельчане. Потом, как будто сговорившись, стали деревенские кумушки по очереди наведываться в дом Василия Никитича и выражать там хозяевам свое глубокое соболезнование. Они выжидали время, когда молодые уходили гулять и тут уж не стеснялись в выражениях. "Как это вышло, что красивый молодой парень, косая сажень в плечах, а взял невзрачную худобушку, тощую, как доска?" Самые злые неустанно твердили: "Ни кожи, ни рожи...".
   Дошли эти пересуды до Николая и его жены. Молодые спешно уехали.
   Им забыть бы про все. Не получилось.
   В Москве и Николаю стало казаться, что сделал он не лучший выбор. Начал подумывать о разводе. Тоже не трагедия. Как говорят, не он первый, не он последний. Но тут, видно, сказалась его "кулацкая" суть. Перешедшая по наследству от отца и ставшая чертой характера непомерная жадность.
   Дело в том, что Николай, еще во время студенческой практики на золотых приисках в Бодайбо, как он выражался, "скупал золотишко". Потом связался с "валютчиками". Пошли хорошие барыши. Появился вкус к богатой жизни. Денег вполне хватало на такую жизнь. И впереди ждала интересная высокооплачиваемая работа. Радоваться бы надо, а он хандрил. Даже впадал в отчаяние при одной только мысли, что в случае развода придется платить большие алименты. Бессонными ночами он мучительно искал выход. И нашел: решил избавиться от ребенка.
   На следующее лето он оставил ничего не подозревающую жену в Москве, а сам с ребенком уехал к родителям. Потом многие годы ходили слухи о страшных зверствах отца по отношению к родному сыну. Оказывается, молодой отец не раз пытался с помощью шприца занести под кожу сына какую-то заразу. Один раз даже истыкал его "химическим" карандашом. Деревенские соседи говорили, что не раз, проходя мимо дома Шавыриных, слышали, заливающегося в крике ребенка, "как будто его режут".
   Криками малыша встревожились Шавырины старшие. Они несколько раз вызывали фельдшера. Говорили о простуде. Но фельдшер только недоуменно качал головой, обрабатывая покрытое чирьями и язвами тело мальчика.
   Ребенок выжил. Надежды отца на его скорую кончину в деревне, - не оправдались.
   Николай Шавырин привез его в Москву, но от своего черного замысла не отказался. В первый же день, когда жена-студентка ушла в институт, он, оставшись один в комнате общежития, выбросил сына из окна четвертого этажа. Затем, вызвав "скорую" изобразил все, как несчастный случай.
   Тогда журнал "Огонек" опубликовал статью под названием "В недрах криминалистики". Статья посвящена следователям, которые с помощью куклы, точно соответствующей весу ребенка, доказали, что мальчик не сам выпал из окна по неосторожности, а был выброшен. Они установили, что без толчка в спину, ребенок никак не мог оказаться в двух метрах от стены.
   Впрочем, Николай скоро сам признался "в содеянном". Суд приговорил его к смертной казни, присовокупив к убийству еще и валютные махинации.
   Перед исполнением приговора отцу - инвалиду войны, орденоносцу - разрешили свидание с сыном.
   Вернувшись домой, Шавырин Василий Никитич сообщил, что не узнал сына.
   -Передо мной за стеклом сидел дряхлый старик со сморщенным лицом и десятком седых волос на белом черепе. Войну прошел. Смертных боев пережил - не сосчитать. Нагляделся столько, что на десятерых бы хватило. Но страшнее своего сына, ничего не видел, - сквозь слезы говорил он своей супруге.
   Не смог пережить все увиденное Василий Никитич. После возвращения из Москвы, он ни с кем не разговаривал и почти не выходил со двора. Дома либо лежал, тупо уставившись в потолок, либо шепотом читал молитвы, склонившись перед иконами. Во время молитвы он сильно застонал, схватившись единственной рукой за грудь, а потом рухнул на пол всем своим грузным телом. В деревне говорили, что умер Василий Никитич "от разрыва сердца".
   Скоро вдова, мать Николая, получила из Москвы письмо в казенном конверте. Ее извещали, что сын "умер в тюремной камере и похоронен в общей могиле". Казнь не понадобилась.
   Младший сын Шавыриных, Алексей, геолог по профессии, год спустя, приехал домой на похороны матери. В деревне рассказывали, что все родительское имущество он раздал односельчанам, а что не взяли, сжег на костре. Себе оставил на память только отцовский дубленый полушубок. Потом заколотил досками крест на крест окна и двери в родительском доме, прошелся, как бы прощаясь, взад перед, по деревне, нанял за бутылку мотоцикл до Торопца, уехал и больше никогда не возвращался.
   Так, можно сказать, сошел на нет некогда крепкий род Шавыриных.
   Но это случится потом, многие годы спустя. А сейчас мы вместе со старшим из братьев Шавыриных -Михаилом, - начинали учебу в пятом классе Понизовской школы-семилетки.
  
   На самой дальней парте в углу у печки сидели два Ивана - Богданов и Беляев.
   Богданов Иван жил в деревне Мяшлево, одной из самых дальних от школы. Чтобы успеть к началу занятий, он поднимался до свету и впробежку каждое утро вышагивал по пять с лишним верст. Бывали случаи, что опаздывал. Однажды, на устный выговор директора, он ответил: "Скоро совсем ходить будет не в чем. Мамка грозилась, как доношу эти сапоги, больше в школу не пустит, буду дома сидеть".
   Богданов Иван не утруждал себя учебой. Жаловался, что все светлое время проходит у него в дороге, а дома, вечерами впотьмах либо при лучине, уроки не сделаешь. Однако в школе он считался прилежным учеником: внимательно слушал, аккуратно выполнял письменные задания и толково отвечал у доски по всем предметам.
   Недавно вернулся с войны весь израненный его отец - Богданов Тарас. Он особенно страдал от болезни легкого, пробитого осколком снаряда. Долго лечился в военном госпитале. Но, когда врачи почуяли угрозу надвигающейся чахотки, отправили Тараса "долечиваться домой". Это ему так сказали. А на самом деле отправили домой помирать.
   Его жена - Матрена, - мать Ивана, встретила калеку мужа горькими слезами. Потом, выплакавшись, сама стала его лечить. Где-то раздобыла у охотников барсучьего жира и стала каждый день поить мужа горячим топленым молоком с этим жиром. "Гадость несусветная. Так воняет псиной, что блевать хочется", - жаловался Тарас, но покорно пил свое снадобье. И стал поправляться. Прекратилось кровохарканье, появился аппетит, даже на улицу потянуло.
   Немного оклемавшись, Тарас все чаще стал подниматься с постели, ненадолго выходил во двор, изредка наведывался к соседям.
   Тогда, под большим секретом, и рассказал он соседу старику историю с письмом, которое получил на фронте от своей жены. Эта история у меня положена в основу рассказа под названием "Просмотрено военной цензурой", опубликованного в журнале "Север" N 7 за 1995 год.
   Суть рассказа в том, что Тарас на фронте, в окопах, с очередной полевой почтой получил письмо из дома. Обычный треугольник со знакомыми каракулями малограмотной жены. Сразу после освобождения из-под оккупации, она писала: "При немцах колхозную землю вернули селянам; земли можно было брать, сколько хочешь; урожай выдался такой, каких не было с единоличных времен; и вообще при немцах жилось хорошо, никто не помыкал, сама чувствовала себя хозяйкой. А когда пришли наши, опять все отобрали, стали гонять на работу в колхоз, воротилась прежняя жизнь - голодная да холодная".
   На письме стоял треугольный штамп: "Просмотрено военной цензурой". Читал его Тарас в землянке, у раскаленной докрасна буржуйки. А самого трясло, как в лихорадке, трясло с испуга. Позже, когда постепенно пришел в себя, Тарас осознал, что спас его от гибели нерадивый особист, шлепнувший штамп, не читая письмо. Видно опытный службист из "СМЕРШ", не стал утруждать себя чтением каракуль. Не ведая того, он спас не только Тараса, но и его семью. Письмо он сразу сжег и никому не говорил об этом ни слова. Дома проговорился уже после войны. Может, и тут добралось бы до него ГПУ, но Тарас скоро умер. Фронтовые раны все-таки свели его в могилу. Топленое молоко с барсучьим жиром не избавило от неизбежного, а только отсрочило кончину.
   Богданов Иван везде сам пробивал себе дорогу. И пробил. Давно живет в Москве. Там же, где его старший брат, контрадмирал в отставке. Живут братья безбедно и, кажется, довольны судьбой.
   Другой Иван, сосед по парте, не зря носил фамилию Беляев. Невысокого роста, крепкий, плечистый, он щеголял густыми, белесыми кудрями, непокорным чубом спадающими на правый глаз. В школу приходил он в белых чистеньких рубашках и отличался аккуратностью во всем. Его сапоги, даже в распутицу, блестели, как новенькие.
   Жил Иван Беляев на другом берегу реки в деревне Зуи, как раз напротив Мяшлева. Ходить в школу ему приходилось еще дальше, чем Богданову. И каждый день надо было преодолевать реку: летом и осенью вброд, зимой по льду. Осенью и зимой он выходил из дома впотьмах и возвращался уже в сумерки.
   Учился Иван Беляев хорошо и легко. Потом жил в Москве. Говорят, преуспел в жизни.
   Один раз, по делам службы, я на две недели застрял в столице. Решил разыскать своего школьного товарища. Адреса не знал, обратился в "Мосгорсправку". Там заказ приняли, но посоветовали прогуляться часика на два-три. Я сразу заподозрил неладное. Так и вышло. Мне сказали, что Беляевых в Москве больше десяти тысяч, в том числе около тысячи Иванов Алексеевичей. Получилось, что задачка не имеет решения. Хотя мне намекнули: найти адрес можно, но за отдельную серьезную плату. И на это понадобится несколько дней. У меня их совсем не оставалось, и потому встретиться не удалось.
  
   Из Новой Деревни в пятый класс ходили две девочки: Валя Новикова и Маша Смирнова.
   Валя - крупная, полненькая, неторопливая. Она не пыталась казаться взрослой и носила чисто "школьную" прическу: свои красивые русые волосы заплетала в две недлинные косы. Добрая, ласковая, она заходила иногда к нам домой на большой перемене, что-то помогая бабушке на ходу. Бабушка обожала Валю. А Валя любила слушать бабушкины рассказы "про старину". Бывали случаи, когда она заходила к нам после занятий в школе. Мы делали вместе уроки, хлопотали по хозяйству, беседовали с бабушкой. Домой она уходила уже в сумерках. Бабушка, подтрунивая надо мной, не раз говорила: "Вот такую тебе надо невесту". Но после семилетки, как говорят, дороги наши разошлись и я ничего не знаю о дальнейшей судьбе Вали.
   Маша Смирнова - маленькая, тоненькая, с черными, отдающими синевой, прямыми волосами, про которые бабушка однажды сказала: "Как вороново крыло". Горячая, вспыльчивая, подвижная, она по характеру была противоположностью Вали. Но это различие не мешало их дружбе. Они всегда вместе приходили утром в школу и обычно вместе уходили после уроков домой. Если у одной что-то не ладилось с учебой, другая терпеливо помогала, не жалея времени и сил.
   Учились они вполне прилично. После семилетки, окончили среднюю школу. А дальше они потерялись из виду.
  
   Особняком в классе держались две девочки и парень из поселка Гридино. Все остальные знали друг друга и до школы. А эти оказались для нас незнакомыми. К тому же они отличались от всех своей "взрослостью".
   Первого сентября их привезла на богатой подводе мать одной из девочек, - полная моложавая женщина, одетая по-городскому в дорогое драповое пальто. Она определила своих подопечных на постой, побеседовала с директором и уехала обратно.
   Директор школы - Зинаида Сергеевна - сама привела всех троих в наш класс и объявила: "Познакомьтесь, ребята, это новенькие. Прошу не обижать и принять их в свой коллектив". Слова "не обижать" она произнесла с ехидной улыбкой, а я сразу подумал, что таких и захочешь - не обидишь.
   Двух девочек посадили на одну из первых парт. Звали их Зина Беляева и Зоя Белкова. Они отличались не по-деревенски хорошими новыми одеждами и "городским" говором. А еще тем, что среди незнакомых людей чувствовали себя легко и свободно. Они с первого же дня повели себя так, как будто всегда жили и учились тут рядом с нами и любому хоть сейчас готовы предложить свою дружбу.
   Не зря на посиделках они пели такую частушку:
  
   Я девчонка боевая, боевая я и есть.
   Теперь тихие не в моде, боевым большая честь.
  
   Кстати, Зина и Зоя сразу полюбили наши посиделки. Они скоро прослыли певуньями и умели лихо, без устали, отплясывать целыми вечерами. Все деревенские подростки готовы были вереницей бегать за этим веселыми певуньями. Но те стремились завлечь ребят, которые постарше. В ответ на приставания моих ровесников ласково говорили: "Беги домой, ты еще маленький". Не глядя на такие обидные слова, ребята липли к ним, на время позабыв своих деревенских подружек.
   У Зины и Зои было одно важное преимущество: они жили без родительской опеки - самостоятельно, вольно - и всегда чувствовали себя хозяйками положения. Их никто не бранил за позднее возвращение с гулянок, за громкие песни на улице, за неразборчивость в выборе друзей.
   Учились они хорошо, хотя и не ровно. Потому что не считали учебу очень уж важным занятием. Все три года они постоянно менялись на глазах, но, казалось, хотели еще больше торопить свою раннюю спелость. Хозяйка дома, где жили девочки, рассказывала соседкам, как ее квартирантки могли часами вертеться перед зеркалом, любуясь своими быстро округляющимися формами. Каждый вечер они бегали на посиделки: плясали там до упаду, пели до хрипоты и вдоволь тискались с ребятами в темных углах.
   После окончания семилетки Зина и Зоя уехали из нашей деревни. Встретиться с ними мне пришлось в Холме лет двадцать спустя. К тому времени они одинаково раздались вширь, успели по несколько раз сходить замуж, нарожали детей. Хоть крепких семей не получилось ни у одной, но жизнью они были довольны, не утратили бодрости духа и веселого нрава. Они остались такими же хохотушками, как в школьные годы и даже сумели сохранить былую привлекательность, несмотря на излишнюю полноту.
   Вместе с Зиной Беляевой и Зоей Белковой в нашу школу все три года ходил еще один парень из Гридина, которого звали Альбертом. За девочками обычно приезжали по выходным, Альберт ходил за двенадцать верст домой пешком. Не только по воскресеньям, но иногда и в середине недели.
   Высокого роста, широкоплечий, он мне казался совсем взрослым парнем. При встрече с ним, всегда возникал вопрос: "Такой большой, а почему-то не на войне". Может быть, этот вопрос возникал потому, что его иногда видели в деревне с карабином на плече. А когда он утром приходил в школу прямо из дома, не заходя на квартиру, то ставил свой карабин в угол возле парты. При этом никогда не забывал вынуть патроны из магазина и, щелкнув затвором, всегда проверял, пуст ли патронник.
   Когда директору сообщили, что в школе появился ученик, вооруженный карабином, Зинаида Сергеевна вызвала Альберта к себе в кабинет на беседу. Говорят, Альберт показывал директору школы какую-то бумагу, где сказано, что он состоит в истребительном отряде, имеет законное право на ношение оружия и на его счету числится не один выслеженный либо пойманный дезертир.
   Один раз кто-то из ребят насмешливо спросил Альберта, зачем карабин; что, мол, волков боишься? Он ответил просто: "Все двенадцать верст до дома хожу лесом, но ни одного волка не видел. А вот двуногие звери попадались. Они страшнее волка. С такими я чувствую себя на равных только если в руках карабин.
   Потом, на уроках военной подготовки, мы стреляли из карабина Альберта. Тогда он и рассказал мне, откуда оружие и зачем оно ему понадобилось.
  
   * * *
  
   После Покрова, когда замерзли лужи и на речке появились забереги, в классе сильно похолодало. Вытопленная печка с утра грела только сама себя. Вокруг немного теплело только к обеду, когда мы собирались расходиться по домам. Учителя бранили техничку за то, что плохо топит. А та говорила, что скоро совсем перестанет топить, потому что дрова на исходе.
   Председатель колхоза обещал дать быка для подвозки дров после того, как выпадет снег. После уборочной, "все тягло чуть не легло", - мрачной прибауткой отзывалась на эту беду моя бабушка. Председатель говорил, что ни одного из четырех колхозных быков, пока не отдохнут и не отъедятся, нельзя ставить в оглобли. "По первопутку дров заготовим и подвезем" - твердо посулил он. Однако не зря существует поговорка: "Сулиха недахе - родная сестра". После короткого предзимья резко заморозило, а затем навалило много снега. В лесу все замело. Даже в деревне с трудом находили дорогу. Школа на зиму осталась без дров.
  
   В один из вьюжных дней нам объявили, что первого урока не будет. Всех учащихся школы построили в коридоре. Перед строем вместе с директором появился незнакомый военный в серой офицерской шинели. Прихрамывая, он прошелся перед строем, и сказал негромко: "Здравствуйте, ребята, будем знакомиться".
   Но тут в разговор вступила Зинаида Сергеевна.
   -Ребята, это ваш военрук, старший лейтенант Марченков Александр Филиппович. Прошу любить и жаловать.
   -Любить не обязательно, а выполнять приказы - придется. Так велят законы военного времени. Но, думаю, это будут приказы, вполне посильные для выполнения, - сказал, улыбнувшись, наш военрук.
   -Ну, что ж, отдавайте свой первый приказ, - тоже улыбнувшись, продолжила разговор Зинаида Сергеевна.
   -Сейчас это будет не приказ, а скорее просьба. Нам придется пойти в лес, чтобы заготовить и принести, сколько сможем, дров. Иначе, через день-два нечем будет топить печки. Малыши пусть учатся, а ребятам старших классов надо поработать.
   -А девочкам тоже в лес? - излишне бойко спросила Зина Беляева.
   -И девочкам в лес; - спокойно ответил военрук, - на фронте многие женщины воюют наравне с мужчинами. В лесу мы будем выполнять только посильную работу. Даже если каждый принесет по полену, по сучку, по палке, - один раз вытопить печки хватит. Значит, не замерзнем. На сборы - десять минут. Пилы и топоры я сейчас вынесу. Так что одевайтесь и шагом марш в лес.
   Разыгравшаяся накануне метель стихла. Снегу навалило выше колена. Даже по лесной дороге мы еле брели, с трудом преодолевая сугробы. Зато недалеко на болотце нашли несколько тонких сухостойных сосенок. Все их свалили и распилили на короткие чурбаны.
   -Тут не на день, а на полнедели хватит, - с удовлетворением отметил военрук.
   -Если не учиться, а перейти на лесозаготовки, можно на всю зиму запастись дровами, - съязвил Матвей Сочнев.
   -Пока придется дрова таскать самим. Потом, когда разомнут дорогу, может быть, подвезем. Коли дадут быка в колхозе.
   Однако расчет на колхозных быков не оправдался. Военрук, построив нас опять в коридоре, объявил:
   -Бригадир сегодня сказал, чтобы не надеялись на колхозное тягло. На быках, они еле успевают подвезти к колхозному двору сено и солому.
   Затем выступила Зинаида Сергеевна. Она подтвердила, что надеяться надо только на свои силы, что и дальше придется ходить в лес за дровами. Либо надо закрывать школу. Потом она сказала, что приказом по школе отменяются до весны все уроки пения, рисования и физкультуры. На этих уроках, которые будут последними в расписании, придется заниматься заготовкой дров. Она просила всех в эти дни одеваться теплее и не забывать рукавицы.
   В конце короткого собрания военрук добавил: "Военная подготовка теперь считается основным предметом, наравне с русским языком и математикой. Все классы, начиная с четвертого, по этому предмету будут нынче сдавать экзамены. Но часть уроков по военному делу, когда пойдем в лес на учебные стрельбы, мы употребим, попутно, для заготовки дров".
   -А стрелять будем из настоящей винтовки? - спросил я.
   -Да! Обязательно будем! Из боевой трехлинейки. Я только что получил ее и привез из района. Каждый из вас должен научиться метко стрелять.
   -Я и так умею. И карабин у меня свой есть, - как бы между прочим, заявил наш одноклассник Альберт; тот самый парень из Гридина.
   -Откуда у тебя карабин? Это ведь не игрушка, а боевое оружие. Его не положено иметь гражданским лицам, а тем более детям.
   -Знаю что не игрушка. И не для игры я получил карабин от капитана Батурлинова. Я помогал ему дезертиров ловить. У меня от капитана бумага есть на это оружие. Там написано, что состою в истребительном батальоне. Капитан, когда уходил отсюда, сказал, что в лесу еще много всякой нечисти водится, и приказал быть начеку.
   -Ты мне потом покажи эту бумагу. Дальше разберемся. Если там все правильно, то на стрельбы бери свой карабин. В два ствола скорей отстреляемся, мерзнуть меньше придется.
   После такого разговора, по пути домой, я попытался кое-что выяснить у Альберта про капитана Батурлинова.
   -А ты его откуда знаешь? - вместо ответа спросил он.
   -Он тут у нас тоже ловил дезертиров. К нам часто приходил. Бабушка ему на картах гадала. Как погадает, сразу у капитана удача. Сразу поймает кого-нибудь. Потому что бабушка и без карт многое знала. А когда капитан уехал, бабушка все Бога за него молила. И сейчас вспоминает добрым словом. Ты не знаешь, где он сейчас?
   -Не знаю. Сам часто вспоминаю капитана. Теперь у меня от него только карабин и остался на память. Даже с его надписью на прикладе. Но, думаю, скоро придется сдать карабин, - с печалью в голосе сообщил Альберт.
  
   После снежных заносов сильно похолодало. И в натопленных классах зябли пальцы, замерзали ноги. За партами мы сидели в полушубках, а в иной день даже шапки разрешали не снимать. Весь небольшой запас дров иссяк. Главным школьным предметом у нас стала заготовка дров. Первое время их носили на плечах. Однако в морозные либо ветреные дни, дров стало требоваться больше, чем мы могли принести. Потом, по натоптанной тропе, попробовали возить на саночках. Они застревали в снегу, и это никак не облегчило наш труд. Небольшое облегчение почувствовалось после того, как накатали колею. Но большинству давно надоела такая жизнь. Ведь многим после таких занятий еще предстояла тяжелая дорога домой за четыре-пять верст. А дома ждала та же заготовка дров и другие дела. Ничего не оставалось, как под любыми предлогами отлынивать от занятий в школе, чтобы не ходить в лес.
   Зинаида Сергеевна, директор школы, поняла, что дальше приказами ребят в лес не загонишь. Она вызвала к себе в кабинет военрука, чтобы с ним посоветоваться.
   -Надо что-то придумать. У меня больше язык не поворачивается отправлять ребят в лес. У многих из них дома нет нормальной еды, нет удобной и теплой одежды. И силы у них кончаются. А без дров совсем замерзнем. Надо как-то пробудить интерес, найти какой-то способ привлечь детей, чтобы они сами с охотой шли за дровами. Думай, Александр Филиппович, предлагай что-нибудь, - просила Зинаида Сергеевна, доверительно переходя на "ты".
   -Есть такой способ. Мальчишек он точно привлечет, а вот на счет девочек сказать не берусь, тут придется смотреть по ходу дела.
   -Что же это за способ?
   -Я давно хотел доложить, что собираюсь совместить учебные стрельбы, которые предусмотрены программой, с заготовкой дров. Оружие есть. Патронов добудем. Надо попробовать. Надеюсь, на стрельбы в лес ребята пойдут с охотой. А там, глядишь, попутно, принесем по чурке дров. Как-нибудь перебьемся.
   -Сам-то ты как? Последнее время, вижу, хромать стал сильнее. Видно опять разболелась нога. Натрудил в лесу. Может надо сделать перерыв, подлечиться?
   -Нога побаливает. Но не в дровах тут дело. Мне недавно один дед сапог переделал под отбитую пятку. Чего он там только не намудрил. Напоследок к подушечке в каблуке изнутри приклеил кусок беличьей шкурки. Но предупредил, что нога сама должна приспособить сапог. "На это срок требуется. Месячишку похромаешь, а потом плясать пойдешь"- обнадежил сапожник. Вот привыкаю. С каждым днем лучше шагается. Пробовал надеть валенки, совсем ходить не смог. А в этих сапогах скоро строевым печатать буду, - весело сообщил военрук.
   Когда на следующий день военрук объявил о стрельбах в лесу, никто не заподозрил подвоха. В лес стали собираться быстро и весело. Без обычного в таких случаях ропота и попыток "уклониться".
   -А мне брать свой карабин? - спросил Альберт.
   -Бери. Только патронов мало. Придется экономить, - ответил военрук.
   -Зато у меня их много! На всех хватит!
   -Тогда и патроны не забудь взять. Потом сочтемся.
   Бодрый этот разговор внезапно стих, когда все увидели, что Александр Филиппович, кроме винтовки через плечо, берет сам и раздает ребятам пилы да топоры.
   -Попутно дровишек принесем. Не с пустыми же руками возвращаться из леса, - негромко, как бы между прочим, объяснил он.
   Утопая в снегу, мы понуро шли знакомой тропой. Не толкались, как обычно, и даже не разговаривали. Приуныли ребята, разгадав уловку военрука.
   В лесу остановились у хорошей сухостоины и думали сразу заняться дровами.
   -Сперва отстреляемся, а дрова потом. Натруженными руками можно промахнуться, а мы ведь собрались стрелять метко, точно в цель, - улыбнувшись, сказал военрук и пошел расставлять заранее заготовленные щиты с мишенями.
   Тут и началось. Всем сразу захотелось "стрельнуть" и каждому в числе первых. К двум лежбищам из еловых веток выстроились две очереди.
   Военрук поручил Альберту раздать патроны, а сам сделал несколько коротких наставлений по правилам безопасности. И тут же объявил, что первым будет стрелять Альберт: "Он покажет, как это положено делать".
   Альберт неторопливо заправил в магазин своего карабина два патрона, третий дослал в патронник, лихо звякнув затвором, и стал укладываться на заготовленный еловый лапник, чтобы принять позу для стрельбы лежа. Мне показалось, что он слишком долго ворочается, даже кряхтит, пытаясь улечься, как можно удобнее. Когда это удалось, он снял правую рукавицу, плотно прижал приклад, припал правой щекой к прицелу и сразу выстрелил. Я даже вздрогнул от неожиданности. А он, быстро передернув затвор, снова выстрелил. Потом еще раз.
   Пока Альберт поднимался, Александр Филиппович глянул в бинокль на щит с мишенью и сдержанно похвалил:
   -Хорошо! Стрелять умеешь. Немножко поторопился, но все равно с "восьмерки" не вышел.
   -Капитан Батурлинов мне все время внушал, что стрелять надо не только метко, но и быстро. Он говорил: "Не успеешь сам выстрелить, враг выстрелит в тебя". Капитан при каждом случае учил меня быстрой стрельбе, - объяснил свою торопливость Альберт.
   У остальных так метко не получилось. Но в щиты попали все, даже девочки. Зоя Белкова поразила мишень всеми тремя пулями. Да не где-нибудь с краешка, а ближе к центру. Зато Маша Смирнова, попавшая в мишень всего одной пулей, жаловалась на ушибленное плечо.
   "Я же всем говорил - прижимайте плотнее приклад к плечу: тогда отдача будет меньше чувствоваться и выстрелы будут точнее", - еще раз пояснил военрук.
   Стрельбой увлеклись так, что на время забыли про дрова. Напомнил Александр Филиппович. А мы даже обрадовались. Появилась возможность согреться. За пилы с топорами взялись дружно и с удовольствием. Сухостоя повалили много, но напилили ровно столько, чтобы унести.
   Иван Беляев недовольно пробурчал:
   -Уже скоро смеркаться начнет. Домой придется впотьмах добираться, на ощупь.
   -Придется просить директора, чтобы на стрельбы отводила нам по два-три урока подряд. А сегодня действительно припозднились. Но погода хорошая, тихая. Дорога натоптана. Как-нибудь добредете до дома, -утешал военрук ребят из дальних деревень.
   После возвращения военрук доложил директору:
   -Теперь будем с дровами. Ребята сами в лес побегут. Готовы там проводить все уроки.
   -Тут нельзя перегнуть палку. Весна не за горами. Скоро экзамены. А многие ребята сильно отстают по основным предметам. Отчасти виноваты холода. Да и учителя у нас - сами недоучки, - с грустью разоткровенничалась Зинаида Сергеевна.
   Это правда. Учились неважно, а учили нас еще хуже. Все учительницы перед войной закончили Плоскошскую среднюю школу да еще прошлым летом короткие педагогические курсы. Только директор школы - Зинаида Сергеевна - успела закончить Торопецкое педагогическое училище.
   Особенно плохо преподавалась математика. Наши толковые ребята Иван Беляев и Матвей Сочнев зачастую решали задачи быстрее учительницы, а главное, - проще. Не желая того, они часто ставили учительницу в неловкое положение. Та от волнения краснела, начинала заикаться и еще больше запутывала решение. Тогда она вызывала к доске кого-нибудь из этих ребят, задача решалась и, главное, весь класс понимал ход решения.
   Химию в седьмом классе преподавала Антонина Анисимовна. Симпатичная девушка: высокая, стройная, русоволосая, - она сразу привлекла внимание нашего военрука и потом скоро стала его женой. Говорят, хорошей женой. Но химию она не знала. Потом мне пришлось в этом убедиться самому. А тогда ребята-семиклассники рассказывали со смехом, как она буквенный химический символ, обозначающий золото, называла вместо "аурум", "ау".
   Все это лучше любого из нас понимала Зинаида Сергеевна, директор школы. Она знала, что здесь разрешено принимать экзамены лишь в четвертом - шестом классах. А семиклассники должны будут сдавать экзамены в Плоскошской средней школе. И в составе экзаменационной комиссии от нашей семилетки будет одна Зинаида Сергеевна. Поэтому вполне понятна ее тревога и озабоченность нашими скудными знаниями. А тут еще все усугубили заготовкой дров.
   Но выбирать нам было не из чего. Либо учиться так, проводя почти половину времени в лесу, либо совсем не учиться. От такой жизни одинаково страдали ученики и учителя.
   Мы одинаково мерзли, одинаково голодали. Мерзли каждый день, независимо от погоды. Мерзли в школе, и дома не всегда удавалось согреться. Многим не хватало теплой одежды. Только валенки были у всех. Их носили от первого снега и до последнего.
  
   Зимы моего детства отличались сильными морозами. Но даже если случались редкие оттепели, то на деревенских улицах их почти никто не замечал. Потому что в зимнюю пору там никогда не бывало луж. Земля, глубоко промерзшая с осени, под толстым слоем снега не оттаивала до весны.
   После школы, вместо того, чтобы готовить уроки, приходилось заниматься заготовкой дров. Несколько тонких бревнышек, привезенных из ближнего березняка, мы с тетей Дуней тут же пилили. Потом она тонко колола их и складывала в печку костерком для просушки. В горячей русской печке с обледенелых березовых поленьев поначалу ручьями стекала вода. Но к утру они все-таки подсыхали. Если в достатке была береста или лучина на растопку, то дрова разгорались быстро, печка хорошо топилась, согревая избу и давая жар для приготовления пищи.
   Каждое утро я караулил момент, когда в печке дрова уже сгорали, но оставалось много крупных пылающих углей. Я складывал их в жаровню, ждал когда остынут, а потом, отобрав самые крупные и плотные, перекладывал в сшитый бабушкой и давно уже чумазый холщовый мешочек. Мешочек углей я через день приносил в школу. Этими углями мы писали.
   До войны, когда я учился в Волковской начальной школе, много хлопот нам доставляла классная доска. Наш учитель, Давид Семенович, строго требовал следить за чистотой доски. Мне иногда казалось, что ее протирают и моют почти поминутно. Учитель следил за тем, чтобы доска протиралась чистой, чуть влажной тряпкой. Многие из нас получали тогда выговор за то, что подсохшая доска выглядела не черной, а белесо-серой. Потому что писали мы тогда заостренными узкими брусочками мела.
   Теперь, в каждом классе Понизовской семилетки висели доски серого цвета. И чем "серее" доска, тем больше она ценилась. Потому что писали мы углем. Он часто крошился, "грязнил" доску и с каждым днем она все больше чернела. Тут не помогало ни протирание мокрой тряпкой, ни даже мытье теплой водой. Смылись остатки довоенного мела и дальше черным по черному писать было невозможно. Тогда кто-то из ребят принес большой кусок фанеры трапециевидной формы. На фанере писали до тех пор, пока она тоже не почернела. Никто из нас тогда не надеялся, что в школе когда-нибудь появится мел.
   Мелу все-таки мы нашли замену. Хуже было без книжек. Старенькие довоенные учебники для пятого класса имелись по одному только у наших учительниц. Нам не разрешалось даже притронуться ни к одному из этих учебников. Аккуратно завернутые в пожелтевшие газеты, они по очереди появлялись на учительском столе, как некий символ знаний. Даже задание на очередной урок переписывалось на доску не из учебника, а из учительской тетради.
   Исключение составляли "книжки по литературе". Преподавала литературу у нас сама Зинаида Сергеевна. Она хорошо понимала, что "своими словами" не сумеет рассказать лучше, чем об этом сказано в книжке. Не придумав ничего другого, она нам много читала. Иногда так увлекалась, что не замечала ничего вокруг. В такие минуты я представлял ее на сцене, декламирующей перед большим залом. И сцена и зал в моем воображении, конечно, были те самые, единственные, какие видел я в Плоскоши во время нашей довоенной олимпиады.
   Помню, как я рыдал, слушая "Му-му". Особенно запомнился не сам рассказ, а конфуз от этих моих слез. Все ребята слушали спокойно, один я разревелся, как "кисейная барышня". До самого выпуска потом чувствовал себя неловко перед ребятами. Как будто сделал что-то постыдное. И теперь мне каждый раз становится не по себе, когда слышу пошлые песенки про Герасима и Му-му. Претендующие на юмор, эти песенки не смешат, а скорее печалят. Становится обидно за издевательства над нашей литературой, над душами людскими, над нашей военной юностью.
   Еще запомнился с той поры рассказ Льва Толстого "Кавказский пленник". Учительница читала нам его на последнем уроке. Прозвенел звонок, но никто не шелохнулся.
   -Ну, что, ребята, дочитаем? - спросила Зинаида Сергеевна.
   -Дочитаем! - хором ответил класс.
   Уже уборщицы в коридоре стали греметь дровами, у нас от холода давно начали коченеть ноги, учительница все больше куталась в свой шерстяной платок, но чтение продолжалось до последней строчки. Думаю, мы бы слушали и на улице, не глядя на стужу.
   Потом с ребятами еще долго играли "в Жилина и Костылина".
   Как грустно сейчас сознавать, что многовековая история ничему не научила нас. Как тяжело смириться с тем, что современные "жилины" томятся в ямах по многим чеченским аулам.
  
   * * *
  
   Перед самым Новым Годом мы пошли в лес не только за дровами, но с заданием вырубить и принести в школу красивую елку.
   В деревенских избах у нас не ставили елок и до войны. Ни на Новый Год, ни на Рождество. Всю войну про них не вспоминали и в школе. И вот теперь такое задание: на Новый сорок пятый год нам надо вырубить елку. Я рассказал об этом бабушке.
   -Это хороший знак. Коли праздновать вздумали, значит война на завершку идет. Небось, с района приказ такой пришел - Новый Год отмечать. Сама бы ваша Зинаида Сергеевна не посмела, - сказала бабушка.
   -В школе ходят слухи, что на празднике нам гостинцы дадут, - сообщил я бабушке.
   -Слава Богу. Ребятам радость будет.
   Принесли мы елку густую, пушистую, стройную, всю в серебряном снежном уборе и с золотыми шишками наверху. Зинаида Сергеевна похвалила елку, сказала, что ее можно не украшать: и так хороша.
   Поставили елку в учительской - просторной и самой теплой комнате старого здания школы. Она вышла под самый потолок. Даже с комля пришлось немножко укоротить.
   Как ни хвалили все нашу елку, как ни говорили, что красивее нет деревьев в окрестных лесах, все-таки ее стали украшать. Видно такова традиция.
   Девочки нарезали из старых газет и склеили с помощью картофелин "в мундирах" множество фонариков, корабликов и других игрушек, разукрасив их лоскутами разноцветных ситцев. Кто-то нашел в старом бабушкином сундуке еще дореволюционную серебристую бахрому. Ею опоясали елку несколько раз и на этом закончили украшение.
   Заглянув по каким-то делам в учительскую, я не узнал лесную красавицу и невольно со вздохом выпалил: "Какую красоту испортили!" Девчонки обиделись. В утешение я мог сказать лишь одно: "Вы сделали все так, как приказано".
   В понедельник первого января 1945 года нам с утра объявили, что будет всего два урока, а потом пойдем на елку.
   Когда зашли в учительскую, первое, что вырвалось из многих уст: "Как тут тепло!" Не зеленая елка, заполнившая учительскую хвойным ароматом, не обещанные гостинцы и, даже, не задушевные слова поздравления с Новым Годом, сказанные директором, а настоящее чисто физическое ощущение домашнего тепла поразило тогда и запомнилось в первую очередь.
   Нам выдали по кульку с карамельками, сказали результаты учебы за первое полугодие и распустили на каникулы.
   Никаких песен не пели и хороводов вокруг елки не водили. Время было не подходящее для потех.
  
  

* * *

  
   Февральские метели в тот год затянулись до самой масленицы. Дороги замело так, что одноклассники из дальних деревень не могли попасть в школу. И наша мама почти месяц не навещала нас. Я думал, что тоже виноваты снежные заносы. Но бабушка гадала на картах и все время охала. Карты ложились плохие: то туз, то король виней. Хуже не бывает. Бабушка говорила, что у мамы там большие неприятности. Она вечерами зажигала лампадку перед божницей и подолгу молилась. Просила Господа спасти нас от бед да напастей.
   Когда мы наконец-то дождались маму, то узнали, что бабушка не зря тревожилась. Мама пришла вся осунувшаяся, уставшая, бледная. Она принесла только буханку хлеба и немного крупы.
   -Совсем из сил выбилась, - только и сказала мама, рухнув на лавку.
   -Небось, дорога заметена, все в целик шла? - спросила бабушка.
   -Да. Считай, без груза, а еле добрела.
   -Что-то ты невеселая. Я тут карты, как ни раскину, получается сильно худо. Одни неприятности.
   -Неприятности и есть.
   -С начальством не поладила или еще что-то?
   -Хуже. Налетная ревизия была.
   Мама разоблачилась после дороги, размяла натруженные ноги, надела теплые валенки, которые бабушка вынула с горячей печурки, и стала рассказывать.
   -Исподтишка нагрянули. Явилась целая комиссия. Две недели подряд все проверяли, перевешивали, считали. Все перевернули на складах. Теперь самой не найти, где что лежит. Иной день приходили по пять человек. И недостачу, хоть небольшую, нашли, и пересортицу. Даже тюрьмой грозились. Особенно лютовал какой-то незнакомый мужик из НКВД.
   -Вот-вот! Это он и есть - король виней. Сколько не гадаю, а он все тут, ни на шаг от тебя не отступает, - с досадой сообщила бабушка.
   Тогда я не знал истинного смысла слов "недостача" и "пересортица", не знал, какая страшная угроза таится в этих словах для мамы и для всех нас.
   -Велели немедленно навести порядок. А как я наведу, если рабочих нет, везде холод лютый. Мне самой себя и то не проверить. На какой склад не сунешься, везде неподъемные мешки да ящики. Хоть надорвись, а с места не стронуть. Вот и уличили в разных нарушениях.
   -Худо дело, - только и сказала бабушка.
   -Худо, что нет порядка, а еще хуже, когда само начальство нарушает порядок. Одному дай первосортных яиц, другому хромовой кожи на сапоги, а третьему меду, который предназначен раненым в госпиталь. И все на виду. Отказать нельзя. А я потом, как хочешь, так и списывай. Видно кто-то про эти дела снаушничал в "органы". Начальство в стороне. За все я в ответе. На меня свалили вину.
   -Не горюй, Бог милостив. Как-нибудь и это переживется. Будем молиться Николаю Чудотворцу, заступнику нашему. Он услышит молитву и отведет беду. А ты сейчас перекуси да ребят приголубь. Истосковались мы тут все без тебя.
   С "налетной ревизии" все и началось. Много лет спустя, тот мордастый мужик из НКВД хвастливо заявлял, что давно держит маму "на крючке". Но это все будет потом. А тогда мы еще не знали, какие беды ждут всех нас впереди. Все ждали весны. Жили надеждами на скорое окончание войны. Знали, что от нее все несчастья людские. Думали, что с окончанием войны вернутся уцелевшие мужики в деревню и жизнь начнет постепенно выправляться.
   -Потерпи. Война кончится, может дело пойдет к лучшему. Весна на подходе. Скоро травка зазеленеет на солнцепеке. Как-нибудь выживем, не помрем с голоду, - утешала бабушка маму на сон грядущий.
   -Может война и кончится, но беды наши останутся. Все время тревожно на душе. Чует мое сердце, что не видать нам хорошей жизни. Горькая судьбина ждет нас всех впереди, - закончила мама разговор, задыхаясь от рыданий.
  
   * * *
  
   Весна пришла запоздалая и холодная. Всю масленицу не снимали валенок и полушубков. У бабушки была примета: если в Евдокию напьется петух под углом, то в Егорий наестся бык под кустом. Той весной сорок пятого года в Евдокию, не только петуху, воробью негде было напиться. Даже днем редко случались капели, а ночами замораживало, как на Крещенье. В конце марта, на Сороки, так замело, что померкли февральские вьюги. Даже когда на солнцепеке появлялись редкие проталины, их то заметало холодными ночами, то по утрам покрывало изморозью. Редкие лужицы, появившиеся в полдень под застрехами, к вечеру хрустели, подернутые ледяной коркой.
   В лесу и даже в деревне лежал снег. На первое апреля, день Преподобного Алексея, человека Божия, немного потеплело. Но на улице не было ни обычных в это время луж, ни журчащих ручьев. Как и прежде, в школу мы ходили в валенках и полушубках.
   -Видно затяжная будет нынче весна. Раньше говорили, что на Алексея "вода с гор, рыба с нор, а птица на ток". Ныньче река стоит, на улице кругом вместо воды лед да снег. Без шубы и в сени не выйдешь, - ворчала бабушка.
   -И в школе у нас холодно, как зимой. По-прежнему сидим на уроках в одежде, и руки замерзают, - пожаловался я.
  
   Мы ждали тепла. Ждали зеленой травки, чтобы можно было наконец-то выгнать на луговину отощавших за зиму коров. Ждали свежей кислички, чтобы можно было подкормиться самим. И как будто в ответ на ожидания, холода медленно начали отступать. Приближалось время распутицы.
  
   * * *
  
   Почта к нам приходила редко. Если кому и случались письма, то они накапливались в районе. Потом с оказией их привозили все разом в деревню, где почтальонша разносила по домам. В редких случаях, когда срочно требовалось доставить председателю сельсовета важную казенную бумагу, из района посылали нарочного. С ним, попутно, тоже отправляли письма, если кто-нибудь сподобился их написать. Однако писать стало некому. Наши деревенские старались никуда не уезжать. И с фронта до нас давно не доходили вести.
   -Фронт далеко ушел, потому и не слышно ничего оттуда, - объяснял я бабушке.
   -Может оно и так. Но я думаю иначе. Нет нам вестей, и не будет. Некому писать нам. Перебили всех наших мужиков. Война осиротила деревню. Если бы кто был жив, давно прислал бы весточку, - с горечью сказала бабушка.
   Бабушка оказалась не права. Перед Пасхой в деревню пришло не письмо, а сразу посылка. Посылка, надолго взбудоражившая деревенский люд, пришла на имя Анютки Зайчиковой.
   На почте в райцентре эту посылку заметили и выделили среди других. То ли по номеру полевой почты, то ли по какому-то особенному, не нашему, ящику да разным печатям и ярким наклейкам, определили, что посылка из Германии. Значит, подумали на почте, с самого, что ни на есть главного фронта. "Солдат воюет, жизнью своей не дорожит ради отечества, а вот, видишь, и про семью не забывает, видно, гостинцы детишкам шлет. Посылку немедленно надо доставить семье солдата-фронтовика", - распорядился начальник районной почты.
   Ему долго объясняли, что в деревню Понизовье, кроме этой заграничной посылки, больше ничего нет. Ни единого письма, ни одной казенной бумаги для сельсовета. Ему говорили, что гонять подводу из-за одного ящика, настоящее сумасбродство. А еще говорили, что в Понизовье сейчас не доехать. Зимняя дорога рухнула, а летняя еще не успела отстояться да подсохнуть. Объясняли, что туда теперь не проехать ни на санях, ни на телеге. Говорили, что началось половодье, река вышла из берегов, а после Волока нигде до самого устья нет ни одного моста. Кое-где были временные переправы, так их снесло полой водой.
   Начальник ничего не хотел слушать. Он приказал доставить посылку "адресату" в тот же день. И посылку доставили. Правда, назавтра. Снарядили телегу, нашли сбрую, какая покрепче, и, утопая в грязи по ступицы, загнав почтового коня, к вечеру иноземный ящик от Егора Зайчикова вручили под расписку его малограмотной жене Анютке.
   До войны Анютка Зайчикова - так звали ее все в деревне - жила при своем Егоре не лучше и не хуже других. Правда, в их избе никогда не было порядка. Трое ребятишек - мал, мала меньше - ходили вечно чумазыми, а иногда и в лохмотьях. Но была в хозяйстве корова, а значит, в доме водилась кое-какая еда.
   В войну все рухнуло. Мужика забрали на фронт, а сама Анютка не сумела накосить сена и в первую же военную зиму лишилась коровы. На огороде тоже, кроме картошки да некоторых овощей, - ничего не вырастила. Она с ребятишками осталась на зиму не только без молока, но и без хлеба. Пришлось жить впроголодь, даже просить милостыню.
   Просила она не просто, а по особенному. Придет в любую избу, вроде по делу. Приноровит обязательно к обеду. Станет у порога, спросит о каком-нибудь пустяке и стоит молча. А сама глаз не сводит с обедающих. С каждой ложки супа, с каждого куска хлеба. Предложат и ей супу. Сперва отказывается: "Сыта я. А если и не сыта, то потерплю. Не первый раз и не последний". После второго-третьего приглашения сядет за крайчик стола, осторожно пододвинет к себе миску, зачерпнет оттуда неполную ложку, аккуратно прихлебнет и долго жует, как бы оценивая качество давно известного деревенского варева. И дальше ест медленно, неторопливо. То ли стараясь так скорее утолить свой голод, то ли боясь выставить его напоказ.
   Закончив еду, она крестилась на иконы и благодарила Бога за посланные хлеб-соль. Потом низко кланялась хозяевам, хвалила их милосердие и доброту, обещала молиться за чад и домочадцев этого дома.
   Прежде, чем уйти, она просила кусочек хлеба для своих "деток малых, которые дома плачут голодные".
   Так и перебивалась Анютка Зайчикова. Как говорила наша бабушка, с куска до корки, с корки до куска.
   Ребята ее выжили. Хотя выглядели худосочно и сильно страдали рахитом. Про старшего, Ваську, почти ровесника моего, в деревне говорили, что у него ноги колесом. Особенно смешно было смотреть, как он бегал. Кто-то из ребят съязвил: "Во, чешет! Как на велосипеде едет..."
   К той поре, когда Анютка получила посылку, от довоенного подворья осталась одна изба с покосившимся крыльцом. Хлев, сарай и другие постройки, она с ребятами за войну успела разобрать, постепенно распилить на дрова и сжечь.
   В избе у них, кроме русской печки, были только высокие нары из горбыля, а на них давно почерневшая солома с запахами скотного двора. Голые неструганые стены с торчащими из пазов лохмотьями пакли; голые маленькие окна, заделанные множеством грязных осколков стекла; закопченный черно-коричневый потолок; да вот эти нары, застеленные разным тряпьем, - в такую избу нежданно-негаданно пришла посылка из Германии.
  
   За всю войну никто в деревне не получал никаких вестей от мужиков, ушедших на фронт. А тут, сразу посылка.
   Про нее многие узнали раньше Анютки. И все решили, что там обязательно еда.
   Кумушки в деревне судачили:
   -Видно не всех мужиков перебили. Раз прислал посылку, значит живой Егор Зайчиков. Повезло Анютке.
   -Не просто живой, а где-нибудь на хлебном месте либо при начальстве устроился. Егор, что дома, бывало, что там, - нигде своего не упустит. Прохиндей, мужик.
   -Такой и есть. Иначе где бы он взял еды на этот большущий ящик.
   Когда Васька взял ящик, чтобы поставить его на стол и там открыть, то даже крякнул от натуги.
   -Тяжелый какой! Будто не еда там, а железо, - удивился Васька.
   -Чего гадать. Открывай скорей! Посмотрим, что прислал ваш батька.
   Васька принес из сеней тупой, весь в зазубринах топор, который еле держался на изношенном топорище, и стал открывать посылку. Заграничный ящик не поддавался. Окантованную металлической лентой крышку удалось снять после того, как Васька превратил ее в щепки. Под крышкой оказался мешок из прочной толстой непромокаемой бумаги. Васька с трудом разорвал бумагу и охнул от неожиданности.
   -Мам, тут какое-то тряпье, - взвопил он.
   -Может сверху только. Посылка увесистая. Разбирай дальше.
   Васька стал выкладывать "тряпье" на замусоленный стол. Анютка глянула туда, раскрыла рот от удивления, да так и застыла, остолбенев.
   Она и до войны носила исподнее из холстины. За войну и того не стало. Последнее время ходила в лохмотьях.
   А тут Анютка увидела, как Васька выкладывает на стол прозрачные женские нижние рубашки, все в кружевах; такие же тонкие с золотой ниткой и ажурным рисунком кофточки разных фасонов; немыслимой формы и красоты женские панталоны; тонкие прозрачные чулки разных оттенков телесного цвета; сияющие глянцем душистые коробочки и тюбики.
   -Вот дурак! Зачем это нам надо. Лучше б прислал буханку хлеба либо муки. Видно спятил он там, в неметчине, - бранилась Анютка.
   Васька продолжал выкладывать все из ящика и опять внезапно вздрогнул от увиденного.
   -Мам, глянь-ка! Тут часы. Всякие. Их много. Чуть не целый ящик. Потому он и неподъемный.
   Весь ящик действительно был заполнен часами. А "тряпки" служили тут для упаковки. Как выразился Васька, чтоб часы не бренчали в дороге.
   Лежали часы слоями. Один слой часов от другого отделялся чем-нибудь мягким. И все это были невиданные у нас вещи. О предназначении многих из них потом никак не могли догадаться наши селяне.
   Когда Васька открыл первый слой с часами, у него замельтешило в глазах. Показалось, что изнутри ящика брызнул яркий мерцающий свет. Если бы Ваське когда-нибудь приходилось видеть шкатулку с драгоценностями, то невольно он сравнил бы с такой шкатулкой огромный посылочный ящик, прочно сколоченный в Германии и теперь неведомыми путями оказавшийся в убогой деревенской избе. Более нелепого предмета тут никогда не было и не будет.
   Часы Васька осторожно выкладывал на стол, рядом со стопкой заграничного белья. Они воистину сияли, как драгоценности. Тут были и карманные на толстых витых цепочках с двумя узорчатыми крышками; и наручные с мягкими ремешками из черной и желтой кожи; были часы с тонкими, но прочными ажурными решетками, защищающими стекло. Потом они напомнили мне те швейцарские, какие до войны я видел у нашего дяди Андрея.
   В самом низу ящика, в последнем "слое", лежали какие-то особенные часы. Каждые отдельно, они были обернуты в папиросную бумагу, но и сквозь нее просвечивали золотым блеском.
   Пока Васька потрошил посылку, его мать безмолвно стояла рядом. Она не могла даже шелохнуться. Если можно представить человека, внезапно окаменевшего стоя, то как раз в таком виде, почти в полуобмороке, находилась Зайчикова Анна, увидевшая все, что прислал ей муж Егор из Германии.
   Еды в посылке не было.
   Не знал Егор Зайчиков, что все эти заграничные одежки и даже груды драгоценных, самых распрозолотых часов, его жена Анютка сейчас с радостью отдала бы за каравай хорошего хлеба. Почему-то не мог догадаться Егор, что его жене и детям не нужно сейчас ничего, кроме еды. Не знал ушлый мужик Егор Зайчиков самого главного: все это присланное богатство жена не сумеет сберечь - сохранить. Не сумеет по одной единственной причине - не понимает она в этих вещах ничего, не знает истинной им цены, даже на хлеб не сообразит обменять с толком. Потом, уже после войны, вернувшись домой, проговорится Егор, что с посылкой у него "вышла промашка".
   Первыми содержимое посылки увидели мы - деревенские ребятишки. Когда Анютка Зайчикова по своим делам вышла из дома, Васька решил похвастаться своим богатством, свалившимся, как с небес. Он по очереди приводил нас в свою избу и показывал разложенное по столу то, что было в ящике. Нам, конечно, больше всего хотелось посмотреть часы. Смотреть Васька дозволял и то не долго. Но в руки не давал. Он даже снимал обертки, показывал серебристые крышки с разными рисунками, расстилал по столу цепочки, чтобы хорошо рассмотреть, а притронуться руками, не разрешал.
   -Мамка не велела никому показывать. Сказала, что могут украсть. Она потом на это ,- Васька кивнул рукой в сторону стола с заграничным добром, - будет выменивать хлеб и картошку.
   -Богато заживете, - съязвил я.
   Обмен начался уже на следующий день. Молва о несметном богатстве, неожиданно появившемся в пустой избе Анютки, скоро обошла нашу и многие окрестные деревни. Говорили не столько о дорогих заграничных вещах, которые прислал Егор из Германии, сколько о том, что их можно получить чуть не задарма. Вот и ринулся народ на дармовщину, как мухи на мед. И не зря. Ведь за ведро худой картошки, которой едва хватало на одно варево, тут выменивали часы. Люди приходили из соседних деревень, а иногда и за пять-семь верст. Все алчущие собрались тут, надеясь легко поживиться чужим добром. В один день опустошили бы они заграничный ящик. Помешал дядя Васька Шавырин.
   Узнав, что творится в избе Анютки, он побежал туда, как на пожар. Пустой правый рукав гимнастерки полыхал, словно флаг на ветру. И не зря торопился. "Тряпье" уже успели расхватать, дело дошло до часов.
   -Стой, Анютка! А ну, расступись, мародеры! - заорал Василий Никитич, расталкивая баб, подростков, стариков, заполнивших избу, - Все на улицу! Живо!
   -Ты чего, Никитич, сдурел или пьяный? Мой мужик прислал это все. Что, мне на нем сидеть и с голоду пухнуть? Аль, не видишь, у нас хоть шаром прокати. Ребятишкам куска хлеба нет. Последние картофелины доедаем. Даже мелочи не осталось.
   -Дура ты, Анютка! Безмозглая дура! Мужик твой на фронте, может, жизни не жалея, добыл этот трофей. А ты готова хапугам отдать все за ведро гнилой картошки. На это добро можно купить всю еду, какая есть в нашей деревне да еще корову с нетелью в придачу. А ты задарма... Они ж, паразиты, потом смеются над тобой, хвастаются, как обдурили темную бабу.
   -Коли так, за совет спасибо. Только ребят я этим заграничным добром не накормлю. А они просят хоть корочку хлеба погрызть. Где я им хлеба возьму?
   Изба очистилась быстро, а на улице, у крыльца, все еще толпился народ. Никитич вышел на улицу, поднял единственной левой рукой валявшийся поблизости толстый кол и скомандовал, как на фронте:
   -А ну, разойдись! Все марш по домам! И чтобы духу вашего больше тут не было!
   Увидев кол в руке Никитича, и поняв, что он не шутит, народ стал расходиться.
   В избе его встретила плачущая Анютка.
   -Что же мне теперь делать? - спросила она, размазывая грязным платком слезы по лицу.
   -Все, что осталось собери обратно в ящик и спрячь подальше. В газетах пишут, что скоро Гитлеру капут. Значит, война скоро кончится. Мужики, какие живы остались, по домам вернутся. Твой Егор вернется точно, раз к такому выгодному делу приставлен. Придет домой и сам добром распорядится.
   -Когда он еще вернется... А ребят чем я кормить буду? - ныла Анютка.
   -Зайди к нам. Я скажу, чтобы хозяйка дала хоть мелкой картошки да немного зерна. Ребятам хлеба испечешь. Завтра схожу к председателю. Попрошу, чтобы выделил вам ржи , сколько сможет, из колхозных запасов. А там, глядишь, травка зазеленеет. Как-нибудь перебьетесь.
   Никитич ушел. Анютка осталась обливаться слезами над ящиком с остатками заграничного добра.
  
   * * *
  
   Затяжная весна, казалось, никогда не кончится. Иной день ярко светило солнце и капало с крыш. А назавтра в небе кружились снежинки и холодный северный ветер пронимал до костей.
   На вербное воскресенье - двадцать девятого апреля - к полудню солнце выглянуло из-за туч и немного потеплело. Я пошел к речке, чтобы наломать вербы. Речка стояла. Но лед посинел и местами, у берегов, на нем выступила вода.
   Домой я принес целый пук тонких коричневых прутиков, усыпанных золотисто- желтыми пушистыми сережками. Бабушка обрадовалась такому букету. Она овечьими ножницами обстригла прутики в местах излома, аккуратно составила веточки в большой кувшин со свежей колодезной водой и отнесла под божницу.
   -Когда молодая была, мы ходили на вербное воскресенье в часовню. Вербы святили. Только освятив, полагалось заносить их в избу. Теперь святить негде. Хоть так принес, и на том спасибо.
   -Небось, до Пасхи простоит, - спросил я.
   -Простоит. Если хорошо будем печку топить, может, и листочки проклюнутся. Дал бы Бог дожить благополучно.
   -Доживем! - бодро ответил я.
  
   Река в тот год вскрылась перед самой Пасхой. А Пасха пришлась на шестое мая и совпала с Егорием.
   С утра в этот день накрапывал мелкий дождик. Он сумел растопить вчерашний ледок на лужах и оживил первые, еле пробившиеся через ледяную корку, зеленые травинки. К полудню по канавам и на меже засветились желтые фонарики мать-и-мачехи.
   Отощавшие за зиму курицы у нас неслись плохо. Но бабушка к Пасхе все-таки сумела накопить с десяток яиц и еще накануне покрасила их, сварив вместе с луковой шелухой.
   Из остатков ржаной муки она испекла пасхальный пирог или пасху, как ее называли у нас. Дух настоящего ржаного хлеба заполнил всю избу. Еще горячую пасху бабушка смазала густыми сливками, только что снятыми из кувшина с отстоявшимся вчерашним молоком. Румяная Пасха сразу заблестела, как покрытая лаком. Мне показалось, что она похожа на ту довоенную, выпеченную из белой муки-крупчатки. Тогда отец разрезал ее еще теплую острым ножом и давал нам по большому куску вместе с красным яичком, чтобы разговеться.
   -Видишь, и у нас, как у людей. Есть яичко ко Христову дню и пасху какую никакую испекли. Дай Бог как-нибудь до лета дотянуть. Тогда выживем, - бодрым голосом сказала бабушка.
   -Сегодня Егорий, - напомнила тетя Дуня,- надо бы корову выгонять. Только трава не выросла. Не знаю. Что и делать.
   -Как люди, так и мы. Сходи на улицу, глянь что у соседей делается, - посоветовала бабушка.
   -Выгонять все равно придется. Последнее сено кончается. Надо хоть немного оставить теленку.
   Коров, хоть поздно, выгнали. И пастух нашелся. Правда, ему чарку не подносили, как до войны, но по красному яичку, в честь Пасхи, давали многие.
   Отощавшие за зиму коровы со впалыми боками, выбравшись на вольный воздух, резво брыкались и грызли на солнцепеках еще не до конца оттаявшую землю с короткой щетинкой зеленой травы.
   -Сыты не будут, но хоть разомнут застоявшиеся ноги, - сказала моя бабушка, вышедшая на улицу проводить коров, - придется дома подкормить остатками мелкой картошки с мякиной.
   -Там картошки осталось на считанные дни, - поправила бабушку тетя Дуня, - осталась одна надежда на близкое тепло.
   -После Егория тепло хоть не сразу, но приходило всегда. Придет и нынче. Даст Бог, дождемся и тепла, и хорошей травы. Коровы будут сыты и мы подкормимся кисличкой да лебедой. Людям тоже зелень нужна, - сказала бабушка.
  
   * * *
  
   У нас своим чередом шли занятия. Учителя все чаще напоминали о приближающихся экзаменах, о том, что многим "надо подтянуться". Говорили об экзамене по военному делу, который будет принимать комиссия из райвоенкомата. Еще раз предупреждали, что это не просто основной, но один из важнейших школьных предметов.
   Ничем не примечательным был и день 8 мая. Кое-где на деревенской улице начали появляться зеленые лоскутки: трава пробивалась и сквозь холодную почву. Но у школьного крыльца в тени еще лежали груды серого, пропитанного влагой, снега. Снег лежал и вдоль северной стены наших сеней.
   Возвратившись из школы, я хотел сбежать на улицу. Но меня во дворе уже ждала тетя Дуня с пилой наготове. "На улице опять похолодало, а дома ни полена дров. Завтра ведь тоже надо будет печку топить", - строго сказала она. Вместо того, чтобы сбегать с ребятами на речку, я до самого вечера пилил дрова и таскал их охапками в избу.
  
   * * *
  
   В среду 9 мая 1945 года, утром, как всегда, прозвенел звонок и начались уроки.
   На большой перемене я сбегал домой перекусить и что-то замешкался там, в разговорах с бабушкой. Когда, запыхавшись, робко вошел в класс, все ребята уже сидели на своих местах, а учительницы почему-то не было.
   -Думал, схлопочу нагоняй за опоздание, а, оказывается, учительница опаздывает еще больше, - полушепотом сказал я соседу по парте Матвею Сочневу.
   -Может, заболела, а может быть еще что стряслось, - ответил шепотом Матвей.
   Поначалу все в классе сидели тихо. В коридоре за дверью слышались шаги. Я каждый раз оборачивался, но в класс никто не входил.
   -Кто-то там ходит и все мимо.
   -Надо посмотреть, - предложил Матвей.
   -Не надо, - остановил его я, - а вдруг там директор...
   Редкий шепот в классе постепенно перешел в громкие разговоры, а затем в легкие потасовки и возню. Все настроились разбежаться по домам. Но в это время дверь резко отворилась, в класс вошел военрук и громким голосом скомандовал: "Встать! Выходите строиться в коридор!"
   Когда мы вышли в коридор, там уже стояли в два ряда ученики старших классов, а следом подходили остальные.
   В это время из торцового окна коридора, обращенного на юг, брызнули по ногам лучи яркого весеннего солнца, прочертив на полу прямую рыжую полосу, вдоль которой мы выстроились в линейку.
   Наш военрук, Александр Филиппович, какой-то по особенному подтянутый, в золотых офицерских погонах и с портупеей поверх гимнастерки, прошелся перед рядами учеников, остановился, зорко осматривая притихший в ожидании строй, а потом неожиданно резко скомандовал: "Смирно! Равнение на середину!"
   Парадным шагом военрук подошел к директору и торжественно доложил: "По вашему приказу школа построена!"
   Зинаида Сергеевна, приняв рапорт военрука, негромко сказала "вольно", но в нашем длинном, на весь коридор, строю, - никто не шелохнулся. Все, затаив дыхание, замерли в ожидании чего-то важного. Все знали, что это важное сейчас сообщит директор. Но Зинаида Сергеевна медлила.
   Молодая, стройная, она стояла в позе генерала, принимающего парад. Что-то торжественно-царственное чувствовалось во всем ее облике. И в то же время было видно, как посуровевшее ее лицо, вмиг залилось алой краской от невыносимого волнения. Возникла тягостная пауза, которая длилась не больше минуты, а показалась вечностью.
   Потом, еле оправившись от оцепенения, Зинаида Сергеевна произнесла сквозь слезы свою самую короткую и самую главную речь: "Ребята! Война кончилась... Победа! Сегодня мир наступил на земле...".
   Она захлюпала носом и начала вытирать глаза платочком. Все это в абсолютной тишине. И тут грянуло наше разноголосое "Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!" Строй зашевелился и загудел радостным, восторженным гулом. Когда шум поутих, Зинаида Сергеевна, теперь уже твердым голосом, добавила: "Поздравляю всех с победой! Мы долго, так мучительно долго ждали ее. И она пришла к нам вместе с весной. Сегодня праздник! Занятий не будет. Идите все по домам и расскажите об этом радостном событии своим родным. Все свободны!"
   Дома меня, как всегда, встретила бабушка.
   -Ты что, так рано? Опять чего-нибудь стряслось в школе?
   -Отпустили нас. Война кончилась! Победа! Праздник сегодня объявлен.
   -Не может быть. Врут, небось.
   -Ей-богу! Только что Зинаида Сергеевна сказала.
   Бабушка не поверила. Она быстро накинула на голову теплый платок, ноги сунула в валенки с калошами и поковыляла через дорогу к школе.
   Возвратилась она не скоро. Пришла вся заплаканная.
   -Правда, кончилась война. А мужиков никого нет. Батьки твоего нет, дяди Митьки нет! И вестей никаких.
   -Погоди, может, еще что-нибудь узнаем со временем. Не зря же мама в розыск посылала бумаги?
   -Если бы были живы, сами бы давно о себе дали знать. Видно такая судьба. Такая горькая доля выпала нам. И не только нам. Везде кругом одно горе.
   Невеселый у нас получился разговор. Не праздничный.
   Чтобы как-то отвлечь бабушку от грустных мыслей, я напомнил ей про капитана Батурлинова, который часто заходил к нам и с порога произносил одну и ту же фразу: "Война кончилась, все по домам!"
   -Ты не забыла его, бабушка? - спросил я.
   -Как же забыть такого? Цыган настоящий. Весь черный, как смоль, и сильно кудрявый. Молодой, красивый и очень добрый человек. Без гостинцев никогда не заходил. Подкармливал нас. Где-то он теперь? Жив ли?
   -Небось, жив. Верткий он, сноровистый. Из любых передряг умел выходить. Сама слышала, как он рассказывал про разные случаи.
   -Дай Бог! Дай Бог!
  
  
  

* * *

  
   Война кончилась, но не было конца горю людскому. Опустевшая, опустошенная и обездоленная деревня замерла в тяжелом ожидании перемен к лучшему. Бабушка моя тоже считала, что жизнь постепенно должна выправиться. Только не раз говорила, что ей не дожить до хороших времен.
   Великая печаль людей нашего поколения заключалась в том, что не только моя бабушка или мама, - большинство не дождалось хорошей жизни.
  

Книга 3.

После войны

   "...Война прошла,
   а ты все плачешь мать".

А. Твардовский

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Вступление
  
   По сравнению с двумя предыдущими, третья книга имеет некоторые композиционные отличия. Она делится не на крупные части, а на главы. Каждая из глав является, по сути, законченным рассказом. А все они вмести продолжают хронику событий.
   Правда, в отдельных случаях повествование ведется как бы транзитом, сквозь годы; до самого конца, - часто трагического.
   В совокупности все главы-рассказы, как крупные мазки художника, создают картину жизни первых послевоенных лет, увиденную глазами обездоленного деревенского подростка.
   Картина безрадостная, местами жестокая. Но, что поделать? Из песни слов не выкинешь.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Глава 1. Похоронки
  
   Мирная жизнь наша началась с того, что в деревню одна за другой стали приходить похоронки. И всем, - одинаковые: "Пропал без вести". Куда пропал? Где пропал? Когда? На такие вопросы казенный листок ответов не давал.
   Получили и мы две такие бумажки: на отца и на дядю Митю.
   Это ничего не прибавило к давнему горю. Даже не вызвало новых слез. Их и так было пролито сверх меры.
   В каждом доме, где получили такие бумажки, почти не обратили на них внимания. Люди давно уже свыклись с мыслью, что погубила война всех мужиков.
   Одна наша бабушка, узнав, что сообщается в казенной бумаге, не столько опечалилась, сколько удивилась.
   -Как это так пропал? Разве может человек пропасть бесследно? Это ведь не песчинка какая-нибудь. На войну ушел живой здоровый, а теперь вот, на тебе, говорят, пропал.
   -Небось, убили мужиков. Что не пиши, их не вернешь, - вступила в разговор тетя Дуня.
   -Так и писали бы прямо, - убили на фронте. А пишут - пропал, вроде как затерялся где-то. Выходит, они сами, которые пишут эти бумаги, ничего не знают.
   -Наверное, живых нету, и мертвых никто не видел. Вот и пишут, - пропал, - рассудила тетя Дуня.
   -Один-другой могут пропасть. У нас давно, еще до революции, мужик ушел в лес и не вернулся. Тоже считали, пропал. А тут в каждый дом одинаковые бумажки пришли. Не могли же все мужики пропасть разом?
   Оказывается, могли. Такая война... Такая судьба выпала на долю мужиков.
   Похоронки, как все важные бумаги, бабушка спрятала за божницу. Но пролежали они там не долго. Мама, пришедшая нас навестить, сказала, что эти бумаги надо отнести в Райсобез. Там должны дать пенсии. На нас троих за отца и на бабушку за дядю Митю.
   -Выходит, их за убитых числят. А если они живые где-то мыкаются, как те хохлы окруженцы. Что, тогда и пенсию отберут, - полюбопытствовала бабушка.
   -Раз дают пенсию, то знают, что живых нет. Да еще и неизвестно, будет ли эта пенсия. Может, какие копейки для славы кинут, на том и кончится. А если и рубли, то на них все равно без карточек ничего не купишь. Но в Райсобез надо идти. Там на сирот иногда кой-какие одежонки дают, а один раз даже еду без карточек распределяли. Вдруг, и нам чего выделят, - сказала мама.
   Мамины хлопоты пошли впрок. Назначили пенсию и нам за отца, и бабушке за ее сына, нашего дядю Митю.
   В один из дней, когда дома оказалась мама, почтальонша принесла пенсию. Целую кучу денег. Сказала, что одним разом много дали за все годы войны, а потом будет каждый месяц приносить понемножку. Почтальонша отсчитала больше четырех тысяч рублей. В основном "сотенными" и красными "тридцатками'. За нас расписалась мама, а за бабушку тетя Дуня. Таких денег у нас никогда не бывало.
   -Свалились, как манна небесная. Но старики, бывало, не зря говорили: "Не радуйся нашедши, не плачь потерявши", - заметила бабушка.
   Больше всех этой "манне небесной" обрадовалась мама.
   -Я теперь хоть с долгами рассчитаюсь, недостачу покрою.
   Но мама забрала не все деньги. Порядочно еще осталось у бабушки. Прежде, чем их упрятать за божницу, она "красненькую" дала мне.
   Раньше у меня никогда не было денег. До войны, если требовалось что из гостинцев, шел к маме в магазин. Если заходил с двумя-тремя своими приятелями, мама каждому давала по паре конфет, пряников или по кусочку халвы. Я тогда не задумывался, что за все надо платить. Хотя дома иногда слышал от мамы разговоры о том, что опять получать будет нечего, - всю зарплату выбрала продуктами. Но я такие разговоры пропускал мимо ушей. Если просил "чего-нибудь сладенького", мама никогда не отказывала. Поэтому нужды в деньгах у меня не было. К тому же не видел я денег ни у кого из ребят. Даже когда привозили кино, нас пускали смотреть его бесплатно. Потому что помогали механику заносить "аппаратуру" и готовить помещение.
   И вот теперь мне бабушка дала тридцать рублей. Точно такую же "красненькую", какой до войны один раз расплачивался за кулек конфет Алька Серебряков, сын начальника лесопункта. Тогда я спросил, откуда такие деньги. "От родителей", - ответил Алька и стал угощать нас конфетами. В тот раз, помню, мелькнула мыслишка: оказывается, если есть деньги, то не обязательно иметь маму за прилавком магазина. Любые сладости можно купить. Но моего детского воображения не хватило на то, чтобы понять власть и силу денег. Да в ту пору не слишком и велика была эта сила.
   Алька исчез. Больше никто в нашей ребячьей компании не вспоминал про этот случай. Все мы легко обходились без денег и не думали, что они могут понадобиться. И тут бабушка неожиданно дала мне "тридцатку".
   -Зачем деньги? - стал я отнекиваться, - Все равно у нас на них ничего не купишь.
   -Это сейчас не купишь, а потом придется покупать. Учительница ваша, директорша, говорила, что тетрадки, карандаши и перья теперь будут давать за деньги.
   Всю войну не было у нас ни тетрадок, ни карандашей. А потом, когда они появились, выдавали всем просто так. Денег не спрашивали. "Не уж-то теперь за деньги будут продавать? - подумал я. - А что же делать тем ребятам, у которых денег нет, и не будет? Им что, и тетрадку не дадут?".
   Мне стало как-то не по себе. С одной стороны, имея деньги, я вроде бы даже возгордился. Вспомнил, как мама обещала купить в коммерческом магазине хлеб, крупу и сахар. Значит, не пустые бумажки нам выдали, - решил я. Но не совсем понимал, что такое пенсия.
   -Батьку твоего и дядю Митьку убили на фронте, а за них деньги полагаются. Это и есть пенсия, - объяснила бабушка.
   -Разве можно за убитых деньгами платить? Это ж люди, а не какие-нибудь продукты в коммерческом магазине, - возмутился я.
   -Деньги не за убитых. Их никакими деньгами не заменишь. Деньги казна платит вам, малым детям, чтобы с голоду не померли.
   После таких разговоров у меня появилось уважительное отношение к деньгам. Свою "тридцатку" я скрутил в тонкий жгутик, обернул обрывком бумаги и положил на самый низ пенала. Там деньги ждали своего часа. Про себя я решил, что никому не скажу о своем богатстве. Но долго терпеть не смог. Очень уж хотелось с кем-то поделиться секретом.
   Один раз на уроке я вынул драгоценную деньгу, аккуратно развернул и показал своему соседу по парте Матвею Сочневу.
   -Только смотри, никому ни слова!
   -Ей Богу, никому не скажу. Но откуда у тебя такие деньги? - спросил Матвей.
   -Бабушка дала. Мы пенсию получили. За отца и дядю Митю, которые на войне погибли.
   -А мы ничего не получили, хотя от отца, как ушел, никаких вестей не было.
   -Пенсию дают тогда, когда похоронка придет. И то хлопотать в райсобесе надо, - со знанием дела объяснил я Матвею.
   Не долго хранил Матвей наш секрет. Правильно говорила бабушка, что рано или поздно все тайное становится явным.
   Потом я понял, что вообще не было смысла делать из этого тайну.
  
   Как-то на уроке мы с Матвеем шепотом судачили о моих деньгах.
   -Зачем мне нужна эта "тридцатка", если на нее все равно ничего не купишь? - оторопело спросил я.
   -Не пропадет твоя деньга; слышал, что скоро магазин в деревне откроют, тогда и пригодится, - утешил меня Матвей.
   Но деньги пригодились раньше. Ребята сказали, что почтальонша привезла из района на продажу какие-то очень мелкие конфеты-шарики в картонных коробочках. Говорили, что они не совсем конфеты, а вроде еще и лекарство. На вкус сладкие, с кислинкой.
   В тот же день мы купили за три рубля с копейками одну коробку незнакомых конфет на пробу. Правда, почтальонша сообщила, что в коробке не конфеты, а витамин "це".
   -Есть-то его можно? - спросил я.
   -Его едят, чтобы цинги не было. Это такая болезнь, когда зубы вываливаются.
   -А если съесть, то не вывалятся?
   -Не вывалятся. Только надо меру знать, - пояснила почтальонша.
   Какую меру, она не сказала. Мы поняли одно - витамины пользительны для здоровья.
   Когда я открыл коробку, там оказались желтые горошины с незнакомым запахом. Целая горсть горошин. Разделили поровну. Каждому досталось штук по пятнадцать-двадцать.
   -Кто врал, что лекарство? Они же сладкие, - не удержался я, посасывая во рту желтые горошины.
   -А ты раскуси! Узнаешь, какие они сладкие! - процедил Матвей сквозь сморщенные губы.
   Я последовал совету.
   -Даже свело язык от кислятины, - поделился я неожиданным впечатлением, -Может, они вредны.
   -Зачем же их делали, если вредны? К тому же деньги плачены, -возразил Матвей.
   Съели мы все, что было в коробке. Пошли еще за одной.
   Почтальонша дала, но сказала: "Вы же грамотные. Хоть бы прочитали, что на коробке написано".
   Мы прочитали и чуть не испугались. Написано коротко, но твердо: "По три драже в день". То, что незнакомое слово "драже", означает горошины, догадались сразу. А вот норма - три штуки в день - поначалу встревожила многих. Ведь съел каждый из нас почти вдесятеро больше. И в один прием.
   -Вдруг потом животы заболят. Лучше оставим вторую коробку назавтра, - предложил я.
   -Горошины совсем маленькие. Ну, съели их по десятку-другому, так это меньше наперстка, - утешил Матвей Сочнев.
   -Так ты предлагаешь и вторую коробку съесть? - спросил я.
   -Конечно, съесть! - уверенно ответил за Матвея Ванька Беляев, - Мы ж их - этих витаминов - никогда в жизни не видывали. За всю жизнь две пачки на компанию - ничто. Зато цинги не будет, зубы не выпадут. Давай, дели и дело с концом!
   Все съели и из второй пачки. А назавтра невредимые явились в школу.
  
   Вспомнили про витамины, когда сдали последний экзамен. По военному делу. Сдали на "хорошо".
   -Вот, что значит витамины! Съели за раз то, что полагалось на месяц. Отсюда и результат. Ни одного второгодника! - отрапортовал Матвей Сочнев.
   Это было в первую неделю июня 1945 года.
   Только-только установилась теплая ясная погода. К обеду стало жарко, и мы гурьбой побежали на реку.
   Впереди нас ждало лето. Первое лето после войны. И долгие летние каникулы, когда не надо каждое утро торопиться в школу, можно выспаться вдоволь и побездельничать всласть.
  
  
   Глава 2. "Жить-то надо"
  
   Из района в деревню понаехало много начальства.
   -Даже сам Рослов прикатил. Соседка сказала, что будут на сходку народ собирать, - сообщила пришедшая на обед тетя Дуня.
   -Рослов по пустякам не ездит. Коли приехал, значит по важному делу. Он давно говорил, что надо колхоз поднимать. А как его поднимешь, если нет ни людей гожих, ни тягла. На бабах много не посеешь и не вспашешь. Особенно, если и харча хорошего не видели с давних пор, - грустно заметила бабушка.
   -В деревне говорят, что начальство будет бранить людей за посевную, которую провели не так. Теперь, говорят, всех на покос погонят.
   -Зачем косить, если в колхозе скота нет?
   -Сказали, что на развод коров выделят из района. Дальше придется самим их выхаживать и телят растить для увеличения стада. Вот и понадобится сено, - рассудила тетя Дуня.
   Сходку, как обычно, собрали возле сельсовета. Первый раз после войны. Поэтому пришли на нее все жители деревни, включая ребятишек и стариков. Приковыляла и моя бабушка, которую всегда тянуло в людные места.
   За вынесенным из сельсовета столом на длинной скамье сидел зам. предрика Рослов и рядом наш бригадир Степан Кудрявцев.
   Клонившееся к закату солнце освещало строгие лица начальников и пригревало спины сельчан. Стояла необычная, при таком скоплении людей, тишина. Все знали Рослова, уважали его за деловитость и простоту. Теперь ждали, что он скажет.
   -До войны, когда я собирал тут народ, сплошь стеной стояли одни мужики. Теперь их нет. И с этим никто ничего не сможет поделать. Осиротели все мы. Страна осиротела. Следы войны, ее кровавые рубцы на нашем теле, еще будут чувствоваться многие-многие годы. Но жить-то надо.
   Рослов замолчал в мрачной задумчивости, потеребил искореженными пальцами правой руки свои редкие седеющие волосы, а потом продолжал.
   -Подошла пора сенокоса. Трава как раз поспела. Наросло ее нынче много. Поэтому с завтрашнего утра всех прошу на покос. Если скажете, что кормить сеном некого, то я отвечу так: да, сейчас скотные дворы почти пустуют. Но, обещаю всем, как на духу, к осени коровы будут. Часть вернем из эвакуации, сколько-то соберем по колхозам. Есть хозяйства покрепче вашего, помогут. Со многими я уже договорился. А вот заготовить сено - это ваша забота. Ты, Степан, пригляди, чтобы все, кто умеет держать в руках косу, завтра с утра косили. Стариков, какие есть, мобилизуй сегодня вечером, чтобы отбили и направили косы. Как только порядочно подкосят, гони всю мелюзгу сушить сено. Вон, глянь-ка, сколько у вас тут ребятни. Они тоже работники, тоже сила, если хорошо организовать. Никому не пристало бить баклуши, когда наступила страда, - закончил свою короткую речь Рослов.
   -Страда наступила, а косарей у меня - раз-два и обчелся. Одни бабы остались. Не у всякой есть к этому делу сноровка. У многих косы до обуха сточены. Там уже и отбивать нечего, - пожаловался Степан.
   -Косами поможем. Я распоряжусь. А баб, которые не умеют косить, учить придется. Мужиков теперь не вернешь. Вот сам ты, не долго воевал и то хромоногим вернулся, - кивком показал Рослов на бригадира Степана.
   Из толпы людей, до того стоявших молча и неподвижно, вышла моя бабушка.
   -Косить надо, спору нет. Но сперва я хотела напомнить старую пословицу: "Когда ешь пирожок да творожок, - коса режет под корешок, а коль хлебаешь кислы щи, - коса по верху свищи". Я к тому, что у людей есть нечего. На мякинном хлебе да пустых щах много не накосишь. Надо артельный обед на покосе варить. Не такой, как дома, а густой, скоромный, сытный. Иначе сена не накосить. Ты, погляди, у нас многих шат водит от голодухи.
   -Все правильно говоришь, бабушка. Но беда в том, что и колхоз ваш, как ты сказала, тоже шат водит. Если у вас в бригаде есть сколько-нибудь овец, ты, Степан, завтра же вели одну зарезать и организуй котловое питание. Только в кашевары поставь надежную хозяйку - умелую и честную. А я завтра же пошлю подводу: привезут на сенокос круп, муки, чаю.
  
   Сходка закончилась. Рослов уехал. А наш бригадир, Степан Кудрявцев, остался командовать своим войском - наполовину женским, на другую - ребячьим.
   Степан, хоть был старше меня, долго ходил в подростках. Он спокойно пережил оккупацию, а потом ждал, когда заберут в ФЗУ. Но повестка пришла из военкомата, и осенью сорок четвертого года его забрали в армию. Забрали, не глядя на то, что до восемнадцати лет не хватало еще двух месяцев.
   Пока Степана учили, фронт успел докатиться до Германии. Он рассказывал, как много нашего люда полегло там под Берлином. Но Степану повезло. Не долго пришлось ему воевать. В одном из первых же боев, его, тяжело раненного в ноги, истекающего кровью, выволокла из под обстрела девушка-санитарка. Она погрузила Степана в какую-то попутную машину и отправила в госпиталь. Пришел в себя он только назавтра, после операции. Очнулся весь в бинтах, а ноги в гипсе. Первое время даже шевелиться не мог.
   Потом он долго мотался по разным госпиталям. Пока лечили Степана, война успела закончиться.
   Из района привезли Степана на машине военкомата. Первое время еле ходил на костылях. Потом, когда одна нога подзажила настолько, что на нее он смог опираться, Степан постепенно научился ходить с одним костылем. Скоро и его забросил. Ходил с толстой суковатой палкой. Ходил сильно хромая. Это не помешало назначить его бригадиром. Других-то мужиков не нашлось.
   С тех пор и ковылял Степан Кудрявцев по утрам от избы к избе, давая бабам наряды на работу. При этом не раз он шутил: "Под Берлином командовал всего лишь орудием, а теперь, дома, сильно повысили в должности - стал командиром женского батальона". А потом признавался, что тут тяжелее, чем на фронте.
   Кроме женщин, под началом Степана оказалась и вся наша ребячья команда.
   Уважали мы Степана. И не только за то, что фронтовик. Скорее за другое: он ласково обходился с каждым и всегда судил по справедливости. А еще за то, что умел "держать слово". Уж если сказал, то обязательно сделает.
   Как-то раз, в самом начале лета, мы всей своей компанией шли с речки. Около лесопункта увидели Степана. Он сидел на завалинке и отдыхал, вытянув свои натруженные ноги. Мы обступили его и заговорили про всякие деревенские дела.
   -Все, ребята! Скоро вашему вольготному житью придет конец. Вот-вот начнется сенокос и вам придется там работать наравне со всеми.
   -У нас и так дома хватает разных дел. На речку и то не всегда удается сбегать, - ответил я.
   -Что поделаешь, сейчас не до потех. Вам за мужиков придется работать.
   -Мы-то согласны на работу. Сено будем сушить, и копны обвозить сумеем. Но ты, похлопотал бы в районе, чтобы кино опять стали к нам возить. Ведь война кончилась. Может, приедет опять "передвижка?"- спросил я Степана.
   -Как следующий раз буду в районе, обязательно загляну в "кинофикацию" и добьюсь, чтобы привезли кино, - пообещал Степан.
  
   Я совсем забыл про этот разговор. С началом сенокоса мы работали наравне со взрослыми. Вечером приходили домой такие усталые, что с ног валились. Тут не до баловства, не до кино. Степан каждый день нам внушал: пока стоит сухая погода, надо успеть все сено хорошенько высушить и сметать. Он много раз напоминал, что сено понадобится не только для колхозных коров, но и для своих. "Надо заготовить столько, чтобы на всех хватило", - неустанно повторял наш бригадир. Вот мы и старались с утра до вечера. Дома я слышал, как тетя Дуня говорила бабушке: "Степан хвалил ребят за работу. Называл полноценными трудягами. Обещал, что на каждого из парней будет выделен пай сена наравне со взрослыми. Так что мы на двоих получим. Может, и хватит на корову. В крайнем случае, по осени добавим на остатках не выкошенных пожен. Даст Бог, как-нибудь прокормим нашу Пестреху".
   В один из вечеров, уже на закате солнца, мы сложили в копны остатки высушенного сена и нога за ногу, усталые, еле брели домой. Около школы нас встретила стайка малышей. Они звонко и радостно голосили на всю деревню: "Кино привезли! Кино привезли!"
   Тут случилось чудо. Вроде и не было тяжелого рабочего дня на солнцепеке. Во истину, усталость, как рукой сняло. Не заходя домой, мы побежали к конторе лесопункта, где до войны показывали кино. Там приятно удивило то, что на улице громко трещал движок. А в самой конторе, где киномеханик "налаживал аппаратуру", ярко горела электрическая лампочка. Я сразу подумал, что теперь не надо, как до войны, искать дюжих парней, чтобы те крутили динамо. Да и парней таких в деревне не осталось.
   Народ еще не начал собираться. Киномеханик сказал, что кино начнет показывать с наступлением сумерек. Я пошел домой, чтобы поужинать и взять деньги.
   Билеты продавались сразу на два фильма. Я купил их на всю компанию, и мы еще успели занять хорошие места на передней скамье.
   Кино растянулось чуть не на всю ночь. На выходе нас остановил бригадир, который, как он сказал, успел занять позицию у двери.
   -Сейчас дома перекусите, - и бегом сюда. Пойдем быков запрягать. Надо обвезти копны по холодку, пока слепни не одолели.
   -Спать охота..., - заныл, гулко зевнув, кто-то из ребят.
   -Копны обвезете, мы начнем метать стога, а вы поспите на сене. Потом тетя Поля вас накормит до отвала, - пообещал бригадир.
   Лошадей в колхозе не было. Угнали их перед войной, а обратно так и не вернули. Остались одни быки, кое-как приученные ходить в оглоблях. Их норов давно известен. "Сами знаете, как они звереют от слепней", - говорил наш бригадир Степан. - Бывало, ноздри порвет стальным кольцом, а вожжей не послушается. Как пойдет по кустам в упряжке, от телеги остаются одни оси да оглобли". Мы все это знали. Потому и побаивались быков.
   Один раз поздно начали обвозить копны. Стояла жара. Слепни жалили, как пчелы. Самим не было спасения. А на быков они садились роями. Одного из них, самого свирепого, даже с копной не удалось удержать. Даже бригадир не смог. Так ринулся бык с копной на привязи в соседний ольшаник, что потом сено собирали по вершинам кустов. От копны остались одни обметья, привязанные к веревочным гужам.
   После того случая, бригадир заставлял обвозить копны еще в предрассветных сумерках. Тогда быки хорошо слушались и спокойно шли, куда надо.
   После кино, мы как раз успели обвезти копны до полуденного зноя.
   -Теперь можете отсыпаться. Каждому по копне найдется. В свежем сене спится лучше, чем в перине, - сказал бригадир.
   Обещанный сон, "как в перине", пришел не сразу. Хотелось есть.
   Я долго крутился в сене. Потом, укрывшись от оводов с головой, незаметно уснул. Проснулся от знакомого голоса Полины Виноградовой, которую все мы звали тетя Поля.
   -Ну, вставайте, ранние птички! Обедать пора. Раньше всех хорошо поработали, и накормить вас первыми приказал бригадир.
   -А что у нас сегодня на обед? - спросил я таким тоном, как будто вскормлен одними лакомствами.
   -Настоящий суп с мясом. Торопитесь, пока я добрая. Дома такого не скоро отведаете, - весело ответила тетя Поля.
   Дома такого супа не варили с довоенных времен. Даже у Афоничевых к лету не оставалось ничего мясного. У нас дома из скоромного почти круглый год, кроме молока и яичек, ничего не ели. А тут, на покосе, наваристый, чуть попахивающий дымком, суп да еще с кусочком необыкновенно ароматного свежего мяса.
   Хоть и с дозволения районного начальства, но, как говорят, на свой страх и риск, бригадир скармливал косарям уже вторую овцу. Не думал он тогда, что потом это назовут "разбазариванием общественной собственности".
  
   Я каждый вечер рассказывал бабушке про колхозные дела: сколько высушили сена, сколько копен успели сложить и стогов сметать. Особенно подробно рассказывал про вкусный суп с бараниной, которым кормила нас тетя Поля. Бабушка в ответ заметила: "При хорошем харче, любая работа спорится. Дай Бог здоровья бригадиру нашему, Степану. Спаси его Господи от всяких бед и напастей".
  

Глава 3. Егор Заяц

  
  
   После Петрова дня, в самый разгар лета, деревенский люд всполошило событие, о котором потом долго судачили во всей округе. Нежданно-негаданно вернулся домой с войны Зайчиков Егор или, как его звали в деревне, Егор Заяц.
   Он приехал на большом грузовике зеленого цвета, - вездеходном "Студебеккере".
   Его жена Анютка, получившая еще в разгар войны дорогую посылку, поняла, что мужик жив. И она поджидала своего Егора. Надеялась, что он со дня на день приедет домой следом за посылкой. Но тогда он не приехал.
   С тех пор прошло много времени. От Егора не было никаких вестей. Ни от кого из деревенских мужиков не было вестей. И Анютка перестала ждать. Она подумала: коли всех деревенских мужиков сгубила война, то и ее Егора постигла та же участь.
   Но Егор вернулся. И не просто пришел с заплечным мешком, как в свое время Васька Шавырин, а приехал на большом автомобиле. Наверное, много добра привез, - решила Анютка. Однако не обрадовалась. Видно давно поняла, что никаким привозным добром не поправишь ее горькую жизнь.
   Егор подогнал машину к своей избе и не узнал той усадьбы, которую он соорудил перед войной. От надворных построек не осталось и следа. Не было даже хлева. Изба покосилась. Дверь из сеней выходила прямо на улицу. Полуразвалившееся крыльцо без крыши еле держалось, прислоненное к стене.
   Еще больше ужаснулся Егор, когда зашел в сени, а затем, спотыкаясь на полусгнивших половицах, заглянул в избу. Смрадный, застоявшийся запах хлева ударил в нос. У порога встретила его жена Анютка. Высохшая, черная от загара, вся в лохмотьях, она не бросилась на шею, не зарыдала от счастья. Только сказала: "Значит, вернулся. А я думала, как все". И Егору показалось, что жена осуждает его, пришедшего с войны, тогда как все остальные деревенские мужики давно где-то сгинули на чужбине.
   В избу вбежали дети. Самый старший, Васька, вкатился на своих кривых ногах с криком: "Папка! Папка, приехал!" Младшие испуганно молчали, схватившись за подол матери. Они настороженно глядели на незнакомого военного, неизвестно зачем приехавшего сюда на большой машине.
   Опешил Егор, оцепенел. Он не знал, что сказать, что делать. Перед глазами у него были нары, заваленные затхлой соломой; растрепанная, оторопелая жена; худосочные дети с грязными ногами в "цыпках".
   Они впятером стояли у порога когда-то обжитой хоромины. Стояли и молчали. У хозяйки даже не повернулся язык сказать: "Проходи". Потому что, проходить было некуда.
   Егор не выдержал тягостного молчания и вышел на улицу. Там уже гудела толпа, окружившая машину. Водитель в военной форме нетерпеливо спросил Егора: "Ну что? Будем разгружать?"
   Люди притихли. "Что скажет Егор?" - мысленно вопрошали все. Но Егор молчал. Собравшиеся вокруг, тоже замерли в гнетущем ожидании. Казалось, что гнетущей тишине не будет конца. Для Егора тишина стала невыносимой. Он подошел к появившейся на улице жене и сказал почти шепотом: "Сама понимаешь... Тут у тебя и выгрузиться некуда. Мне надо где-то присмотреть избу попросторнее. Но ты, Анют, не тревожься. Я помогу вам, чем смогу".
   Анютка в ответ не сказала ни слова. Она ушла в сени, чтобы заняться своими делами.
   А к Егору бойко подскочила другая женщина. Тоже по имени Анна. Только ее, в отличие от жены Егора, все в деревне звали Нюркой. Подчепурившаяся, гладкая, моложавая, с пуком густых русых волос на затылке, она, откровенно улыбнувшись, предложила Егору свою избу, вроде бы как на постой. И Егор сразу, не глядя, согласился.
   Еще до войны бабы в деревне судачили, как Егор "пялит на Нюрку свои бесстыжие глаза; при живом мужике". Теперь Нюрка вроде бы вдова. Ей, как и всем, пришла на мужика казенная бумага: пропал без вести. Раз пропал, значит она свободна. А к людским пересудам, Нюрке не привыкать.
   Нюркину избу Егор знал хорошо. Рубленая перед войной из смолистых строевых сосен, добротная, просторная, она казалась больше, чем иная пятистенка. Егор уже прикидывал, как расстелет привезенный заграничный ковер, как развесит в шкафу трофейную одежду, тюки которой лежали в машине.
   Еще лучше Егор знал Нюрку. Бездетная, любящая чистоту и порядок, она и по колхозу числилась в передовиках, и дома все успевала делать. А то, что бездетная, даже лучше. Меньше хлопот. Так мысленно рассуждал Егор. Правда, потом ему про Нюрку станут нашептывать бабки-соседки: как весело вольготно жила она, едва отправив мужа на войну; как во время оккупации привадила хохла-окруженца, взяла его в примаки и потом жила с ним, пока не пришли наши. Но Егор сразу кышнул "кумушек", не стал их слушать и предупредил, чтобы с такими разговорами больше не приходили. На том разговоры и кончились. Видно, хорошо приструнил бабок Егор.
   Машину возле дома Нюрки разгружали с большими предосторожностями. Хоть и поторапливал солдат-шофер, но Егор все делал аккуратно, и не спеша. Нам, добровольным помощникам, он постоянно твердил: "Осторожно! Осторожно, ребята!"
   Первым делом по двум толстым доскам выкатили из кузова мотоцикл. Кто-то сказал, что на таком у нас немцы за курицами гонялись. На что Егор возразил: "Мотоцикл этот американский. Харлей, называется. Не гляди, что не велик ростом. Движок у него будет посильней, чем у нашего трактора. Заводится с полоборота. Тянет, как паровоз. У него два колеса ведущих. По любой дороге пройдет".
   После мотоцикла, выгружали и сразу носили в избу тяжелые тюки с чем-то мягким. Целый угол завалили тюками. За тюками очередь дошла до ящиков. Они оказались неподъемно тяжелыми. За каждый ящик брались вчетвером. И всегда слышали: "Осторожно, осторожно! Там посуда. Очень дорогая посуда!"
   Когда все выгрузили, Егор с водителем зашли ненадолго в избу. Водитель оттуда вышел с большой и, чувствовалось, тяжелой сумкой. Потом взревел двигатель, машина, фыркнув из-под кузова едким сизым дымом, резко тронула с места, и скрылась за поворотом. Постепенно разошлись люди. А Егор остался. Он присел на доски, по которым катили мотоцикл, и долго курил в одиночестве. Видно тяжкие думы обуяли его в этот час. Он думал о том, что случилось; мараковал, как начать тут у Нюрки новую жизнь.
  
   Егору всегда везло. Повезло и в войну. Все односельчане сразу на фронт попали, в пекло. А Егор служил в интендантах. Потому и живой остался. Европу прошел, шастая по складам да базам снабжения.
   Отчасти, помог ему случай. Но, главное, природная шустрость да сноровка.
   В самом начале войны, на топких дорогах Белоруссии, еще не до конца занятой немцами, он помог вытащить из грязи командирскую "Эмку".
   Вокруг рвались бомбы. Молоденькие солдаты клали под колеса хворост, сами толкали машину изо всех сил, а она ни с места. Мокрые, все в грязи, они готовы были сами лечь под колеса, лишь бы вытащить машину. А Егор в это время вез мимо на пароконной фуре какую-то кладь отступавшей своей части. Увидев растерявшихся солдатиков, он остановил лошадей и подошел к машине.
   -Ну, что рты разинули? Тут бревна недалеко валяются. Айда, за мной! Сейчас выдернем вашу колымагу.
   И правда, машину ловко приподняли над раскисшей землей, и скоро она уже стояла на твердой пожне.
   К Егору подошел высокого роста уже немолодой военный в плащ-накидке, поблагодарил за смекалку да сноровку и попросил: не может ли он тут организовать костерок и добыть чего-нибудь на перекуску. В военном Егор сразу узрел большого начальника. Тот жаловался, что с утра ничего во рту не было. "Проголодались мы. Помоги, браток. Если сможешь" - попросил пожилой начальник.
   Уважил Егор начальника. И костерок разжег, и обед сообразил быстро. Не думал тогда Егор, как щедро он будет вознагражден за свою услугу. Не подозревал он, что эта неожиданная встреча определит всю дальнейшую судьбу.
   Увидев, что часть снимается после привала, Егор заторопился к оставленной фуре и лошадям. Но высокий военный начальник остановил его и приказал вестовому вызвать сюда ротного командира Егора "для короткого, но серьезного разговора". А у Егора стал расспрашивать: кто он, откуда, чем занимался до войны. Когда узнал, что Егор работал в колхозе кладовщиком, что он не только знает грамоту, но умеет "стучать костяшками на счетах", сказал: "Вот такой спец мне и нужен! Интендантом будешь! Это тот же завхоз, только в армии".
   После таких слов, Егор почуял, что у него появился новый командир. И слова командира, сказанные тихим спокойным голосом, воспринял, как приказ, а может быть даже приговор. Тогда он не знал, что это спасительный приговор. Егор только подумал: видно велик чин у нового начальника, если дозволили и часть свою оставить, и подводу со всей поклажей бросить.
   Расположившись на заднем сиденье "Эмки", Егор никак не мог сообразить, чем же он так приглянулся новому начальнику. Ну, помог машину из грязи вызволить; молодых солдатиков заставил бегать для пользы дела; несмотря на моросящий дождь, костер разжег с первой спички, быстро еду раздобыл и накормил командира. Что тут особенного? Каждый деревенский мужик сделал бы так же. Один расторопнее, другой, - дольше, но сделал бы любой.
   Понял все Егор много позже, когда услышал от нового начальника, довольного своим приобретением, лестные для себя слова: "Черт шельму метит!" Начальник хвастался кому-то в штабе, что опытным глазом сумел разглядеть "метку". Он подметил в повадках Егора не только сноровку и природную смекалку, но еще и плутоватость в сочетании с умением ловко ненавязчиво услужить начальству. Такой и в ординарцы бы сгодился. Но Егору были уготованы более важные дела: добывать хоть из под земли, как говорил новый хозяин, все, что требуется для армии. Однако Егор чисто по-крестьянски сообразил, что на всю армию у него все равно силенок не хватит, а вот для хозяина он сумеет добыть "хоть черта в ступе". "Такой мой прынцып..." иногда говорил Егор в кругу снабженцев-старшин, приняв глоток-другой спирту. Потом, уже в конце войны, Егор поймет, что именно этот "прынцып" спас ему жизнь, позволил даже в прифронтовой полосе жить, "как у Бога за дверьми" и не просто уцелеть, но обойтись без единой царапины. И в дальнейшем, уже в мирное время, его умение "умаслить, кого надо" сделало жизнь Егора не просто безбедной, но и свободной от всяких казенных пут. "Надо уметь жить!" - еще до войны говаривал подвыпивший Егор. Война еще больше отточила такое "умение". В Германии, где тысячами гибли наши солдаты, Егор со своим интендантским взводом натаскал целый вагон трофейного добра высокому начальнику и себе в том вагоне отгородил закуток, который сумел заполнить под самую крышу.
   Все так легко доставшиеся трофеи, теперь прилаживал Егор по своим местам в доме Нюрки, где он собрался и дальше "строить свою жизнь".
   В деревне об этом судачили не долго. Многие не осуждали Егора, а винили его жену Анютку, которая свою избу превратила в скотный двор, и даже присланные из Германии дорогие вещи не сумела употребить для своей пользы.
   Правда, все считали, что уж детей-то он не бросит, не даст им голодать.
  
   Свою мирную жизнь в деревне Егор начал с "укрощения мотоцикла". Первое время ездил зигзагами, рывками. Долго не поддавалась ему мощная машина. Пока не привык к ней, пока не научился управлять плавно и уверенно, дальше окрестных деревень не ездил. Когда мало-мальски освоился, поехал в район, чтобы "купить права". И купил. Говорили, что рассчитался теми же трофеями.
   Деньги тогда мало стоили. Но в городе по коммерческим ценам можно было купить любую еду. Для этого требовалось много денег. И у Егора они появились. Не как дар Божий или манна небесная, а в обмен на проданные трофеи, которые, на удивление, стоили дороже денег. При каждой поездке в город Егор покупал муку, разные крупы, сахар. И каждый раз делился с Анюткой. Детям он не забывал привезти разных сладостей и других гостинцев. Но такое случалось не часто. Хотя дети с голода не пухли, до сыта ели далеко не каждый день.
   Про самого Егора говорили, что живет он, как помещик. Хотя сосед Шавырин называл его справным мужиком. Потому что сам был схожего характера.
   Не зря всю Европу прошел Егор Зайчиков. Насмотрелся он там всякого и научился многому. А теперь приводил в изумление односельчан и даже людей из соседних деревень.
   До войны у нас ни машин, ни мотоциклов, - ни у кого не было. Велосипед и тот считался редкостью. А тут Егор на своем "звере" стал частенько оглашать округу ревом мощного мотора.
   Но не гулкие звуки привлекали внимание людей, а то, как Егор ловко и с пользой применял эту технику в хозяйстве.
   Он вместо мотоциклетной люльки приспособил большой деревянный ящик и в нем возил дрова. Коротье и понемногу. Но за два-три раза привозил больше, чем, бывало, на лошади по санному пути.
   А когда он привез целую копну сена, собравшийся народ не верил своим глазам. Получалось, что ему не надо кланяться председателю и просить быка для своих нужд. Егор хвастался: "У меня свое тягло. Если хорошо прикинуть, будет посильнее всех колхозных быков. А по скорости, тем паче: и на жеребце чистых кровей не угонишься".
   На своем "Харлее" Егор возил все; ездил в город и район; даже пахать пробовал. Но сетовал, что одному не с руки, а помощников нет. Хотя тут же говорил, что его машина за десяток лошадей потянет, а если колеса в цепи "обуть", на любой пашне не завязнет.
  
   Бывая в городе, Егор никогда не проходил мимо рынка. Продавал кое что из "германского барахла", сам покупал гвозди, скобяные товары и другие надобные в хозяйстве вещи. Никогда не забывал привезти продуктов для себя и для детей.
   Один раз он заметил, что самый ходовой товар, - табак-самосад. Егор не курил, но тут же смекнул: "Полста рублей за спичечный коробок табаку, - тут в одночасье можно миллионером стать".
   Той же осенью он закупил много табачных семян. Так много, что продавцы-частники подумали: видно для колхоза старается мужик. Егор не стал с ними спорить, а сам строил планы на следующую весну.
   В нашем колхозе каждому выделялся приусадебный участок размером в полгектара. С этой земли в основном и кормились люди. Соток пятнадцать-двадцать засевали рожью, столько же или немного больше занимали под картошку, десять соток под яровые и немного оставляли под огородные грядки. Сеяли огурцы, сажали морковку, свеклу, брюкву.
   Приусадебные участки с огородами возле каждого дома выглядели примерно одинаково. Даже палисадники под окнами казались похожими.
   У Егора Зайчикова, в первую его послевоенную весну, все получилось по- другому. В начале марта он приладил к мотоциклу сани-дровни и по крепкому насту вывез на приусадебный участок весь накопленный за войну свой навоз да еще у соседок прихватил. Когда снег сошел, он ровно расстелил навоз по полю, выпросил в деревне Волковской лошадь, все вспахал и стал ждать, когда прогреется земля. Любуясь на свое ровное черное вспаханное поле, Егор с удовольствием повторял: "Глядеть любо-дорого!"
   Кроме полоски под огород, всю остальную землю - сорок саженей вдоль и двадцать пять поперек - Егор засеял табаком.
   Заметили в деревне это поле только тогда, когда взошел табак. Он поднялся ровными рядами, заполнив весь участок буйной темной зеленью. И стали все в деревне ходить к Егору да смотреть на это невиданное чудо. Бабы охали, как с испугу. Что же это такое? Сам не курит, а всю усадьбу табаком засеял! И как жить-то они будут: ржи ни полоски, и картошки ни борозды. Соседки сочувствовали Нюрке, которая сошлась с таким чудаковатым мужиком. И что с ним война сделала? Раньше жил, как все, а тут, - на тебе, - чудить стал. Может, на фронте пришибло ненароком и повредило рассудок? Люди иногда намекали Нюрке:"Не свихнулся ли Егор?". Они считали, что в здравом уме никто не будет всю землю под табак засевать.
   Наслышавшись пересудов, пришел как-то поглядеть на табачное поле сосед - Шавырин Василий Никитич. Курил он люто. При том очень ловко умел одной рукой скручивать громадные цигарки - "козьи ножки", употребляя для этого старые довоенные газеты и табак-самосад. Тот самый, что у Егора. Только Василий Никитич сеял его одну грядку, а тут целое неоглядное поле. Долго стоял Никитич и любовался буйной зеленью табачных листьев, похожих на мощные лопухи.
   Подошли к нему несколько деревенских женщин. Решили узнать, что он думает про чудачества Егора; что скажет этот уже немолодой серьезный человек про Егорово поле.
   -Ох, и башковитый же мужик, Егор Заяц! К Рождеству миллионщиком станет! - сказал Никитич и пошел к своему дому, попыхивая цигаркой.
   Бабы тоже разошлись, так ничего и не поняв.
  
   После Спаса Егор с Нюркой начали убирать табак. Еле управились к Успенью. Пучками табака, связанными, как веники, постепенно завесили весь сарай, сени и чердак. Нюркина изба надолго превратилась в табачную фабрику.
   Подвявшие на вольном воздухе табачные "веники", по очереди заносили в избу, сушили немного у печки, а потом вечерами резали и рубили острыми сечками, время от времени смешивая с растертыми сухими табачными листьями.
   Готовый табак ссыпали в просторные холщовые мешки. Как набиралось два-три мешка, Егор грузил их в "люльку" мотоцикла и до свету выезжал в город, а возвращался уже в сумерки.
   Тогда и сообразили "кумушки", ради чего все затеял Егор. Стали понятны слова Никитича про Зайца-миллионщика. И тогда же по деревне пошли слухи, что в город едет Егор, нагрузив мотоцикл мешками с табаком, а оттуда привозит те же мешки, заполненные деньгами.
   Так ездил Егор до тех пор, пока не замело дорогу первыми метелями, когда и его "зверь" стал буксовать в сугробах.
   Не одни деньги привозил Егор из города. Он с того же рынка возил каждым рейсом продукты на зиму: мешками муку, крупу, сахар. Когда хорошо подморозило, купил где-то в деревне подсвинка и другое скоромное к Рождеству. Вспромнил и про еду на Великий пост. Привез напоследок бутыль льняного масла и ушатик селедки.
   Не забыл Егор бывшую жену и детей: им тоже выделил кое-что из привезенных продуктов.
   Картошку и разные овощи он нашел в своей деревне. Любая из соседок готова была отдать все выращенное, чтобы "иметь копейку в доме'.
   Егор жировал.
   Но не долго. Грянула знаменитая послевоенная денежная реформа. Егор оказался единственным человеком в деревне, которого встревожило сообщение о реформе. Он сразу уехал в город. Говорили, что повез туда целый мешок денег. Какую-то их часть он обменял себе в убыток на новые. На остальные деньги закупил в коммерческих магазинах всякой-всячины: что надо и что не надо.
   В деревне судачили: "в какой разор, впал Егор". Но особенно не злорадствовали.
   А Зайчиков Егор не опустил руки, не выбился из колеи. Табак больше не сеял. Он появился на полках магазина: махорка Елецкой фабрики в рыжих пачках из шершавой бумаги. И стоила она копейки. Он понял, что на табаке больше не заработаешь.
  
   Егор завел другое выгодное дело. В первую же весну заложил фруктовый сад и купил пару пчелиных ульев, которые дали начало будущей пасеки.
   Через несколько лет, среди цветущих яблонь, вишен и слив, в шахматном порядке стояли больше двух десятков пчелиных домиков. Эти домики, выкрашенные в изумрудно-зеленый цвет, казались игрушечным городком на фоне плодовых деревьев в белом наряде.
   Но Егор завел совсем не игрушечное дело. Хотя и непривычное в наших местах. Готовился он к этому делу серьезно и основательно. Накупил разных книжек по пчеловодству, которые читал, перечитывал и чуть не заучивал наизусть. Обзавелся Егор и нужной техникой: купил медогонку, дымарь, сетку на голову, чтобы невзначай не ужалили пчелы. Приобрел даже маленький рубаночек для распечатывания сотов с медом.
   Первое время Егор пользовался покупными вощинами. Приходилось каждый раз ездить в город. Потом купил машинку, и сам их стал "катать" из своего воска. Получились не хуже и гораздо дешевле.
   Мед Егор добывал на продажу. В хорошее лето пчелы собирали по два пуда лучшего янтарного лакомства на улей. Столько не съесть всей деревней. И самому Егору торговать было не с руки. Это надо ехать в район, а то и в город. А у него дома дел хватало с утра до вечера. Особенно, когда пчелы начинали роиться. "Тут гляди да гляди. Иначе проворонишь рой, а это, считай, пропавший улей" - оправдывался Егор, когда бригадир пытался гнать его на работу в колхоз.
   Мед Егор сдавал в райзаготконтору. Два раза за лето подъезжала к его дому машина полуторка, в которую он грузил бидоны с медом. Иной раз от него увозили по полтонны ценного целебного продукта. Выдавали квитанцию, заверенную печатью, а деньги перечисляли на сберкнижку.
   Хороший у Егора был мед. И, главное, много. В деревню приезжали двое молодых людей из районной газеты. Потом появилась статья про Егора Зайчикова, где его назвали "знатным пчеловодом". Статью перепечатали и в области. После этого даже прибавили цену на "продукцию" Егора.
   С тех пор Егор Зайчиков считал свое пчеловодство "делом государственной важности". Он об этом заявил председателю колхоза и просил больше не посылать на общественные работы. Председатель грубо оборвал Егора, обозвал трутнем, но тот спокойно возразил: "По цене, я даю продукции больше, чем весь твой колхоз. Да, получаю монетой! Но задарма только дураки работают. У меня пчелы, трудяги, почему на совесть стараются? Потому что кормлю хорошо. На зиму полное гнездо меда им оставляю, а если незапогодит, так и сахаром подкармливаю. Так что лучше не тревожь меня до зимы".
   И от него отстали. Еще и потому, что Егор не отказывал никому в деревне, если у него просили меду "от простуды" или еще от какой хворобы. Но мерка для всех у него была одна - стакан. Денег ни с кого не спрашивал, но и больше стакана не давал. Брали у него иногда хлеб, а то и зерно на семена. Якобы взаймы. Но редко кто отдавал, а Егор особенно и не ждал возврата ссуженного. За это его если не любили в деревне, то уважали.
   Долго жил Егор, до глубокой старости. И до самой смерти возился с пчелами. Сам он под конец считал, что пчелы продлили его жизнь на две пятилетки, если не больше.
   Мед всегда был в цене. И в деревне говорили, что на меду нажил Егор не меньше богатств, чем в свое время привез из Германии.
   После его кончины, кончилось все. Не стало ни пасеки, ни сада. И самой деревни, можно сказать, не стало. Скоро вымрут и последние люди, которые знали Егора Зайчикова, выжившего в войну и сумевшего показать, что при смекалке да житейской шустрости, даже в тяжелые послевоенные годы можно было жить в полном достатке.

Глава 4. Дед Семен

  
  
   Поздней осенью сорок пятого года, после Михайлова дня, когда снег еще не выпал, но на улице успели замерзнуть лужи, вернулся домой наш дед Семен. Только вот беда: не нашел он своего дома. Даже места, где стояла большая добротная изба, перевезенная с хутора Алешня, он на первых порах не признал. Ни от дома, ни от надворных построек, не осталось и щепок. Разрушенное бурей жилище, соседи сожгли за долгие военные годы. Постепенно, по бревнышку, растащили и распилили на дрова. Сожгли избу деда так, что и пепелища не осталось.
   Жена деда Семена, баба Марья, выла на студеном ветру, причитая сквозь слезы: "Как же мы теперь будем жить? Что же нам теперь делать? За что же нам такая кара Божья? Где теперь искать пристанища нам с малым дитем?"
   Дите малое, - это Женька. Сын деда Семена от второй жены и сводный брат моего отца. Значит, мой дядя, который на четыре года младше племянника.
   Тогда Женьке шел уже десятый год. Дед сетовал, что едок уже вырос, а до работника не дорос.
   Семейство деда приехало к нам на подводе, нанятой в Торопце. Все их пожитки уместились в большом черном чемодане. Отдельно стояла чудом сохранившаяся швейная машинка фирмы "Зингер" в потертом лакированном футляре, - приданое бабы Марьи.
   Сам дед выглядел молодцом. Коротко подстриженная седая бородка, гладко причесанные назад волосы с проседью и хорошая одежда - дорогой шерстяной костюм-тройка с хромовыми сапогами - все это придавало ему моложавый "городской" вид.
   Когда он прохаживался у нас по избе, то из под полы пиджака изредка выглядывала блестящая цепочка от